home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



2. Я догоняю свой эшелон

Впрочем, весной и летом тысяча девятьсот семнадцатого года наши недоброжелатели еще бодрились, разгуливая по улицам с огромными пунцовыми розетками в петлицах. Дядюшку даже выбрали в городскую думу — быть может, в воздаяние его прошлых либеральных заслуг («на маскараде самому исправнику бумажного чертика к фалдам прицепил, чуть до дуэли не дошло»). Только в октябре носители пунцовых розеток вдруг поблекли, съежились, пожелтели, будто осенние листья, кружившиеся и путавшиеся под ногами.

Фим Фимыч до того отощал, что стал виден только в профиль. Он донашивал чиновничью фуражку без кокарды, с побелевшим верхом, и первым приподнимал ее при встрече с бывшими реалистами. Отца же Фому от огорчения раздуло так, что он перестал выходить из дому, только выглядывал в окно.

Один лишь дядюшка еще кипятился и бурлил, но, так сказать, сам в себе, как чайник на плите. Он, видите ли, «не принимал революцию», хотя, вернее, революция не принимала его, и все брюзжал, брюзжал без конца, почти до беспамятства доводя мою бедную безответную тетку. Инспектор, постоянный наш гость, только горестно кивал, скрючившись в кресле.

Они называли себя интеллигентами, эти два человека, но, боже, как невежественны, как ограниченны были оба, какими нелепыми базарными сплетнями поддерживали свое существование! Брюзжать для них означало жить.

Они жили и брюзжали весь тысяча девятьсот восемнадцатый год. Наступил тысяча девятьсот девятнадцатый, а они держались все той же неизменной позиции: дядюшка, разглагольствуя за столом, покрытым клеенкой, инспектор, горестно сгорбившись у печки в скрипучем соломенном кресле.

Нам с Андреем очень не хватало Петра Ариановича, особенно в эти годы.

Что с ним? Где он? Остался ли в Сибири, партизанит в каком-нибудь отряде в тылу Колчака? Колесит ли на бронепоезде с грозным названием «Факел революции» или «Красный вихрь»?

Вот бы к нему в отряд, а еще лучше на бронепоезд! И уж не расставаться до конца войны, а там в Арктику, к неизвестным островам!

Мы часто толковали об этом. Мой друг кивал, озабоченно пощипывая верхнюю губу, над которой уже пробивались усики. Он был очень сосредоточенный, серьезный, на вид гораздо старше меня, хотя мы были ровесники.

В начале весны я подхватил ангину, от которой долго не мог избавиться. Андрей навещал меня, сидел у постели, уговаривал аккуратно принимать лекарства. В последнее посещение он показался мне каким-то странным: был красен, мялся, отводил глаза, точно хотел что-то сказать и не решался. Порывисто схватив мою руку, он с силой тряхнул ее, потом, подержав, осторожно положил на одеяло. «Ну, ну, Леша! — сказал он растроганным голосом. — Не сердись! Прощай, в общем!» И стремительно выскочил из комнаты, зацепив и чуть не уронив по пути этажерку с книгами.

Я ничего не понял.

Неужто я так плох? Прощался со мной, будто с умирающим!

Утром тетка подала мне записку, оставленную Андреем. Он сообщал, что с группой комсомольцев уезжает на колчаковский фронт.

«Я бы, конечно, подождал тебя, — писал он, — да тетка твоя говорит: долго будешь болеть. Увидимся, Леша! Вместе повоюем. Ты поправляйся, в общем…»

Записка была ласковая, хоть и нескладная, а к ней приложен подарок: собственноручно склеенная из дощечек — еще два года назад — модель ледокола «Ермак». Модель всегда нравилась мне. Видно, мой друг чувствовал себя виноватым передо мной и старался утешить, как маленького.

Впервые мы расставались с ним, и при таких обстоятельствах! Надолго, быть может, навсегда!

Как же это произошло: Андрей ушел на фронт, а я остался в Весьегонске?

Я и злился на Андрея, и до слез завидовал ему, и невероятно скучал без него. А потом в голову пришла простая мысль: догнать! Сесть, не мешкая, на поезд и догнать! (В ту пору крикливые веселые «кукушки» уже бегали между Весьегонском и Москвой.)

Воодушевленный этой идеей, я скорее обычного стряхнул с себя болезнь.

Каждый день, якобы для моциона, я отправлялся на железнодорожную станцию. За пазухой лежали свернутая запасная пара белья и полотенце, в кармане куртки — немного припасенных денег.

Был март, беспокойный, ветреный весенний месяц. На лужах подрагивала солнечная рябь. Протаявший снег был похож на дешевое пупырчатое стекло, на осколки стекла, сваленные за ненадобностью вдоль тротуаров.

Но уехать было не так-то легко. Составы ходили редко, и только воинские. Пассажиров не брали.

Я печально бродил между рундуками маленького привокзального рынка, где лежала нехитрая снедь того времени: краюхи серого, с соломой, хлеба, янтарно-желтые, будто сделанные из церковной фольги луковицы, груды дымящейся требухи в мисках. Тут же выставлены были на всеобщее обозрение старые брюки галифе, расческа, два стакана с махоркой и балалайка чрезвычайно яркой расцветки.

Когда-то Петр Арианович выучил меня немного бренчать на струнных инструментах. От нечего делать я приценился к балалайке, повертел ее в руках, сыграл вальс «Ожидание».

К прилавку подошли несколько красноармейцев. Выяснилось, что они выбирают хорошую балалайку, но никто из них не умеет играть. Продавец, расхваливая свой товар, сделал перебор, сфальшивил, смутился. «Вот паренек хорошо играет», — сказал он, указывая на меня.

По просьбе «публики» я сыграл, что знал. Красноармейцы похваливали, удивлялись, а после окончательно растрогавшего их романса «Однозвучно гремит колокольчик» решили, что я должен ехать с эшелоном.

На вокзальную платформу мы вернулись все вместе. Я шагал посредине и, не помня себя от радости, играл приличествующий случаю «маршок».

Эшелон двигался на восток с песнями и смехом. Красноармейцы учились у меня игре на балалайке. Сдвинув в кружок стриженые и бритые головы, с напряженным вниманием следили они за движениями моих пальцев. Колеблющийся свет фонаря выхватывал из темноты сосредоточенные добрые лица, озарял их на секунду и опять погружал во мрак. Колеса аккомпанировали в быстром темпе.

Все было хорошо, все удавалось! Я ехал на фронт! Я догонял Андрея! И ведь могло случиться, что мы встретим там и нашего Петра Ариановича.

Но на станции Темь (или Тумь, провались она!) я случайно отстал от эшелона. Оборвалась струна на балалайке, пришлось отправиться на поиски новой. Эшелон должен был стоять не менее трех часов, так сказал комендант. А когда я возвратился, то не увидел своей родной теплушки. Путь был пуст!

Двое суток пришлось проторчать на этой станции, пока машинист одного из грузовых составов не сжалился надо мной и не взял в паровозную будку.

Снова семафоры приветливо закивали мне круглыми головами. Поезд мчался вперед, мосты рокотали под ним слитным гулом. Рядом стлалось по земле красное пятно — отблеск топки. Торжествующий гудок прорезал дробную скороговорку колес.

Вечером по совету машиниста я перелез на тендер, выкопал в угле ямку и, забравшись в нее, свернулся калачиком.

Сон был прерывистым. Казалось мне или на самом деле мчались мы сквозь горящий лес, подожженный артиллерийскими снарядами? Оранжевые стены стояли по обеим сторонам пути, в небо летели искры…

А перед рассветом поездная бригада сменилась, и новый обер-кондуктор, дюжий мужчина со щегольскими усами, грубо растолкав меня, потребовал взятку.

Денег у меня не было, белье и балалайку я давно уже променял на хлеб. Тогда началась странная игра в кошки-мышки, тоже похожая на сон. На каждой станции я соскакивал наземь и прятался где-нибудь под вагоном или за деревом, пережидая облаву. Но едва призывно звякали буфера, снова оказывался на крыше теплушки или на площадке, так как панически боялся отстать от поезда. Он шел довольно быстро, и я надеялся нагнать «свой» эшелон с красноармейцами.

Наконец усачу оберу как будто надоела беготня по крышам, и он оставил меня в покое.

Но это была хитрость с его стороны. Едва лишь я устроился на одной из тормозных площадок и задремал под успокоительный перестук колес, как обер был тут как тут. «Слезай, приехали!» — торжествующе крикнул он и, грозно распушив усы, столкнул меня с площадки.

Я очнулся на очень холодном цементном полу. Кто-то спросил надо мной: «Тифозный?» — «Надо быть, так, — ответили ему. — Валялся у насыпи. Сомлел в поезде и упал, надо быть». — «Ну, клади его к стеночке!»

Стена была выбелена известью. Вокруг метались и бредили на мешках тифозные больные. Остро пахло карболкой. Я опять потерял сознание и уже не приходил в себя до выздоровления, потому что, не успев оправиться от ушибов, тотчас же заболел тифом.

В бреду я переживал все перипетии своего путешествия. Немолчно тренькала балалайка над ухом. Огненные брызги взлетали чуть не до звезд. Я прятался в тени пристанционных построек, настороженно следя за раскачивающимся вдали кондукторским фонарем. Надо было не упустить момент, успеть вскочить на площадку, как только звякнут буфера. Не раньше и не позже. Но вот из мглы надвигались грозно распушенные усы. «Слезай, приехали!» — торжествующе кричали они, и я стремглав летел в пропасть.

«Не догнать, не догнать, — в отчаянии бормотал я. — Не попаду на фронт!»

— Куда уж вам на фронт! — с сожалением сказал врач, выстукав и выслушав меня перед выпиской из госпиталя. Потом, заглянув в лицо, перешел на грубовато-ласковое «ты»: — Ну-ну, временно же! Пока не окрепнешь!

И с этим я вернулся в Весьегонск.



Мне удалось устроиться на работу в типографию. И ночевать разрешили тоже там — на пачках бумаги. Она в те годы грубая была, толстая, оберточная, но я предпочитал именно такую, потому что не только спал на ней, но и укрывался ею. К дядюшке не захотел возвращаться, несмотря на слезные просьбы тетки.

В типографии мне нравилось. Я работал одним из корректоров, держал корректуру уездной газеты, официальных извещений и приказов, а также отдельных брошюр, которые печатались у нас.

Только сейчас стало ясно, как далек был наш город от цивилизации, от XX века, хотя и фигурировал, к великому огорчению дядюшки, в энциклопедическом словаре.

О паровозах и телефоне весьегонцы знали до сих пор лишь понаслышке. Зато менее чем через год после Великой Октябрьской революции над весьегонскими болотами прокатился гудок первого в этих краях паровоза, а несколькими неделями позже в учреждениях хлопотливо затрещал-зазвонил телефон.

Уже тогда следовало основательно почиркать и выправить уничижительную справку в энциклопедии. («Церквей столько-то, трактиров столько-то, каждый второй или третий житель неграмотен».)

Перемены, принесенные революцией, были глубоки и значительны. Да что говорить! Революция сдвинула наш город с насиженного места на болоте среди низкорослого ельника, причем самое замечательное, что сдвинула не только в переносном, но и в буквальном смысле. Об этом, однако, позже.

Меня поразило, что сам Ленин, руководитель Коммунистической партии и Советского государства, нашел время в разгар гражданской войны заинтересоваться нашим городом и происходящими в нем переменами. Он даже посвятил особую статью переменам в Весьегонске.

Нет, я был доволен своей работой. Отсюда, из маленькой уездной типографии, было видно далеко вокруг.

Вот только писем не было от Андрея. Мой друг терпеть не мог писать письма.


1. На рассвете | Архипелаг исчезающих островов | 3. Дом на Моховой