home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



Глава 3.

Товарищ Скрипицын

Скучным, будто бы отраженным в дождевой луже утром во двор казармы, ударив лобовиной по створам дурных ворот, вкатился полковой грузовик; то ли рыкая, то ли рыгая, с пустым брезентовым брюхом, но отяжелевший от тряски по степному бездорожью… Во дворе потягивал сопливую папироску дневальный, татарчонок с отвислой губой, к которой она прилепилась, окуривая его немытое лицо белым дымком. Он привстал, искоса поглядывая на грузовик, глубже и чаще затягиваясь сдохшей папиросой. В сапогах на босу ногу, в исподнем белье, татарчонок хитровато приглядывался к приставшей у крыльца машине. Окружала этот въезд необычайная тишь. Появился грузовик откуда ни возьмись, и овчарки смолчали, хотя обычно взрывали Карабас озверелым лаем, стоило им учуять чужих. Татарчонок так и глядел на него будто на дым и лишь потому не испугался, когда из дыма, то есть грузовика, вылезли вдруг люди.

Первым он углядел эдакого молодца из тех здоровых и крепких русских солдат, которые отдельно служат начальству. Следом за здоровяком вылез, однако, вовсе не офицер, а прапорщик в болотных погонах, смешной, вроде как из пропащих, похожий на бабу. Шинель не красила этого человека, а как раз обнаруживала всю его нескладность; она висела на сутулых плечах, и там, где должна была скрывать зад, зад обтягивался и неимоверно, горой, выпячивался, тогда как грудь и живот бултыхались. Будто чужие, от мешковатых плеч отделялись сильные и, что весла, загребущие руки. Чтобы таким угодили рукава, размер подходил лишь самый большой. А человек был средненьким, и полы шинели чуть не волочились по земле. По виду он походил на снабженца или каптерщика, и татарчонок, угадав знакомое, глупо заулыбался.

«Куда подевались люди?» – вскрикнул тревожно прапорщик. «А спят, – проговорил татарчонок, зябко потираясь на ветру. „А где капитан ваш, Хабаров где?!“ – „Спит он. У нас все спят“. – „А ты, ты… почему чести не отдаешь старшему?“ – „У нас никто не отдает, такая блатва“. – „Что за галиматья… – пробурчал прапорщик. – Я же его просил…“ Он глядел на татарчонка и с любопытством, и с брезгливостью, будто на пойманную вошь. Он устал, и слабый, сдавленный его голос почти уподоблялся доброму, хоть и глядел приезжий и вокруг и на татарчонка вовсе без теплоты. Видно было, что в дороге он не один день, а дольше – серое сукно шинели было изъедено серой же пылью, будто молью. Не выстояв на месте, он пошел по пустому слякотному двору. Татарчонок, приклеившись, шлепал за ним по грязце. „Кто ты такой, чего к нам приехал? Будешь у нас?“ Однако на расспросы прапорщик не отвечал, будто и не слышал, а сам все допытывался: „Да чего у вас происходит, в самом деле?“ – „Не знаю, в натуре, – удивлялся татарчонок, – у нас ничего нету“. – „Но почему все спят?“ – „Не знаю, мене до фени все, хорошо одному“. – „Есть еще в роте офицеры, кроме Хабарова?“ – „Не знаю – кто есть, кто нет. В натуре, замполит был Величко, так его нет, он в зону сел. Перегуд есть, а он пьяный спит, не знаю где, может, есть, может, нет. А спит Хабаров, так его не будят, ему вчера, слышь, генерал звонил. Скоро, говорят, Хабаров уедет от нас, генерал забирает. А ты к нам? Чего привез?“ Прапорщик смолчал, и татарчонок обиделся, уловив, что ему не поверили: „Да все слышали, гадом буду, сам генерал звонил!“

Но прапорщик уже убедился, осматривая пустынный двор, что его и впрямь не ждали и никто не готовился его встречать. И, раздражаясь все больше, сорвался на молодце, топтавшемся еще у грузовика: «Санька, хватит столбом стоять!» Санька этот подскочил, вытянулся, отпугнув татарчонка. Прапорщик не подымал глаз, смотрел в землю, а дылда покорно ждал. «Знаешь, Калодин, я пойду пройдусь. А ты не спускай глаз с того вон сарая, чтобы так и остался как есть, трогать никому не давай. И поставь всех на ноги к моему приходу, собери во дворе, пускай ждут».

Солдат ничего не ответил, привык, что ли, все молча и с первого слова исполнять. Прапорщик обошел приметившуюся ему дощатую будку, а потом и казарму; двигался он вяло и все взглядывал, будто в оконцах ее что-то для себя высматривал. Когда же он скрылся за дальним углом, Калодин поворотился к татарчонку, а тот вдруг и сам полетел на него с наглецой: «Тебе чего, братан? Дай закурить, или зарежу!» Калодин с размаху ударил его кулаком и, когда татарчонок свалился, закляпывая руками разбитый рот, сказал с безразличием: «Вставай… Кто по роте дневалит? Слыхал – приказали подъем». А татарчонок катался по крыльцу, завывая: «Козел, чего сделал, зуб вышиб, уй!» Калодин сгрудил его и сильно тряхнул: «Кто дневалит, тебе говорят?» В сердцах он еще замахнулся, и татарчонок пуще захлюпал, разинув на погодка удивленные, испуганные глазищи. «Чего по щекам размазываешь? Поди рожу умой. И давай буди свою блатву, слыхал, приказывали. И пускай прут во двор».

Спустя короткое время во дворе под присмотром Калодина уже толпилась растерянная солдатня. А на крыльце подле Калодина сидел умытый, застегнутый теперь на все пуговицы татарин, разжигая у роты и зависть, и глухую злость. Он важно курил папиросу, подаренную Калодиным, и важно через затяжку плевался, стараясь, чтобы попало в братву. Солдаты молча уворачивались, и лишь самые смелые издали покрывали его матерком. В роте и прежде сторонились татарина, побаиваясь его дури, а тут он вовсе перепугал всех, разбудив истошными воплями казарму и суя каждому потрогать выбитый зуб. «Во какая сила! Мене никто не мог зуб выбить, а он смог», – хвастал и сейчас татарчонок, выпрашивая у Калодина курево одну папиросу за другой. А заполучив, ревностно отгонял тех, кто пытался за компанию разжиться табачком у заезжего братка. Татарин надувался и шипел на этих пролаз: «Халява, мене он зуб выбил, а тебе что?» – «А я и не дам», – отзывался Калодин. «Верно, Саша, им не давай, я возьму. Знаешь, как мне больно было? Во, гляди, теперь дырка будет всю жизнь».

Вспоминая о дырке, он затихал, не иначе как втихую ковырялся в ней языком, а на глаза его опять сами собой лезли слезы. Было ему и обидно, и больно. Татарчонок никак не мог смириться, что зуба больше нет. Он вытаскивал желтый прокуренный камешек из кармана и опять пробовал влепить его в жгучую дыру.

Возвращения прапорщика никто не заметил, он появился так же бесшумно, как тогда в грузовике: вышел с обратной стороны, сделав круг по степи. Толпа в замешательстве пошатнулась, люди вертели головами, оглядывались, будто попали в засаду. «Братцы! – нашелся краснорожий солдат, один из всех, – я знаю его, это же Скрипицын, он дознавателем в полку, его в полку все знают, он и меня укатал». Калодин мигом поднялся, встречая начальника. А татарчонок опять нагнал страху, подскочив, козырнув, так что солдатня затаила дыханье, хотя чести дознавателю все же не отдали.

«Товарищ Скрипицын! – отличился краснорожий. – Приходько я, помните, еще допрашивали меня, как склад ковырнул?» – «Нет, не помню…» – «Да как же, так допрашивали – и не помните! В прошлом годе случилось, вы ж меня и укатали сюда, я склад ковырнул, Приходько я…» Скрипицын молчал и только зло чиркал глазами.

«Капитан ихний спит, – доложил торопливо Калодин. – Сам не просыпается, а будить я не сказал без вас». «Хорошо, – отрезал тот. – Я портфель оставил в кузове, принеси».

Портфель, который вынес начальнику Санька, был из рода обыкновенных, делающих и человека существом невзрачным, унылым. Обтертый будто наждаком, давно потерявший крепкую форму, этот портфель служил явно сверх положенного срока, что придавало ему зловещий вид. Он выглядел будто короб, и казалось, что приспособлен стал уже для переноски тяжестей, а не бумаг. Стоя с ним, возвышаясь на крыльце, и сам Скрипицын вмиг обрел новый вид. Нечто тяжелое, вместительное явилось и в его сутулой фигуре, и в руках, похожих на весла. Он и теперь почти не глядел прямо в людей, а как бы водил по сторонам поникшей головой и немигающим, бездвижным взглядом; но, взглянув вдруг прямо, заставал совершенно врасплох, и вот уже с любопытством, с брезгливостью изучает, ничего не стыдясь. Эдакий глупый, но и страшный взгляд. С этим портфелем Скрипицын вдруг сделался похожим и на фельдшера, какие они бывают в безвестных армейских госпиталях, устроенных навроде сушилок или бараков, которые если лечат, то калечат. А если ходят с портфелем, то в портфеле не иначе как набор пилок и молотков – инструмент.

«Проследи, чтобы не разбежались, а то могут понадобиться, – сказал он Саньке, ткнув головой во двор, – и чтобы не подходили к сараю, оно верней».

Поворотившись так тяжело, точно бы кувыркнулся, Скрипицын шагнул в казарму и пропал в ее глуши, не спросив, куда по коридору направиться, как свой человек, который и сам знает все внутри.

Особистов в полку и знали и не знали. На тысячу неособых их приходилось всего с десяток, включая и тех солдат, что прислуживали в отделе, потому и легко было этому десятку запрятаться. Особые к тому же жили своей, подземной, жизнью, ведя свой счет времени, за запертыми наглухо стенами, куда снаружи проникала лишь на подошвах грязь. И если ты за безупречную свою службу и сталкивался с ними нос к носу, то разве в сортире. Сортир был один на весь полк, и тут уж ежели человек, который вдруг свешивал свою задницу над соседним толчком, оказывался чужой, то – из особого отдела, особист.

За дверью ротной канцелярии было тихо, тише, чем дышал Скрипицын. Удостоверившись, что капитан впрямь спит, Скрипицын громко застучал, именно будя его, без перерыва.

Нет ничего странного, что он будил стуком спящего человека, но выглядело действие Скрипицына так, будто он вламывается в канцелярию. Должно быть, разбудив Хабарова, он сильно его перепугал, отчего капитан отворил дверь наспех и очутился полуголый на холоде, тогда как Скрипицын, стоя на пороге в шинели, не сразу и вошел. Потоптавшись, будто нацеливаясь, Скрипицын махом одолел порог и обратился к капитану уже посреди канцелярии: «А у вас холодно, печку бы завели, что ли, раз начали жить».

Пристав к столу, будто обнаружив приготовленное для него место, Скрипицын стал располагаться с той поспешностью, как если бы выкладывал все чужое; он установил портфель и уже расстегивал шинель, хоть сам указал на холод. Не оборачиваясь, занятый шинелью, он бурчал: «Я к вам прибыл по делу, вам должны были сообщить, можно сказать, поставить в известность, так вот я по этому делу прибыл, буду разбираться…» Спросонья прапорщик показался Хабарову светлым, отмытым, как бы эдаким чином, и капитан стоял завороженный его вялым жалующимся голосом, но вдруг вскрикнул, сообразив: «Так вы от товарища генерала!» Захлопывая дверь, подхватывая сапоги, он бросился к своим штанам с кителем, похожим на воблу. «А каков, сдержал слово, ну чудеса!» – кружился капитан, потрясая в радостном возбуждении всем собранным обмундированием. И когда заглянул в оконце, то попятился, точно его ослепило: «Что такое… Грузовик прислали?! Он обещал мне, обещал, говорит, все пришлю, разворачивайся!» Поначалу совершенно убитый услышанным, Скрипицын двинулся – он занял стул и проговорил: «Ну и что, как он, вот этот генерал?» – «Такой человек, такой человек! И расспросил, и вник… Сам далеко, а все знает, как рядом стоит! Чудно… Другой и с потрохами съест, а этот верит на слово, хвалит…» Хабаров покрикивал, бегая по канцелярии, отчего она сделалась тесней. Однако Скрипицын сросся со стулом и задеревенел. «Значит, хвалил?» – вырвалось из него. Капитан замялся, поправляя кителек. «А разве картошка – это камень, что похвалить нельзя, если вырастил?» – «А я в первый раз слышу, что вы здесь болтаете, – отчаялся Скрипицын. – Я сам старшим прапорщиком служу и никогда не видал генералов, чтобы они разгуливали в полку. Скрипицын моя фамилия, я из особого отдела, хоть вам известно, все вы знаете, товарищ Хабаров».

У капитана свесились руки. Он сел на заправленную койку, очутившись прямо против Скрипицына, который глядел на него, кисло морщась. «Если особый отдел… А разве вас не генерал прислал?» – «Ну хватит, Хабаров, тактика, которую вы избрали, мне многое доказывает. Это значит, что имею дело с нечистой совестью». – «Я в этом ничего не разбираю, какие в особом отделе веселости. Вы если приехали, то зачем?» – «Думал в известность поставить, чтобы вы с мыслями собрались, так сказать, осознали. Думал, быстро все порешим. Но вижу, по-другому воспользовались. Тогда сначала начнем. Ознакомляйтесь, раз так, гражданин».

Скрипицын потянулся рукой за портфелем, заглянул в его глубь и, всунув затем руку чуть не по локоть, разворошил глухую утробу и вытащил наружу картонную папку – из тех, в которых заводятся «дела». Однако эта папка оказалась тощей, бедной от безделья. Под картонкой ее коптились штуки четыре бумаг, похожих на обношенное исподнее белье. Отцепив их и строго протянув капитану, Скрипицын оставил папку и вовсе голой. «Это для чего?» – «Почитайте, тогда и узнаете». – «Да вы скажите, я и так пойму…» – «Это что же – и читать разучились?» – усмехнулся тот. «Все смеетесь», – проговорил капитан и взял с огорчением все бумаги без разбору.

Хабаров читать про себя не привык, понять про себя бумагу было ему трудно, будто ищешь впотьмах. Он поэтому и при Скрипицыне взялся читать вслух, запросто, чем неожиданно того ранил, а под конец и растерзал, заставляя вдруг узнавать, как звучат доносы. Скрипицын изводился, ему казалось, что и читка устроена капитаном, чтобы поиздеваться. Однако читал капитан хмуро, для себя, позабыв о дознавателе. Местами он спотыкался и перечитывал все снова, тогда и высказывался с удивлением: «Вот бляди!» Скрипицын дожидался навроде посыльного и бледнел, когда раздавалось ругательство. Ему приходилось бездвижно слушать раздольную речь капитана, эдакую ясную, громкую речь, и видеть с оторопью, как этот капитан вовсе не пугается написанных слов, а приканчивает их – каждое не спеша, с расстановкой. Когда бумаги были прочитаны, Хабаров разложил их молча на столе, но все же обсказал, увидев, что дознаватель ничего не понимает: «Это Синебрюхов писал, начальник лагерный. Эту писали которые у меня в роте служат. А эту я и не знаю… От меня много солдат в Долинку побегло. Одни летом бегут, другие, может, весной с голодухи».

Вернувшись, то есть усевшись обратно на койку, Хабаров проговорил спокойно и внятно, будто с отнятой душой: «А, вспомнил, был у меня начальничек ваш особый, Смершевич, тоже бумажки совал, мужик нахрапистый». Хабаров не знал, о чем с дознавателем говорить, но стеснялся его с ходу выпроваживать, если уж тот приехал. «Никак память возвращается? – произнес Скрипицын, желая, чтобы и капитан думал так же. – А Смершевича больше нет, извиняюсь, сгорел». – «Выходит, не удержался, списали…» – проговорил нехотя Хабаров. «Да нет, он прямо и сгорел, в огне! Прошлой зимой – не отмечали? – имелся в полку пожар. Жизнь у вас как другая… Если печь заведете, то лучше поставить ее на железо. Получается, что искрит. А может, вы не узнали, кто я такой? Если вам про меня сообщали, то в особом отделе я главный, это после Смершевича». – «Прапорщик…» – разглядел Хабаров. «Старший прапорщик, – уточнил Скрипицын и взялся с холодцом за папку. – Ну, раз вспомнили, начнем вести протокол, хватит, извиняюсь, воспоминаний».

Хабаров вдруг возмутился, такого поворота не принимая, даже не умея понять, чего от него требуется: «Откуда же протокол?! Синебрюхов вранье написал. А солдат у меня в Долинский лагерь много побегло. Рахматова этого не помню, но правда, если сбежал. В Долинке и служба полегче, и кормежка жирней, потому ко мне самых отпетых и посылали как в наказанье. А дай время – обратно побегут, потому стало у меня слаще. Сделают из Долинки штрафбат – и что, в Долинку помчишь, будешь ихнему совать протоколы?» Скрипицын откликнулся с вкрадчивостью, какую возможно было принять за доверие. Он задвинул и папку с ударением, заметным капитану. «Хорошо, с протоколом повременим, может, и без протокола обойдемся… Я ведь вас понимаю, товарищ Хабаров, можно сказать, разделяю… ну как вы полагаете, в чем вам видятся причины такого плачевного положения?» – «Я говорю: не виноватый!» – отрезал не задумываясь Хабаров. «Кто же возражает? – обходил капитана Скрипицын, будто заволакивал. – Мое дело виноватого найти. Может, и командир полка виноват, мое дело отыскать. В полку, знаете, все на беззащитных отыгрываются. Вот и следствие это начать он приказал, командир полка, Победов… Полк уж стонет от его приказов». Капитан раскрылся: «Я и в глаза скажу, что все у нас прогнило». Скрипицын насторожился: «Ну, если у нас… Если прогнило… Понятно». – «А я уж и не знаю, запутался… Все равно, я не виноватый. Люди сыты, картошка в целости, поди проверь, как у Христа в запазухе…» – «Я-то верю, а вот Победов? Пишите сами на имя прокурора, что в полку происходит. Я бумагу отошлю в округ. Может, разберутся, где правда. А доложу Победову, что дела нету, прикрою вас, но и вы меня не подводите. Сидите себе тихо». – «Заявлю, а засудят невиноватого, – усомнился Хабаров. – Темнишь, старшой, другому подсказывай… Поезжай ты, нечего пыль из земли вытрясать. А в полку хороши! Месяцами ждешь подвозов, а особисты даром на грузовиках гоняют».

Не сказать, что в точности переживал капитан, но ему было даже жаль этого подневольного человека. Однако тягостно Хабарову стало находиться в своей, в ротной, канцелярии, сделавшейся комнатой для допросов. Тяготили его голые масляные стены и койка, похожая на скамью. И стол, за которым уселся дознаватель. Пронял капитана и холодок, эдакий карцерный, злой, хоть тем же холодом годами закаливался. Скрипицын побледнел, заволновался: «Я хотел, чтобы всем было лучше, если так, тогда продолжим протокол». И он схватился, чуть не прижал к себе папку. «Охолонись, старшой, что за порода! Лазите повсюду, вынюхиваете, тошно с вас. Картошку собрали, дожили, так и без протоколов доживем». – «Большого о себе мнения, если думаете, что я вынюхиваю вокруг вас. Если хотите знать, всегда найдется, с кого спросить, потому и лучше будет, если поладим. Заявление это и вам нужно. Я всю вашу картошку обязан изъять, так как в ней все факты, следствие-то запущено, не остановишь. Отвезу в полк, сдам на хранение, а картошка сгниет, пока будут выяснять, откуда она тут взялась. Спишут на свинарню. Понимаете, куда ваш труд пойдет, это если соблюдать все правила? Так что вдумайтесь, что написать-то лучше будет, если по-плохому вам со мной».

И тут произошло то, чего Скрипицын вовсе не ожидал: осерчав, да так сильно, капитан резво прыгнул к столу и, размахнувшись, будто хотел влепить горячую, со всего-то размаху смел со стола застелившие его доносы. Если бы Скрипицын не вцепился в протокол, то и картонная папка полетела бы на пол. «Ну кто ты есть в моей канцелярии?! – взревел Хабаров. – Ты подлец, а я тут живу годами! Я жил ради этого дня, мне и сдохнуть с этим днем легче, не страшно. И неужто ты думаешь, что отнимешь мне радость одной бумажкой? Что я всей жизнью вымучил, ты думаешь отнять в один день, чтобы сожрали свиньи?!» Скрипицын даже испугался капитана, хоть взорвавшийся служака обнаруживал слабость свою, а не силу. Однако особист вовсе не понимал этого человека. Скрипицына заворожило, как просто капитан смел бумаги, будто ему известно нечто тайное и сильнее этих бумаг. Присев, он принялся их торопливо собирать. «Гляди, старина, не сгори!» – накрикивал в злом ознобе капитан.

Не выкладывая больше бумаг, запрятав их в портфель, Скрипицын проговорил тошным голосом: «Значит, от дачи показаний отказываетесь?» – «Сам на себя показывай, а я не виноват. Меня не прожуешь, подавишься. Это ж надо, сколько сразу ртов, подавай всем картошку! И ты любишь, вижу, любишь, старшой… Небось чтоб на сале жаренная? На сале, я тебя спрашиваю?!» Хабаров напирал на сало, завидев с радостью, как особист попятился от него к двери, схватив в охапку и портфель свой, и шинель, будто их у него отнимали. Так он и выскочил, будто обобранный. И капитан, утихая, с досадой вздохнул: «Охота, честное слово, пыль выколачивать…»

Неожиданное бегство этого человека Хабарова и утихомирило, и родило в нем сожаление. Ему все же не хотелось ударять человека так больно, чтобы тот выскочил не распрощавшись. «А кто виноват?» – огорчился капитан. Услышав со двора шум, он поспешил заглянуть в оконце, чтобы хоть повидать, как особист уезжает.

А во дворе особист кричал на столпившихся солдат. Кто-то из них, приметив, что капитан все наблюдает, взмахнул руками навроде утопающего. Не помня себя, Хабаров выбежал во двор. Особист отвернулся. Санька Калодин громадой стоял подле него и хмурился. Когда выбежал капитан, солдатня вокруг полковых распоясалась, оголтела: «Товарищ капитан, он картошку грузить приказывает!», «Пускай проваливают, сами хотим жрать!», «Нам Хабаров командир!»

«Не подымать паники, ребята!» – с трудом перекрикнул капитан своих, и толпа затихла. Хабаров выбежал на глаза особисту, будто вырос перед ним из-под земли: «Ты чего удумал это? Слышь, уезжай по-хорошему». – «У меня приказ Победова доставить картошку в полк». – «Врешь!» – «Капитан Хабаров, вы осознаете, что я из особого отдела?» – «А ты осознаешь, товарищ Скрипицын, что ты врешь? Ребята, не слушайте этого гада, у него приказа нету! Я знаю, я вчера разговаривал, такого приказа не отдавали». – «Да вы понимаете, куда он вас тянет?! – вскричал Скрипицын, обращаясь к людям. – Нет никакого генерала, он же дурака валяет. Вот, вот тут у меня ваше письмо – вы же писали в округ? Оно в полк вернулось, это командир полка Победов дураку этому звонил, который завтра же под арестом будет!»

В особиста полетели ошметья грязи, камни, но Скрипицын не поберегся, не спрятался, хоть успел приметить и того краснорожего ловкого солдата, который метил ему в голову и точно сгорел без дыму, когда камень сбил с головы прапорщика фуражку. «Не блатовать! Кто швырял, отставить, мать вашу, он же этого и дожидается!» – затрепетал капитан, загораживая собой Скрипицына. «Поехать бы, буза начинается…» – зашептал Санька, но начальник оттолкнул его со злостью. «Скоты! Скоты!» – орал Скрипицын, вырываясь вперед, и солдаты отбежали. «Наш команидр – Хабаров, пускай он прикажет, тогда станем грузить!» – кричали они особисту, рассыпаясь по двору, так что Хабаров со Скрипицыным остались одни в слякотном холодном круге.

Они стояли друг против друга – такие непохожие, чужие, что и не смогли бы разойтись. «Калодин, – рявкнул особист, – тебе ясен приказ? Начинай, ничего не бойся». Калодин твердо зашагал к будке. Оторопевшая солдатня ждала, не приближалась. Когда он выволок из будки первый мешок, то вцепился в мешок Хабаров, вырывая его у Саньки, и тот потащил капитана, навесившегося на картошку, не решаясь его ударить или спихнуть в грязь. Хабаров упирался в землю и кричал навзрыд: «Ребята, подсобите!» Однако люди молчали и чего-то дожидались в отдалении, побаиваясь уже особиста.

Капитан споткнулся. И повалился, выбившись из сил. Он встал на колени и завыл, глядя на Скрипицына клочковатыми, разодранными в кровь глазами: «Я тебя сам возьму под арест, я… я тебя расстреляю!» Скачущими руками он выхватил пистолет и, расшатываясь, качаясь, пугал им людей. Но Скрипицын стоял на месте – он никак не мог поверить, что у Хабарова хватит духу выстрелить. И тут, уронив мешок, на капитана неуклюже прыгнул Санька, падая всей тушей на пистолет. Ахнул бестолковый выстрел, небо зашумело, и дрогнула его грязная синева. Целый и невредимый, Санька заорал, обмякнув от запоздалого страха: «Я держу его, попался!» – «Его связать надо!» – ожил Скрипицын. «Чем связать? У меня ничего нету!» Особист схватил за шиворот ближнего солдата, сжал ему шею своею клешней, отчего тот заскулил и вмиг сдался, и задрал на животе солдата гимнастерку, обнаружив брезентовый поясок, похожий на плетку, который и вытянул хлестко из портков, разом обвисших.

Как приказал Скрипицын, скрученного капитана заперли в оружейной комнате, обитой кровельным железом, без окон, с решеткой вместо дверей. Скрюченный, Хабаров все бился, извиваясь. «Ребята, сынки, держите его, поймайте!» – задыхаясь, кричал бешеный капитан, будто распознал другого, страшного человека в особисте. Когда капитана уволокли в оружейку, Скрипицын уткнулся взглядом в его пистолет, уже было затянутый грязью, позабытый. Подобрал и спрятал в шинель, пустившись наскоро довершать свое дело.

Солдаты, которые поумней, украдкой разбегались со двора, чтобы их не принудили к работе. А тех, кто застрял из любопытства, Скрипицын выловил и отдал под команду Саньке, чтобы перетаскивали картошку. Недовольные, они швыряли мешки в кузов, и погрузка во все остальное время шла без сбоев и очень даже резво.

Как обнаружилось, зэки давно обозревали происходящее в казарменном дворе, рассевшись тесными рядами на крышах бараков. Вдруг они принялись крыть навьюченных мешками солдат дружным неумолчным свистом. С вышки громыхнули выстрелы и побежали вокруг зоны, трясучие, будто погремушки. Зэки нехотя отступили, спустились в зону. Однако сухими деревцами на крышах осталось лагерное пацанье, которому ничего в жизни не было страшно, потому как эти все кругом себя будто отродясь ненавидели. Задираясь и зная, что автоматчики не посмеют стрелять, мальчишки закидывали черепицей и отступивших от бараков солдат. Когда Калодин уже задраивал борт грузовика, на крыши взобрались надзиратели. Они избивали пацанов арматурой, длинными железными прутьями, гонялись за ними, скидывали. А последних надзиратели в охотку раскачивали за руки да за ноги и плашмя бросали, даже подбрасывая ввысь.

Двор обезлюдел. Из караула прибежал единственный в роте прапорщик, которого Скрипицын приказал все же разыскать. Ему особист вручил роту и приказал, чтобы капитана Хабарова не развязывали, не выпускали. Пообещал также, что завтра же прибудет за арестованным конвой. В ответ на все распоряжения особиста богатырского вида прапорщик молчал, хотя рожа его выражала несогласие. Он покачивал и мотал головой, но рта не раскрывал, боясь, что и его арестуют, если он дыхнет перегаром. Горестная и пропитая рожа его вконец опротивела Скрипицыну, так что, махнув на полуслове рукой, он одиноко зашагал к грузовику.

Стоило грузовику завестись и тронуться, зафырчав мотором, как поднялся страшный лай, будто проснулись все овчарки Карабаса и даже степь, обретя голос, вдруг раскатисто и глухо залаяла.

Они отъехали далеко от лагерного поселка, одни во всей смеркавшейся степи, отчего уставшему, измотанному Калодину сделалось спокойней на душе. Скрючившись в шинели, Скрипицын то открывал, то закрывал глаза, и Санька никак не понимал, дремлет начальник или беспокоится. Они катили по ровной полосице, простеганной грязью, будто пухом, как вдруг подвернулась колдобина, и грузовик сильно тряхнуло. Скрипицын ушиб голову, застонал. Виноватый Санька убавил ход, но разозленный начальник буркнул: «Да нет же, гони!» – «Поберегли бы здоровье». – «Чего говоришь?» – скривился тот, не разобрав слов. «Можете наказывать, я гнать не буду. Я за вас отвечаю, вон какой вы белый весь!» – «…Заткнись, – проговорил Скрипицын, и человек его осунулся, поглупел. – Слушай меня: съезжай, к черту, с дороги, гони подальше в степь, гони!»

Санька не решился исполнить его приказание. Скрипицын вцепился в солдата: «Я же сказал – съезжай!» – «А куда нам другой дорогою ехать?» – «Где скажу, там и остановишь. Я знаю куда».

Санька съехал с полосицы в степь и погнал. Грузовик задрыгался на ухабах и заскрежетал. Мчало их с тошнящей скоростью неведомо куда. Как известь белый, Санька стойко выдерживал эту пытку, не успевая соображать, что же такое началось. Скрипицын задыхался, сухие глаза его поблескивали, мельчали, будто собачьи. Он барахтался в тесной грохочущей кабине, будто намеревался выпрямиться в ней, и покрикивал, будто подгонял, и что еще успел услыхать Санька, было его воплем: «Сстоояять!» Калодин слепо выполнил этот приказ, раздался скрежет, их сбросило с мест, а грузовик, чуть не опрокинувшись, врылся в землю и заглох.

Опомнился Санька с кислым привкусом крови во рту и реберной заунывной болью. Он замычал, сплевывая под себя. Забитый в угол Скрипицын пугливо глядел на своего окровавленного служку. «У меня грудь болит, – пожаловался тот, и особист отвернулся от него. – А вы целый?» – промямлил Калодин, но ничего не услыхал в ответ. Он тихонько выплевывал оставшуюся кровь, утерся и попробовал дрожащей рукой завести мотор. Грузовик дернулся и забуксовал. «Что, крепко засели? – спросил вдруг Скрипицын. „Выберемся, поедем…“ – „Никуда мы не поедем, вылазь, – проговорил он в ясной памяти. – Будешь картошку из кузова выбрасывать, в этой луже утопим“. – „Зачем это? А приказ, сами говорили, что Победов в полк приказал“. – „Да я сам себе Победов… Что ты знаешь про мою жизнь, дурак?.. Это я, я всеми командую“. – „Боязно мне с вами, товарищ прапорщик. То говорите – брать картошку, что есть приказ, и чуть нас не убили. То говорите, не успели отъехать, что нет приказа, выбрасывай, а чуть не разбились. А я, может, тоже человек. Зачем так делать? А у вас, может, сотрясение, вам в лазарет надо…“ И тогда Скрипицын выпалил, утратив терпенье: „Ты потому человек, что я тебя спас. Или забыл? Спас, не побрезговал, и ты моими словами не брезгуй. Что скажу, должен делать, как я сказал, я для тебя главный человек“. И вот без слов Санька полез в кузов, вспомнив заново, кто его спас.

Скрипицын вылез следом и посторонился, встав столбом на пяди пустой степной земли. Он стоял с непокрытой головой, будто шевелящейся на степном ветру, спрятав руку в шинельном запахе, навроде контуженного, и глядя со стороны в грязь, в которую сыпалась картошка. Она будто ожила. Похрипывала в мешках, когда их ворочал и кидал с борта двужильный Санька. И гудела, падая градом, бубнила из грязи. Потом ее выросла гора. «Вот и все, вот и сгнила…» – бурчал себе под нос Скрипицын. Санька же ворочал мешки и до последнего молчал.

Когда все было кончено, грузовик завелся и отъехал, но, вместо того чтобы еще злей рвануться вперед, он тяжело попер задом на картофельную кучу, ровняя, а потом и раздавливая колесами, пока на том месте не замесилась сырая каша. Тогда-то грузовик разозлился и рванул… Ранней осенью небо еще теплится. А потом, ближе к декабрю, оно точно издыхает и с него сваливаются потоки окоченевшего дождя, часто смешанного со снегом. Ветры разгоняют холодный воздух, обтачивая его так, что режут порывами все живое, даже травы. Земля простывает. И степная дорожка хлюпает грязной соплецой, размазанная на перепутьях и крутых поворотах.


Глава 2. Картошка | Казенная сказка | Глава 4. Государственное дело