Book: Когда погаснет лампада



Когда погаснет лампада

Цви Прейгерзон

Когда погаснет лампада

Слово об отце

Во время войны наша семья была в эвакуации в Караганде. Мне было тогда 12 лет. Однажды, смахивая пыль с книг, я сняла с полки толстый том «Капитала». Что-то толкнуло меня открыть книгу, и там я увидела нечто неожиданное: меж печатных строчек убористым почерком был вписан текст на иврите! Как выяснилось потом, таким образом отец начал писать роман «Когда погаснет лампада».

Он создавался по ночам, тайно, с семилетним перерывом на пребывание отца в ГУЛАГе. В период кампании против космополитизма были арестованы большинство деятелей еврейской культуры, аресту подверглись и пишущие на иврите. Когда начались аресты близких друзей отца, с которыми он общался на иврите, мы жили как на вулкане, каждую ночь ожидая обыска и ареста. Заслуга в спасении архива отца в это ужасное время принадлежит моей маме Лие Борисовне. Ей удалось спрятать чемодан с рукописями на чердаке дачи знакомых в Кратово, где он пролежал до возвращения отца из лагеря в 1957 году. Роман, законченный в 1962-м, был переправлен в Израиль через сотрудников израильского посольства и издан там в 1966 году под названием «Вечный огонь» и под именем А. Цфони, что на иврите означает «северный» (а также «скрытый»). Мы, дети писателя, узнали об этом уже после его смерти.

Цви Прейгерзон родился в 1900 году в городе Шепетовка на Волыни, которая была тогда густо заселена евреями. Здесь процветала еврейская культура, работали типографии, издавались журналы и книги на идише и иврите. Отец будущего писателя был образованным человеком, мать происходила из известного раввинского рода. Семья владела небольшой ткацкой мастерской.

Цви-Гирш получил традиционное образование на иврите и с раннего детства проявил способности в разных областях. Но с особой любовью он относился к языку, рано начал писать стихи и рассказы на иврите. По рекомендации Хаима-Нахмана Бялика в 1913 году родители отправляют Цви в знаменитую тель-авивскую гимназию «Герцлия». Он проучился там всего один год, углубил знание иврита, полюбил страну, ее народ, ее песни. Затем были гимназия в Одессе на русском языке, Одесская консерватория, Красная армия, Московская горная академия, война, ГУЛАГ.

После реабилитации Цви Прейгерзона восстановили в должности доцента Московского горного института. Он преподавал и вел большую научную работу, был ведущим специалистом по обогащению угля, автором изобретений, учебников и монографий, но главным для него оставалось литературное творчество. Эту сторону своей жизни отец хранил в тайне даже от своих детей, пытаясь оградить нас от возможных неприятностей. Мало кто знал, что по ночам, оставляя на сон не более четырех часов, он продолжает напряженную литературную работу. «Еще в тюрьме я понял, что не оставлю иврита, и я верен этой клятве и поныне. И если меня арестуют вторично, и в третий раз — до последнего дыхания моя любовь и вся моя душа будут отданы ивриту…» — эти слова писателя стали содержанием всей его жизни.

Творчество отца во многом автобиографично. С 1927 по 1934 год отец публиковал свои произведения в разных странах — в России не издавали книг на иврите. С началом Большого террора пересылка рукописей стала невозможной, и отец продолжал писать «в стол». Из-под его пера вышло множество рассказов, два романа, воспоминания о лагере. При репатриации жены и детей писателя в 1970-х годах архив Цви Прейгерзона был переправлен в Израиль, где увидели свет все его произведения на иврите и частично в переводе на русский язык.

Цви Прейгерзон скоропостижно скончался от сердечного приступа 15 марта 1969 года, так и не дождавшись осуществления заветной мечты — репатриации в Израиль. Его прах захоронен на кладбище кибуца Шфаим неподалеку от Герцлии. В Москве отца торжественно провожали как крупного ученого. В Израиле его хоронили с почетом и любовью как большого писателя, сына своего народа. Муниципалитет Тель-Авива присвоил его имя одной из улиц города.

Как-то, совсем незадолго до его ухода из жизни, я спросила отца, на каком языке он думает. «На своем родном, на иврите», — ответил он.

Нина Липовецкая-Прейгерзон Тель-Авив, 15.9.2013

Когда погаснет лампада

Часть I

Глава 1

Провести отпуск на Полтавщине посоветовал Вениамину приятель, Соломон Фейгин, чьи родители как раз проживали в этой области, в городке под названием Гадяч. Вениамин, хорошо сложенный, мускулистый двадцатитрехлетний юноша с мечтательными глазами, учился тогда в одном из столичных институтов.

— Учеников себе в Гадяче наберешь сколько душа пожелает, — прельщал друга Соломон, — и местных, и отдыхающих. А кроме того, у тебя есть стипендия! Заживешь там как принц: сосновые леса, купание в речке Псёл, а главное — море спелых фруктов и девушек!

Не жалея самых чудесных красок, воспевал Соломон земной рай города Гадяча и его окрестностей — поистине великолепие красот и благословение Господне! Такой уж был характер у Фейгина: начав восхвалять что-либо, он не ведал границ славословиям, зато, и осуждая, не оставлял от предмета камня на камне.

Но на сей раз Вениамин решил прислушаться к совету друга. Он провел свои каникулы в пяти километрах от Гадяча, в деревне Вельбовка на другом берегу реки. Там, под колышущимися кронами темных сосен, сиживал он часами с книжкой в руках, то ли читая, то ли вслушиваясь в шепот ветвей. А вскоре в Вельбовку приехала сестра Соломона Рахиль с дочерью Тамарой.

Ей было тогда около тридцати. Удлиненное лицо, серые, нееврейские глаза и два ряда великолепных зубов, меж которыми, как в Песни Песней, не сыскать было ущербных. За десять лет до того она развелась с мужем: вскоре после свадьбы сбежала от него в родительский дом и там родила дочку. А несколько лет назад устроилась помощницей счетовода в одну из городских контор. Отец Рахили, бывший резник[1], продавал на рынке вино и медовуху, и напитки его славились далеко за пределами Гадяча. Прохладные в летнюю жару и согревающие в зимнюю стужу, в меру сладкие и в меру с кислинкой, они пользовались неизменным спросом.

И действительно, не пожалел Вениамин, что внял дружескому совету отдохнуть в Вельбовке. Каждый день, отправляясь на речку, он усаживал на раму велосипеда маленькую Тамару, которая вовсю трезвонила в сигнальный звонок. С шутками и смехом летели они по ведущей на берег тропинке. Звон и хохот, веселая тряска с кочки на кочку, сверкающие на солнце спицы!

Рахиль выходила из дому заранее, с плетеной корзинкой в руке. А в корзинке — фрукты, гроздья винограда, вареные яйца, помидоры, ломти хлеба с маслом. Долгие часы проводили они втроем на берегу реки.

Загорелы тела купальщиков, блестят их глаза, наливаются силой мышцы! Весь день царит тут веселая кутерьма. Одни разлеглись на солнцепеке и знай себе поворачиваются с боку на бок. То лягут ничком, а то и на спину, раскинув руки, как будто собрались заключить в свои объятия весь мир. Другие плавают в реке. Прыгают в воде макушки буйков, то пропадая из виду, то выныривая снова, но осторожные пловцы не рискуют отплывать далеко от берега. Они шумят на весь белый свет и колотят по воде руками и ногами, так что во все стороны летят серебряные брызги. Но вот слышится окрик с берега, и застывают на месте купальщики, нащупывая ступнями речное дно. Это родительница одной из девочек разражается повелительным материнским криком: «Нина, назад!»

А вот забавляются купающиеся девочки: лупят изо всех сил по воде, поливают друг дружку струями и потоками — и визг, и хохот, и черт знает что! Видели ли вы что-нибудь подобное у мальчишек, этих маленьких мужчин? Задумываются ли они хоть на миг, перед тем как прыгнуть в воду? Вот к берегу направляется несколько сорванцов — всего два-три школьника. Серые глаза, короткая стрижка. Как они поведут себя? До края воды остается еще немало шагов, но штаны их уже в руках, а не на бедрах. Еще мгновение — и рубашки тоже брошены на раскаленный песок. Раз, два… — в воздухе мелькают загорелые тела, и вот уже вся команда в воде! Никто из них не нащупывает ногой дно; каждый — опытный пловец, как оно и положено в его компании. А что тем временем делают девчонки? Они часами сидят на берегу, играя в песок. На головах у них круглые панамы, чтобы, не дай Бог, не схлопотать солнечный удар. Они роют туннели и каналы, лепят из песка булочки, пироги и прочую выпечку и отдаются этой чепухе со всем пылом своей души. Когда же вы собираетесь купаться, девицы-красавицы? Ага, вот, слава Богу, доходит и до купания. На цыпочках, мелкими шажками приближается девочка к воде. Но вот край воды рядом, что дальше? Дальше девочка замирает. Она стоит и размышляет. Затем осторожно вытягивает ногу и пробует ею воду. Сколько чуткости в этом движении, сколько тщательного осмысления и планирования!

О, время принимать поздравления: обе ноги уже в воде по щиколотку…

Всю эту премудрость Вениамин объясняет маленькой Тамарочке, обучая ее плаванию. Затем они сидят втроем в тени кустов и лакомятся едой из плетеной корзины. Голубой купальный костюм Рахили то ли что-то закрывает, то ли что-то обнажает. Дремлет горячий песок под августовским солнцем, гудит на берегу толпа детей и женщин; есть там и несколько мужчин. На лугу напротив пасется стадо.

Однажды, когда маленькая Тамара ночевала в городе у бабушки с дедушкой, уединились Вениамин и Рахиль в лесу под Вельбовкой. Там, в вечернем лесу, узнали они друг друга ближе некуда. В темных небесах полоскали свои кроны высокие сосны, клубились, подмигивали влюбленным звездные рои. Всю свою мужскую силу отдал в тот вечер Вениамин цветущей женщине, с которой свел его случай в украинской деревне. Наслушался горячего женского шепота под звездным куполом ночи. И было в ее словах что-то театральное, как у актрисы на сцене.

Нет, Вениамину не пришлось раскаиваться в своем решении провести каникулы в Вельбовке. Год спустя, в 1939-м, он снова приехал в Гадяч, сняв для себя и матери комнату в доме Фейгиных. Дом стоял на склоне холма, в тенистом от садов переулке, всего в полукилометре от реки.

И снова потянулись прекрасные дни, полные смеха и беззаботных радостей. Иногда до утрам Вениамин отправлялся на рынок, туда, где восседал под своим навесом Хаим-Яков Фейгин, нацеживая крестьянам прохладную медовуху. Выпьет мужик стакан и вздохнет с удовольствием, утирая рот рукавом. Суетится, бурлит рынок из конца в конец. Стоят бабы возле своих корзин, лузгают семечки, белеют ряды головных платков. Между ними неспешно расхаживают покупательницы-еврейки, внимательнейшим образом разглядывая все, что выставлено на продажу: кур, яйца, богатый выбор овощей, молочные продукты и прочее великое изобилие прилавков.

Ходит среди них и Вениамин. Глаза его вбирают живописную коловерть рынка, уши внимают бойкой базарной суете. В тени сидят на земле слепцы, перед ними миска для подаяний. Стонут, жалуются в их руках старые бандуры, поют свои печальные песни.

Побродив по рынку, покупает Вениамин немного яблок или груш и поворачивает к конторе, где работает Рахиль. Вот она, сидит у открытого окошка и щелкает на счетах. Проходит еще немного времени — и они уже жуют фрукты на скамейке близлежащего городского сада. То смеются, то замолкают, то подшучивают друг над другом.

В самом ли деле стерлась из памяти Вениамина прошлогодняя ночь в лесу под Вельбовкой? Что вы, как можно такое подумать! Весь год ворочался он на скрипучей койке своего студенческого общежития, преследуемый образом этой женщины. Бессонные ночи, грешные мысли по утрам… И вот они сидят рядышком в городском саду и жуют груши в безмятежной тишине. Возможно, что-то произошло за время его отсутствия, но лицо женщины уже не сияет ему навстречу, как год тому назад; смеется она, и сердится, и ускользает от Вениамина.

Рахиль возвращается к своим счетам, а Вениамин вдет домой. Почти каждое утро, взяв с собой маленькую Тамару, он уходит на реку. По дороге за ними увязывается Тамарина подружка Сара Гинцбург, курчавая черненькая девочка. Иногда они заглядывают в гробницу Алтер Ребе, Старого Ребе Шнеура-Залмана, которая находится на еврейском кладбище Гадяча. Кладбище расположено у речного откоса, справа от дороги на Вельбовку. Гробница святого Ребе и его дочери окружена красноватой кирпичной стеной. Над могилой — невысокий купол; к этому месту несут люди свои записки, жалобы и просьбы. В соседнем помещении, именуемом «штибл»[2], сидит отец Сары, кладбищенский габай[3] Арон Гинцбург с книгой в руках. Разорен синагогальный ковчег, нет на нем расшитой золотом занавески, бедны корешки молитвенников и святых книг, грудами наваленных в углу, убого выглядят свитки Торы, лежащие свернутыми на длинной скамье. Неужели так было всегда? Разве полвека назад царило тут подобное запустение? Нет, в те времена кипела жизнь вокруг усыпальницы святого Ребе, стекались сюда хасиды[4] со всех концов света — с Украины, из Польши, из Литвы, а по субботам и праздникам далеко разносилось печальное пение хазана[5]. Через открытые окна штибла слышались вздохи качающихся над могилами деревьев, и молчал великим своим молчанием Старый Ребе в соседнем склепе.

А в будние дни в штибл к сидящему там служке сходились жены Израиля, и он писал им записки на иврите с идишем пополам. И были те записки переполнены слезами больных и калек, стонами сирот и покинутых, плачем вдов и скорбящих. А потом женщины разувались и входили в шатер, к святой могиле. Великая тишь царила там. На маленьком столике в углу горел светильник. Летом и зимой, днем и ночью в течение одного и еще четверти века горел он, не угасая ни разу. Этого скромного света едва хватало на малую часть мира, но в этой малой части трепетала душа многих поколений евреев еще со времен Наполеона.

А сейчас одиноко сидит в штибле Арон Гинцбург, кладбищенский габай, сидит, листает книгу. Мертвая тишина в комнате, никто не приходит, никто не пишет записок, никто не выплескивает горестей своего сердца на святой могиле. Лишь светильник по-прежнему освещает все ту же малую часть мира. За светильник отвечает Арон Гинцбург — чтоб не погас, чтоб не иссяк свет его огня.

— Папа! — возвещает Сарка. — Я иду на речку!

— Иди, иди, Сореле, — отвечает Гинцбург, поглаживая ее по курчавой голове. — Только, пожалуйста, осторожней.

— Со мной — как у Бога за пазухой! — говорит Вениамин и приветливо смотрит на чернявого служку.

Тот сидит за обшарпанным столом, и на лице его застыла усмешка. Но как убога она, эта усмешечка, как бледна и нелепа!

Они выходят из гробницы. Проворные ножки девочек торопятся вниз по склону. Начало августа. Шиповник уже покрылся красными ягодами; от их жаркого цвета кусты кажутся издали пламенеющими, как неопалимая купина. Тут и там торчат из земли каменные надгробия. Высечены на них надписи на иврите, в память о евреях, которые провели в этих местах свои недолгие годы. Вот, например: «Некто, сын Имярека, скончался во цвете лет».

— Дядя Вениамин! Дядя Вениамин! — кричат с берега девчонки.

Обе уже плещутся в воде; хохот и брызги вскипают вокруг.


В тот год Вениамин решил не давать частных уроков. Каждый день после обеда он посвящает несколько часов черчению. Его заказчик, профессор Эйдельман, лечит свои больные легкие в сосновой роще Вельбовки. Он пишет учебник, и Вениамин делает для него чертежи на листах ватмана, по цене от десяти до двадцати рублей за чертеж.

Когда Вениамин чертит, в комнате царит тишина. Мама Сара Самуиловна сидит у окна и вяжет носок. В этом году она приехала к нему из Харькова. Там же, в Харькове, живет его старший брат Семен, заводской инженер, семейный человек и отец четырехлетнего мальчугана. Сара Самуиловна довольна отдыхом в Гадяче и обществом своего холостого сына. Хотя и в Харькове ей тоже неплохо, рядом с обожаемым внуком Сашенькой, чья детская болтовня радует ее сердце. Но разве нужно тут кому-то объяснять суть непростых отношений между свекровью и невесткой?

Вот потому-то мать сидит у окна и вяжет носок. Жужжание мух лишь подчеркивает всевластие тишины. Засучив рукава, стоит Вениамин у чертежного стола. Окна распахнуты настежь, и лишь тонкие занавески отделяют комнату от переулка и садов. Снаружи свет и солнце. Лениво проходит пес, приостанавливаясь у забора, дабы зевнуть во всю пасть. Вечер еще не наступил, и тени пока не тянут в мир свои длинные пальцы.

Но вот начинается движение в хозяйских комнатах. Первым возвращается с рынка Хаим-Яков. Слышны его шаркающие шаги, обрывки разговора с женой.

— Бабушка, кушать хочу! — Это в дом врывается Тамара и ее звонкий голосок. За нею возвращается с работы Рахиль — ее легкая походка так знакома Вениамину! Да и в его комнате вечер уже положил свои первые робкие тени.



— Я так устала! — утомленно произносит Рахиль, и за стенкой слышен звук отодвигаемого стула.

Циркуль Вениамина вычерчивает маленькие тонкие окружности. Работа требует внимания и точности; острый наконечник грифеля осторожно продвигается по белому полю бумажного листа.

— Еще бы! — отзывается бабушка Песя. — Такая жара! Хаим-Яков, к столу!

Из соседней комнаты доносятся запахи еды и болтовня маленькой Тамары.

— А может, и ты поешь, Веня? — говорит мать, откладывает носок и уходит на кухню. В окно уже несколько раз заглядывал вечерний ветерок, но солнечные лучи все еще заливают комнату, окутывая золотом бахрому ковра.

Вот забегает маленькая Тамарочка, большая любительница поболтать. Она окидывает чертеж взглядом знатока, дает дневной работе Вениамина свою строгую оценку и растягивается на скамье.

— Дядя Вениамин, я тебе не помешаю. Обещаю молчать, честное слово!

И тут же, по обычаю прекрасного пола, обрушивает на него все сорок словесных сороков, данных Создателем этому миру, и две загорелые ноги вольно болтаются над скамьей в такт ее болтовне. Только представить себе: соседская девочка Катя слопала разом пять помидоров, а они вообще были немытые! А ведь Тамара ее предупреждала! Теперь у Кати непременно заболит живот, правда, дядя Вениамин? И так далее — подобных историй у маленькой подружки Вениамина хватает. Он заканчивает чертеж и чистит лист ватмана при помощи хлебной корки. Мать вносит в комнату вкусно пахнущую яичницу. Тамарочка тоже присоединяется к трапезе. Угасает день, голубая поволока затягивает окна, тонкая пленка надвигающейся темноты. Легкий вечерний ветерок трогает занавески. Окутанная тонким облаком благовоний, входит в комнату Рахиль.

— Тамара, ты ведь только что пообедала! — удивленно замечает она дочери и присаживается на скамью. Комната полнится запахом духов «Красная Москва». Замшевый поясок подчеркивает тонкую талию женщины.

— Кавалер вас, верно, заждался, Рахиль Ефимовна, — говорит Вениамин.

— А твоя барышня давно уже губы накрасила и все глаза проглядела, в окошко глядючи, — не остается в долгу Рахиль и тут же обращается к Саре Самуиловне с каким-нибудь вопросом.

Странные вещи происходят в последнее время между Вениамином и Рахилью. Судите сами: вот благородный парень, приехавший из дальнего города к красивой женщине, а вокруг — летние дни, чудесные и манящие, а к ним еще и полные томления ночи, ночи украинские. И что говорит ему та благословенная женщина? Она говорит: «Нет!» Как поступить тому парню, что ему делать со своим ноющим сердцем? Куда деть ему память о тоскливых пробуждениях в комнате студенческого общежития, за окнами, разрисованными ледяными узорами мороза, в холодной тиши, нарушаемой лишь храпом соседей?

Нет, не все ладно между ними в последние дни. Конечно, Сара Самуиловна прекрасно понимает, что происходит. Понимает и молчит. Тем временем маленькая Тамара продолжает городить свои сорок сороков — теперь про козу. Известно ли им, что коза соседа Гаркуши слопала сегодня афишу, повешенную на заборе в нашем переулке?

— Дядя Вениамин, зачем козе понадобилась афиша?

— Наверно, из-за клея. Клей-то замешан на муке и крахмале. Приятен клей нёбу козы… Кстати, что было написано на афише?

— Это была афиша кинотеатра, дядя Вениамин. Фильм «Цирк» с Любовью Орловой.

— Наверно, козе не понравилась Орлова, — говорит Рахиль, и Тамара весело смеется.

В дверь стучат; входят парикмахер Берман и Голда Гинцбург. Берман — невысокий мужчина лет тридцати пяти. Он со вкусом одет, зато волосы всклокочены — странно видеть такое именно у него, главного творца причесок и стрижек в городе Гадяче. Гладко выбритое лицо Бермана кажется молодым и загорелым; лишь тонкая сеть морщинок вокруг темных глаз выдает его истинный возраст. Итак, перед нами холостяк не первой молодости с мягким характером, любящий песни и развлечения.

— Привет, друзья! — восклицает Берман и протягивает каждому ладонь для рукопожатия, в том числе напоследок и маленькой Тамарочке. Это рукопожатие он совершает с преувеличенной серьезностью, а затем поворачивается к Рахили.

— Как дела, товарищ счетовод?

— Дела как сажа бела, — отвечает Рахиль; ее белозубая улыбка блестит в полумраке комнаты.

Тамара подбегает к Берману и усаживается у него на коленях.

— Дядя Иосиф, — интересуется она, — ты еще не женился?

Как видно, даже малые дети наслушались шуток о холостяке Бермане.

— Пока еще нет, — отвечает он. — Что делать, Тамарке, ты растешь слишком медленно. Похоже, придется мне еще долго ходить холостым…

— Все слышали? — торжественно произносит девочка. — Дядя Иосиф — мой жених!

Сара Самуиловна достает из буфета миску с семечками. Маленькая Тамара хватает горсть и выскакивает наружу. В переулке уже слышны громкие восклицания играющих детей.

— Таки ждет кавалер, Рахиль! — говорит Вениамин, бросив взгляд в окно.

В конце переулка появляется черноусый русский мужчина.

— Иду! — отвечает Рахиль и встает.

Она склоняет голову и некоторое время стоит молча, будто ждет чего-то, а затем неслышно выходит из комнаты, оставив прочих смотреть в окно на ее легкую походку. В небе проступают звезды. Царица-тьма закутывает Гадяч в расшитую блестками накидку. Слышен лишь дальний лай собак и шорох деревьев.

Но вот подает голос и Голда Гинцбург.

— Чокнутые! — произносит она с забавным идишским акцентом. — И чего это мы сидим дома?

Что ж, значит, настало время взглянуть и на Голду, старшую дочь кладбищенского служки. Это двадцатилетняя девушка со свежим лицом, двумя черными косами и блестящими глазами. Ее крепкое телосложение и вся повадка напоминают о женственности и материнстве. Нет сомнения, что, если судьба даст ей шанс, она станет достойной еврейской матерью. Будет в муках давать жизнь маленьким беспомощным существам, чтобы росли, чтобы устремляли взгляд в дали этого мира, чтобы дерзали и набирались мужества в своем стремлении ввысь.

А если не повезет — уже через какие-нибудь два года поблекнет, пропадет эта девушка-мать, дочь кладбищенского служки. Десять детей было у Арона. Шестеро — от первой жены и еще четверо — от ее младшей сестры, на которой он женился, овдовев.

— Куда ты торопишься, Голда? — говорит Сара Самуиловна. — Посидите еще немного.

Она зажигает свет, берет книгу — это диккенсовский «Пиквик» — и водружает на нос очки.

— Что, сегодня ты не ходил к своей профессорше? — певуче спрашивает Голда Вениамина.

Тот качает головой: да, не успел закончить заказ… как оправдаться теперь перед профессором? Но к чему эти намеки насчет профессорши, Голденю? Имеется в виду, конечно, не жена профессора Эйдельмана, а его дочь, Лидия Степановна.

— Молод он еще за юбками бегать! — заявляет Берман и тут же предлагает пойти погулять, ведь вечер так хорош!

Со странным выражением лица он тянет Голду за руку к двери. Но нет ничего забавного в том, что немолодой холостяк тянет руки к таким еврейским девушкам, как Голда. За окном месяц плывет меж заплатами облаков. Пылают далекие звезды, ветер слегка шевелит деревья, застывшие в обморочной тьме, безмолвен переулок, едва доносится издали женская песня, печальная и тревожная, — таков он, этот вечер, в темном закутке среди садов. Вениамин смотрит на сплетенные руки Голды и Бермана и понимает, что сегодня они вполне могут обойтись и без него.

— Вы идите, ребята, я потом догоню, — мягко говорит он.

Расстояние между ним и парой быстро растет, вот они уже и потерялись в ночной темноте.


Вениамин возвращается домой, к старикам. Почти каждый вечер в доме Фейгина собираются пожилые евреи. Неспешная беседа катится по мосткам да по кочкам, от дел давно минувших дней — к надеждам на будущее, а временами затрагивает и вопросы большой политики. Но почему так малочисленна эта компания? Что случилось в последние годы с Гадячем, некогда значительным еврейским городом? Живы еще те, кто помнит гадячскую общину во всей ее красе и великолепии. Помнят бурлящий рынок, помнят синагоги, полные евреев, помнят ешивы, где было не протолкнуться. Помнят хор детских голосов из окон многочисленных хедеров[6] и школ, помнят, как со всех концов земли стекались сюда хасиды Хабада[7] поклониться праху Старого Ребе.

Но вот — опрокинуло время полную чашу. Нет, не сразу, не в один миг покинули Гадяч его еврейские жители. Мало-помалу, один за другим, разъехалась молодежь по большим городам: кто на завод, кто в школу, кто в университет. А следом за детьми потянулись и родители. Семья за семьей — одни в Харьков, другие в Ленинград или даже в Москву. Туда теперь переселились евреи, а в Гадяче их осталось не более пяти сотен. Вот и сидят несколько стариков в доме Хаима-Якова Фейгина при свете тусклой лампочки. Из трубки хозяина поднимаются густые клубы дыма, слоятся вокруг лампы, как туман вокруг гаснущего солнца. Вениамин знаком с ними — и с Берлом Левитиным, и с Гинцбургом, и со старым резником реб[8] Довидом.

Все тут бородаты, но борода Берла Левитина самая длинная. Происходит этот бородач из городка Короп Черниговской губернии. У него пятеро сыновей и дочка, и теперь проживает Берл вместе с нею и двумя старшими в Харькове. Один из старших сыновей выучился на адвоката, второй заведует складом тканей крупного универмага, а замужняя дочка — врач. А вот у младшего сына, Ехезкеля, как-то не задалось, и он живет в Гадяче, работает на мельнице. Старики, Берл и его жена Хая, приезжают к сыну на летние месяцы, снимают комнату в городе или в Вельбовке. Старая Хая — крупная специалистка по кушаньям, в чем Вениамин убеждается всякий раз, когда заходит в гости к Левитиным. Нравятся ему рецепты старой Хаи, особенно фаршированная рыба и цимес. Но не откажется парень и от простого украинского борща с капустой, свеклой, помидорами, картофелем и прочими овощами, собранными в нужной пропорции умелой рукой Хаи. А от щедрого сердца самого Берла появляется на столе и бутылочка крепкого.

А сколько лет реб Довиду, слепому на один глаз еврею-резнику? Уж никак не меньше восьмидесяти. Дом резника стоит здесь же, в переулке, и Вениамин каждое утро видит в окно, как тот вышагивает своей нетвердой походкой, с палкой в руке, но с прямой, все еще не сгорбленной спиной. И в самом деле, невзирая на все невзгоды, на детей, что разъехались, бросив его в одиночестве, как какого-нибудь бездетного вдовца, по-прежнему бодрится старый реб Довид, не дрожат его колени.

— Есть еще у нас Бог на небесах! — любит повторять старый резник.

И пускай крутится колесо времени, пусть мелькают дни, пусть неудержимо ползет цепь уходящих лет, и с каждым годом все больше и больше тяжелеет мешок прошлого за плечами, — веселей глядите, босяки! Есть еще у нас Бог на небесах!

В тот вечер сидел за столом Хаима-Якова Фейгина и кладбищенский габай Арон, бледный, с горящими глазами.

— Эй, Венька, сядь, посиди с нами! — зовет Берл Левитин, и гривой, и авторитетом главный лев в этой стариковской стае. — Неужели надоело медведю в лесу, что он так рано возвращается в свою берлогу?

— А это ему сегодня девушки отпуск выписали, — улыбается старый Фейгин.

Берл поворачивается к хозяйке:

— Песя, а не будет ли уместна на этой скатерти бутылка вина?

Проходит несколько минут, и вот уже полный порядок на столе. Тут вам и бутылка изюмной настойки, и медовое вино, и водочка. На закуску — селедка и соленые огурцы, помидоры и домашняя выпечка. Не посрамит своего дома старая Песя! Весь день вертится как белка в колесе, зато в нужный момент и глазом не успеешь моргнуть, как стол уже накрыт.

— Ну, лехаим[9], евреи! Лехаим, матери! — возглашает Берл Левитин. — Да пребудет с нами Божья воля…

Почти каждый вечер собираются старики промочить горло в доме старого Фейгина. Но разве только в выпивке дело? Боже упаси! За стаканчиком течет беседа — славная, веселая, в ясном уме и памяти. Ведь говорил же когда-то Старый Ребе, что печаль происходит от грубости духа.

Да и резник реб Довид никогда не преминет напомнить: есть еще у нас Бог на небесах!

Раскраснелись щеки стариков, развязались языки. Даже молчаливый скромник Арон Гинцбург воодушевился, схватил Вениамина за пуговицу: послушай, мол, забавную историю про жениха, который умудрился утонуть в реке аккурат в день свадьбы. Это ж надо такому случиться — все готовились идти к хупе[10], а попали на кладбище! То-то заваруха была тогда в городе! Когда ж это было?.. Лет двадцать тому назад.

— Приходи ко мне, Вениамин, посмотреть на его могилу и надгробие. Есть там надпись: «Умер во цвете лет»… Ха-ха…

Вениамин смотрит на него широко раскрытыми глазами: чему тут радоваться? Нет, что-то не в порядке со служкой, что-то нехорошо…

Берл Левитин поворачивает разговор на политику. Он ежедневно, от корки до корки, читает газету «Правда» и имеет свое мнение по любому вопросу. Вот уж для кого нет тайн в лабиринтах высокой политики! Гитлер никогда не посмеет объявить войну всему миру. Война, достопочтенные мои, дело сложное и запутанное, особенно в наше время. Для войны нужны десятки тысяч танков и самолетов, боевых и транспортных кораблей, дальнобойных и противотанковых орудий, бомб и минометов… — и, конечно, множество спецов и профессионалов! Пехотинцы и танкисты, артиллеристы и кавалеристы, летчики и моряки. Нужен огромный флот и море горючего — откуда, спрашивается, Германии взять столько нефти?

Такова строгая оценка Берла Левитина, человека большой политики. Говоря, он в подтверждение своих слов рубит рукой воздух, причем не просто абы как, наподобие ветряной мельницы, а так сдержанно и в то же время резко, что никому даже в голову не приходит усомниться в сказанном. Постепенно Берл входит во вкус и громит немцев своими речами, не оставляя от них камня на камне.

— А еще ведь у нас есть Англия, помните? — грозно вопрошает он. — А про Францию забыли? А наша Красная армия — что, вот просто так, запросто, даст Гитлеру захватить весь мир?

— В Англии — Чемберлен… — робко вставляет Вениамин.

Но кому тут дело до какого-то Чемберлена? До Чемберлена тут еще меньше дела, чем до самого Вениамина…

— Ну а Америка? — не унимается Берл Левитин, и рука его разрубает море политики до самого дна. — Положите на весы промышленность всего мира, и американская все равно перевесит!

— Бог даст, будет мир… — вздыхает в сторонке старая Песя, простая женщина, еврейская мать. — Пусть только будет мир и спокойствие…

Хаим-Яков Фейгин сидит во главе стола, клубится его всклокоченная каштановая борода, клубится дым, поднимающийся из трубки, облаком окутывая слабую лампочку. Лишь резник реб Довид, незрячий на один глаз, не интересуется политикой вовсе. Сидит себе, тычет вилкой в миску с огурцами.

— Наливайте, евреи! Еще стаканчик, чтоб Гитлер провалился! — говорит хозяин, наполняя стаканы.

Женщины отхлебывают медового вина, заедают выпечкой; мужчинам больше по душе водка и соленые огурцы.

Затем все запевают песню. Поют и «Чистоту нашего сердца», и «Владыку мира», и другие еврейские напевы древних времен. Дирижирует, конечно, Берл Левитин. К пению присоединяется и бабушка Песя; бусинки пота блестят в мелких морщинках ее лба, едва приметная улыбка трепещет на лице. Сара Самуиловна молчит, в глазах ее — тихая радость умиротворения. Сама она родилась в Судилкове, на Волыни, и впервые слышит, чтобы «Владыку мира» пели таким образом.

— А теперь, Венька, твоя очередь! — кричит Берл Левитин. — Выдай-ка нам «Ты уезжаешь…».

Нынешним летом именно эта песня ходит у старика в фаворитах.

— «Ты уезжаешь от меня далёко, мой дорогой…» — запевает Вениамин песню девушки, которая влюблена в парня, уходящего на армейскую службу.

Сара Самуиловна тихонько подпевает сыну: такая версия песни в Судилкове считалась канонической. Еще тридцать-сорок лет назад эти мелодии были известны в местечке каждому — наивные простые напевы простых еврейских девушек.

— Ой, как хорошо! Как хорошо! — оглаживая бороду, вздыхает Хаим-Яков, хозяин дома.

Тем временем старому резнику надоело ворошить огурцы вилкой. Он начинает рассказ о своем сыне Шмуэле, которого призвали в армию. Шмуэль-то хром, не про вас будь сказано, хром на одну ногу с самого рождения. Ну как можно призвать такого парня? Белый билет, и дело с концом! Такую хромоту лечить — только зря деньги переводить. Кто же мог подумать, что именно мой Шмулик не понравится докторам? Короче говоря, стали его врачи проверять; этот поплакал, тот поплакал, а в конце и говорят: притворяешься, мол, симулянт! Трудно поверить!



И старик пускается в длинный рассказ о больницах, поездках и прочих приключениях Шмуэля-недотепы, рассказ, который не слушает никто, кроме разве что Вениамина. Хозяин дома и Берл Левитин с головой уходят в спор, грозящий вот-вот перерасти в ссору. Каждый стоит на своем; пальцы воздеты, всклокоченные бороды дрожат, лбы прорезаны глубокими морщинами, щеки раскраснелись… И кто бы, глядя на них, мог подумать, что предмет спора не стоит и ломаного гроша! Полная, правду сказать, ерунда: спорят, какой из хазанов лучше. Хаим-Яков утверждает, что нет и не было более значительного хазана, чем Сирота, в то время как Берл коронует в короли Пиню Минковского из Одессы. Бывал ли кто-нибудь из вас в Бродской синагоге Одессы? Слыхали ли чудо тех песнопений, тот блистательный хор, и голос Пини Минковского, превосходящий и затмевающий все остальное?

Спорщики бескомпромиссны и никак не могут прийти к соглашению, пока наконец Хаим-Яков не запевает «Скала Израиля» в манере Сироты. Мелодля взвивается вверх и низвергается вниз. Смолкает старый резник, в комнате воцаряется тишина, и лишь песня Сироты прорезает себе дорогу к каждому сердцу. Но вы зря полагаете, что Берл Левитин из тех, кто капитулирует за здорово живешь!

— И это ты называешь мелодией? — Он презрительно кривит рот и качает головой.

Нет, Берл ни на секунду не усомнился в своей правоте. В качестве ответного аргумента он запевает «Царский Храм» по версии Минковского.

— «Велика суббота… — поет Берл. — Велика суббота…»

Что ж, благословенна и эта песня!

Пение размягчает сердца стариков, вновь наполняют они стаканы. Лехаим, евреи! Да удостоимся мы жизни и в будущем году!

— Омейн[11], Владыка мира! — шепчут, вздыхая, женщины.

Но посиделки не могут завершиться без веселой хасидской песни — ее поют и мужчины, и женщины вместе. Это «Тенцл», и запевает ее не кто иной, как Арон, бледный и бедный еврей, кладбищенский габай.

Через некоторое время Вениамин выходит в переулок проводить до дому реб Довида. Он держит старика под руку, чтобы тот не оступился. Реб Довид что-то говорит, его бормотание доносится до Вениамина, как сквозь туман, словно из дальнего далека. По переулку ходит грусть, прокладывает себе дорогу сквозь безмолвие ночи, прямиком к звездам. Рядом с домом старого резника стоит, завернувшись в сон, одинокий тополь. Заполошно кудахчет курица в близком курятнике, и снова стихает все вокруг. Вениамин возвращается к дому Фейгина и садится на скамью у калитки. Украинская ночь крепко обнимает его. Легкокрылый ветерок приносит запахи трав, цветов и плодов, и Вениамин полной грудью вдыхает эту чудесную смесь.

В туманном конце переулка появляется женская фигура. Это Рахиль Фейгина, женщина с тонкой талией и серыми глазами.

— Вениамин, ты? — Она присаживается рядом на скамейку — она и сопровождающий ее запах духов; теперь он заглушает собою все прочие запахи.

Вениамин осторожно обнимает женщину, гладит ее волосы. Рахиль кладет голову ему на плечо и заливается слезами.

Глава 2

Левой, правой, левой, правой!

Вениамин поднимается по речному откосу на дорогу, ведущую к Вельбовке. Он только что искупался, и кожа еще хранит живительную прохладу воды. Шаги его упруги, походка быстра, а на устах — маршевая песня. Загорелая грудь открыта солнечным лучам, волосы влажны. Радостью, тишиной и сиянием наполнен этим утром весь мир!

Крепко сжимая под мышкой тубус с чертежами, Вениамин шагает по вельбовской дороге. Он держит путь в деревню, к месту летнего отдыха профессора Эйдельмана. В тубусе пять образцовых чертежей, так что Степан Борисович должен быть доволен. На небе ни облачка. Августовское солнце разбрызгивает свет полными горстями. Туго натянута лента шоссе. Справа и слева дремлют ряды кустов, а за ними — цветущие луга, залитые солнцем. На этих коврах тут и там видны отдельно стоящие деревья. Под одним из них сидит старый пастух с кнутом в руках. Стадо разбрелось по траве. Склоненные шеи, ритмично жующие челюсти; в прозрачном воздухе слышно мычание и блеяние.

Вениамин оглядывается назад, туда, где расположено еврейское кладбище, где краснеет за зеленью листвы стена гробницы Старого Ребе. Давным-давно построили наши отцы эту стену, зажгли огонек светильника на святой могиле. Этот свет — как непостижимая тайна, витающая над запертым домом…

Левой, правой, левой, правой… полоса реки тянется к горизонту. Где-то ниже по течению купают лошадей, солнечные лучи искрятся на воде. Подоткнув подолы, женщины стирают белье.

Степан Борисович встречает своего гостя сердечно, усаживает на веранде. Коротенькое полное тело профессора облачено в просторную пижаму, на ногах — белые матерчатые тапочки, и весь он такой чистенький и опрятный. Волосы иссиня-черны: Степан Борисович красит их особой заграничной краской. Отец профессора, богатый киевский банкир, еврей от рождения, держал в свое время дом на широкую ногу. У ворот стоял швейцар в роскошном мундире, а внутри суетилась целая армия слуг и служанок, лакеев и кухарок, блюдолизов и прихлебателей. Своих отпрысков он воспитывал в аристократическом духе, так, чтобы, Боже упаси, не примешалось к их образованию ни одной еврейской капли. Степан — в те времена еще Семен — Борисович закончил реальную гимназию в Киеве, а затем крестился, от чего и произошла перемена имени. Прошел по конкурсу в Петербургский университет, а по окончании уехал в Соединенные Штаты Америки на трехлетнюю стажировку у Эллиса-Чалмерса в городе Милуоки, штат Висконсин.

Вернувшись в Киев уже двадцатисемилетним мужчиной, он женился на младшей дочери Ильи Бродера, знаменитого богача. Клара Ильинична, субтильная тоненькая девица из тех, кого называют высококультурными, бренчала на фортепиано и говорила по-французски почти без тени еврейского акцента. В 1914 году Степан Борисович опубликовал важный научный труд, получил профессорское звание вкупе с соответствующей институтской должностью и осел в Петербурге. С тех самых пор, вот уже двадцать пять лет, он верой и правдой служил этому институту. В нем профессор пережил мировую войну, Февральскую и Октябрьскую революции, военный коммунизм, нэп, переходные годы и последующие пятилетки. Город, в котором он жил, сменил свое имя с Петербурга на Петроград, затем с Петрограда на Ленинград… — вот только климат его оставался прежним при всех именах. Влажность, дожди, туманы — плоха ленинградская погода для Степана Борисовича. Он постоянно простужался, болел пневмонией, а в последнее время его стали одолевать еще и подозрительно частые приступы кашля. Вот и прописали ему врачи воздух сосновых лесов Украины.

Так Степан Борисович оказался в Вельбовке. Он считался известным специалистом в своей области и отличался редкой трудоспособностью. Даже здесь, на отдыхе, не прекращал работать.

Вот он расстилает на столе чертежи, тщательно проверяет каждую их деталь и находит-таки неточности в двух местах: сплошные линии вместо пунктира. Хорошо поставленным преподавательским голосом он напоминает Вениамину законы проекции, и студент с подобающим почтением выслушивает эти давно известные ему истины. Когда урок завершается, Вениамин вносит поправки при помощи перочинного ножа и ластика, а затем снова представляет чертежи на суд профессора. При этом старик в подробностях описывает юноше свой распорядок дня. Сегодня он встал в семь — как, собственно, и вчера; да будет известно Вениамину, что профессор встает в семь ежедневно — каждый день в то же самое время. А почему? А потому, что в девять начинаются занятия в институте. Умывание, бритье, утренняя прогулка.

Клацая искусственной челюстью, профессор прославляет пользу утренней прогулки. Это одна из главных составляющих здорового образа жизни как в городе, так и в лесу. В городе утром нет большого движения, пыль еще не повисла над улицами, и можно дышать действительно чистым воздухом. Утренняя прогулка — гимнастика для легких, для кожи и мышц, а также для нервной и сердечно-сосудистой систем. И уж если это верно для города, то что тогда говорить о лесе! Тут уже лечебным можно назвать каждый вдох. Ни за что теперь не променяет профессор Вельбовку на Кисловодск или Сочи!

После завтрака — продолжает свой рассказ Степан Борисович — он посвятил четыре часа работе. Отпуск отпуском, но без труда прожить невозможно. Такая у профессора привычка — всю жизнь работал, как мул, а уж если вспомнить годы стажировки у Эллиса-Чалмерса…

И тут, понятное дело, начинаются американские воспоминания. Вот несколькими штрихами обрисован образ американского бизнесмена, его распорядок и образ жизни. Главное — дисциплина. Порядок и дисциплина — это проявление культуры! Что возносит человеческую жизнь на подобающие человеку высоты? Простая вроде бы вещь — часы! Да-да, часы! «Тайм из мани», время — деньги! День состоит из часов, часы — из минут, минуты — из секунд, и каждая секунда обладает самостоятельной ценностью! Между нами, в этой области мы, русские, еще можем многому поучиться у американцев. Если американский бизнесмен назначает тебе встречу, то он ожидает, что ты предстанешь перед ним минута в минуту.

Но тут приступ сильного кашля прерывает монолог Степана Борисовича. Его лицо искажается и краснеет, на лбу выступают капли пота, и профессор становится похож на простого больного еврея. Из комнат доносится вкусный запах мясного жаркого. Готовит здесь Вера — домработница, привезенная из Ленинграда. Клара Ильинична дремлет в лесочке, в гамаке, подвешенном меж двух сосен. В лесу тишина, нарушаемая лишь сдержанным щебетанием птиц. Здесь и тень, и сияние дня. На земле расстелен ковер из травы, листьев, хвои, сосновых шишек и лесных цветов. Солнечные блики слепят глаза, и голубая глубина небес простерла свой необъятный купол над молчащим лесом.

— А где же Лидия Степановна? — спрашивает Вениамин, воспользовавшись вызванной кашлем паузой.

— С утра ушла в лес за ягодами, — отдышавшись, отвечает профессор.

Он достает из кармашка идеально чистый платок и тщательно вытирает лоб и лицо. Разговор мало-помалу возвращается в прежнее русло. Теперь Степан Борисович повествует о своей научной деятельности. Он составляет учебник по теме «Механизмы» и уже почти закончил часть, посвященную принципам кинематики и динамики машин.

Профессор подробно рассказывает о том, как ему удалось обнаружить ошибку в общепринятой математической формуле. Но в это время на тропинке показываются две девичьи фигуры, и сердце Вениамина начинает биться быстрее. На головах у девушек венки из ромашек, в руках — круглые корзинки. Вот они останавливаются, окутанные светом и тенью. Вениамин знаком с обеими. Одна — Клава Боброва, соседка Эйдельманов; она уже замужем и даже успела родить. Вторая… — вот она приближается легкой походкой, высокая, стройная, с узкими лодыжками, гибким станом и прекрасными глазами.

Девушка протягивает Вениамину маленькую ладонь с длинными пальцами: как дела? Ромашковый венок на волосах оттеняет ее загорелое лицо, делает его еще более открытым и дружелюбным.

— Клара, Лида вернулась! — кричит профессор своей дремлющей в гамаке жене. — Ну, Лидочка, какова сегодня добыча?

Дочь показывает отцу корзинку — она полна темно-синей черники и душистой земляники. Сегодня повезло: набрели на полянку, которой еще не касалась рука сборщиков ягод. Кустики черники были черны от ягод — с каждого полная горсть! На веранду нетвердой походкой входит Клара Ильинична; на ее шее — шерстяной платок. Клара Ильинична всегда кутает шею в платок, чтобы скрыть резко увеличенный зоб, следствие базедовой болезни. По той же причине и глаза у нее сильно навыкате.

Но голос женщины звучит приветливо и свежо, несмотря на болезненный вид:

— Ну, Лидочка, хороша была прогулка?

Все смотрят только на девушку. Родители слушают и радуются — Лида непререкаемая повелительница и законодательница в семье Эйдельманов. А теперь она еще и объект поклонения для Вениамина. Как подходит этот венок к тонким чертам ее лица!

— К обеду! — возглашает Степан Борисович, и Вера начинает накрывать на стол.

Рябая деревенская деваха, она прислуживает Эйдельманам вот уже несколько лет. Хозяйка больна, и Вера тащит на себе всю домашнюю работу: ходит на рынок, по магазинам, готовит еду, стирает и убирает в комнатах.

Острый запах жаркого разносится в воздухе. На столе белая скатерть, а на ней — посуда с едой, столовые приборы, соль, горчица и нарезанный ломтями хлеб. Рядом с верандой укреплен на дереве умывальник, и все по очереди подходят к нему сполоснуть руки перед едой.

— Ну, что же ты, Вениамин? — говорит Степан Борисович. — Иди мыть руки, и за стол!

Но Вениамин чувствует себя не слишком свободно в доме профессора Эйдельмана. Он отговаривается от обеда и спускается по ступенькам веранды в лес. Там парень усаживается на пень и сразу забывает о неловкости. В лесу стоит полуденная тишина, короткие тени, выстроившись в одном направлении, отдыхают на земле под деревьями. Над кронами — голубой купол неба с редкими заплатами легких и чистых облаков.

— Вениамин! — слышен издали голос Лиды, и он вскакивает с места, будто застигнутый за чем-то недозволенным. Девушка подходит и сует ему в руки полную миску черники.

— Думал, я тебя тут не найду? Ты должен попробовать — ведь это я собирала, не кто-нибудь!

Вениамин послушно ссыпает в рот полную горсть. От ягод его губы сразу синеют, чернеют зубы и язык. Девушка смеется, глядя на него.

— У самой-то! — напоминает он. — Ну-ка, высуни язык!

Лида показывает ему язык — тоже черный. Смех звенит в лесу серебряными колокольцами.

— Пойдешь сегодня в город играть на пианино?

— Пойду.

— Тогда я провожу тебя.

Два года назад Лида окончила Ленинградскую консерваторию по классу фортепиано, у профессора Юдиной. Сейчас она там же, в аспирантуре, специализируется по романтикам прошлого века, в основном по Шопену. Но вот проблема — нет фортепиано в Вельбовке, а потому приходится девушке три раза в неделю ходить в город, в дом учителя Иванчука, где есть рояль фирмы «Блютнер». Они возвращаются на дачу. Клара Ильинична уже лежит в своем гамаке меж двух сосен. На ступеньках веранды сидит Глаша, пятнадцатилетняя дочка хозяев. На ее загорелом лице поблескивают серые насмешливые глаза. Глашу и ее бойкие глазки Вениамин помнит еще по прошлому году. Все лето она устраивала ему засады, ходила едва ли не по пятам. Не раз он наталкивался в укромных уголках леса на ее смеющийся взгляд. Нимфа сосновой рощи, дикая лесная девочка, чья грудь уже расцветает под тонким полотном рубашки.

Она сидит себе на ступеньке, а профессор Эйдельман стоит рядом, толкуя о пользе образования.

— Как такое возможно? — удивляется Степан Борисович. — Такая большая девочка, как ты, не умеет читать и писать! Оглянись вокруг — на успехи, которые достигнуты в последние годы на ниве народного просвещения!

Вениамин не успевает и глазом моргнуть, как опять попадает в кабалу лекции Степана Борисовича. Глаша искоса поглядывает на него хитрыми глазами.

На ниве народного просвещения… Где сейчас найдешь неграмотных типа Глаши, эдаких неучей? Днем с огнем не сыщешь, особенно среди молодых…

Кашель прерывает поток речи Степана Борисовича. Все его невысокое тело сотрясается, лицо багровеет.

— Болен ты, Степан Борисович, вот что… — говорит Глаша. — Слишком много книжек читаешь.

Профессор пытается подавить последние судороги кашля. Вениамин приходит к нему на помощь:

— Лентяйка ты, Глаша, вот и не учишься.

— Ты-то откуда знаешь? — Глаша вонзает в него шпоры своих острых глаз.

Краска заливает ее лицо, она вскакивает и убегает. Степан Борисович безнадежно машет рукой. Он выносит из своей рабочей комнаты несколько карандашных набросков — чертежи принципиально новой паровой машины. Задача Вениамина: перенести чертежи — а всего их шесть — на листы ватмана, причем исполнить это с подобающей точностью. Особенно тщательно следует отнестись к цифрам и символам, которые поясняют работу деталей машины, — ведь в тексте учебника будут указаны те же обозначения. Такими вещами нельзя пренебрегать. Главное — порядок, дорогой мой Вениамин!

Вениамин вкладывает наброски в тубус и торжественно обещает соблюсти полный порядок, не отклонившись от него ни на йоту.

Через некоторое время он уже шагает вместе с Лидой по дороге, ведущей из Вельбовки к Гадячу. Шоссе то забирает вверх, на пригорок, то скатывается вниз. Два часа дня. Начало августа. Ласковое солнце стоит высоко в голубых небесах. Невдалеке петляет Псёл. Тихо вокруг. Вдоль дороги — пыльная зелень обочин.

— Что вы будете исполнять сегодня, Лидия Степановна? — осведомляется Вениамин, указывая на роскошную нотную папку, черную, с тисненым изображением лиры.

— Полонез Шопена.

На загорелых ногах Лиды — спортивные тапочки и белые носки, на голове — легкая соломенная шляпка, придающая лицу дополнительное очарование. Складки белого платья, нотная папка, тонкие длинные пальцы пианистки — от всего этого веет чистотой, юностью, красотой.

Вениамин оборачивается, чтобы бросить взгляд назад, на Вельбовку, и видит на опушке леса девичью фигурку; держа руку козырьком, она пристально смотрит на шоссе. Неужели Глаша?

— Я не понимаю Шопена, — говорит Вениамин и готовится выслушать лекцию на соответствующую тему. В том, что касается лекций, дочь как минимум стоит своего отца.

Вот и деревянный мост через реку. Берега тихи, слышны лишь отдаленные восклицания малышей, которые плещутся в одной из укромных заводей. Навстречу идут с городского рынка крестьянки, несут на плечах мешки. Есть тут и такие, кому идти до Веприка — путь неблизкий. Платья женщин подоткнуты, босые ноги в пыли. Мягкий украинский говор слышен в жарком воздухе дня. А вот и бывшая городская тюрьма, окруженная высокой каменной стеной. Теперь в этом здании сельскохозяйственный техникум. Дальше пожарная каланча, а вот, слава Богу, миновали и почту.

Лида рассказывает о любви между Шопеном, поэтом красоты, и Жорж Санд. Она говорит тихо, почти шепотом, как во сне. Они уже пришли и стоят в тени дома учителя Иванчука. В саду краснеют вишни — последние вишни этого года. Рядом с забором стоит дерево, усыпанное зелеными яблоками. Ботва картофеля уже начала желтеть снизу.

Девушка открывает калитку.

— Если хочешь, заходи потом, Вениамин, — произносит она тоном, не допускающим возражений, и скрывается в доме учителя. Вениамин сворачивает в свой переулок.


— Дядя Соломон приехал! Дядя Соломон приехал! — Тамара, выскакивает навстречу Вениамину с радостной вестью.

И действительно, Соломон, младший сын, поздний ребенок Хаима-Якова и Песи, приехал в отчий дом из столицы. Они с Вениамином не только учатся в одном институте, но и живут в одной комнате студенческого общежития. Благодаря своему другу приехал сюда Вениамин в прошлом году, да и частные уроки в Вельбовке устроил ему тогда именно Соломон. Если бы не Соломон, не познакомился бы Вениамин ни со старшими Фейгиными, ни с Рахилью, ни с маленькой Тамарочкой, ни со стариковской компанией, никогда не узнал бы, не полюбил этот чудесный полтавский городок.

В честь приезда сына в горнице дома собралось все семейство Фейгиных. Все тут дружны, все любят друг друга. Хаим-Яков по такому случаю закрыл пораньше свой киоск, Рахиль отпросилась с работы. Бабушка Песя накрывает на стол, лицо ее сияет. Ради дорогого гостя приготовлен знатный обед: украинский борщ, еврейское жаркое, кунжутный пирог и грушевый компот на сладкое. Мать знает, что именно эти кушанья любит ее Шлоймеле. Одному Богу известно, как он питается там, в большом городе, вдали от дома и от мамы.

— Привет, Соломон! Что так задержало тебя в институте?

Два друга-студента обмениваются крепким рукопожатием. Вот уже три недели, как ждали Фейгины своего сына, все глаза проглядели, а сын все не ехал и не ехал. Уж не держала ли его на коротком поводке какая-нибудь молодая госпожа? — так, по крайней мере, предполагал Вениамин. Любит девиц Соломон. И не только девиц, а примерно всех особ женского пола, без различия вероисповедания, гражданства, цвета и расы — лишь бы были они старше детского возраста и моложе пожилого.

Вот сидит он, благословенный Соломон, густые волосы уложены, глаза блестят, подбородок гладко выбрит, и белизна зубов добавляет красоты этой картине.

Маленькая Тамара показывает Вениамину новую куклу — подарок дяди Соломона. Остальные тоже не без подарков: маме Рахили — шелковое платье, деду — трубку и табак, бабушке — белый шерстяной платок. Видно, как крепко держатся вместе члены этой семьи, с какой готовностью приходят на помощь друг другу, как много любви связывает их.

— Садитесь с нами! — приглашает Песя Сару Самуиловну, и лицо ее светится. — В честь Шлоймеле!

Начинается трапеза. Соломон рассказывает последние столичные новости. Он был на открытии сельскохозяйственной выставки и слушал речь Молотова. Это так здорово, товарищи! Просто трудно поверить! Начать хоть со скульптурной группы работы Мухиной на площади у входа; а дальше — павильоны каждой республики. Наглядно видишь продукцию всей огромной страны — от Мурманска до Батума, от Минска до Владивостока. Снопы и мешки пшеницы, фрукты и овощи, множество растений и цветов. А какие там домашние животные! Например, свиньи чемпионской породы — до полутонны весом! А коровы, коровы… — таких доить не передоить, и молоко такое жирное — Господи, благослови!

— И все же, почему ты так задержался в Москве, Соломон?

— Комсомол, — отвечает Соломон, прихлебывая борщ.

На две недели задержали его в столице дела комсомольские. Надо, значит, надо — Соломон парень дисциплинированный. Объявлен государственный заем в связи с началом третьей пятилетки, и нужно было организовать распространение облигаций.

— Я тоже подписался на двести рублей, — говорит Хаим-Яков. — У нас в Гадяче тоже есть комсомол.

— А чего ж ему не быть? — отвечает бабушка Песя, раскладывая по тарелкам жаркое.

С точки зрения Песи, участие в займе — дело святое. Прежде всего, это надежное вложение денег. Кроме того, может повезти в розыгрыше лотереи — не в этот раз, так в следующий. Ну и, конечно, государству тоже надо помочь.

— Лично мне, — возражает Хаим-Яков, — вполне хватило бы облигаций, купленных во время предыдущих займов…

Что ж, старики нередко спорят между собой по вопросам политики. Он готов поклясться, что с миром не случилось бы ничего страшного, если бы большевики провалились ко всем чертям, дав маленькому человеку жить свободно, как ему хочется. В ответ бабушка Песя ласково замечает, что, при всем уважении, ее муж рассуждает, как неблагодарная скотина. Не будет ли он так добр припомнить, каким было положение простых евреев в царские времена со всеми их запретами и ограничениями? А что сделали большевики? Не они ли провозгласили, что еврей — свободный человек, наравне со всеми другими? Вот и Шлоймеле, слава Богу, учится себе в институте, и никто не мешает ему заниматься комсомолом.

Впрочем, есть одна вещь, которую бабушка Песя не может простить большевикам: их презрение к делам небесным.

После обеда Песя укладывает сына отдохнуть с дороги, а Вениамин отправляется к дому Иванчука. Издалека слышны звуки музыки Шопена, рвущиеся в открытые окна. Хозяин дома, Роман Назарович, работает в саду вместе с курчавой еврейской девушкой.

— А ну-ка, подойди, товарищ студент! — кричит он, выпрямляясь над грядкой, и манит Вениамина пальцем.

Иванчуку около пятидесяти, он толст и усат. Уже двадцать пять лет он преподает в школе Гадяча. Среди его учеников множество авторитетных людей: инженеры, врачи, учителя, агрономы. Каждый из них, приезжая в Гадяч, считает своим долгом навестить Романа Назаровича. Соломон Фейгин тоже учился у него.

Подобно Берлу Левитину, Иванчук обожает поговорить о политике. На дворе август 1939 года.

— А ну-ка, товарищ студент, что ты думаешь о Польше? — спрашивает Роман Назарович. — Что в большом мире говорят о Польше и о Данциге?

Иванчук уверен, что война начнется уже в этом году. Вениамин считает, что Англия и Франция еще не готовы к этому. Чемберлен и Даладье отдадут немцам «польский коридор», так же, как прежде подарили Гитлеру Чехословакию и Австрию.

Роман Назарович отечески похлопывает Вениамина по плечу:

— Поживем — увидим, товарищ студент!

Курчавая еврейская девушка в течение их беседы продолжает полоть грядку — ее не интересует политика. Это Хася Гинцбург, одна из дочерей чернявого служки, ученица сельскохозяйственного техникума. Из окон льются звуки Шопена. Они усиливаются, словно идут на штурм, смыкают ряды, наступают, преследуют. Их горечь выплескивается в мировое пространство, чтобы тут же угаснуть, пропасть, завершив свою короткую жизнь — жизнь зова, вести, стона человеческой души.

— А вы, Роман Назарович, всё возитесь со своим огородом…

Огород — слабость учителя Иванчука. Все дни своего отпуска он проводит там: рыхлит, боронит, пропалывает, окапывает и подрезает растения. Грядки у Романа Назаровича чистые, без сорняков, кусты стоят ровными рядами, радуют глаз. Учитель принимается втолковывать Вениамину премудрость огороднического искусства. На сей раз Хася Гинцбург, молчаливая девушка, прерывает свою работу и внимательно вслушивается в слова старого учителя. Главное для овощей — чтобы земля была рыхлой и удобренной. А удобрять надо заранее, еще осенью. Как только собрал урожай, надо сразу отплатить земле добром и лаской: вскопать и покрыть слоем удобрений. В начале весны нужно вскопать снова, дабы придать почве воздушность и легкость, как у птичьего пера. Затем наступает время посева — каждому овощу свое время. Порядок таков: чеснок, морковка, свекла, картофель, фасоль и горох, лук, арбузы, огурцы, тыквы.

Дойдя до тыквы, Роман Назарович воодушевляется. В области тыкв он настоящий специалист, профессионал. Иванчук гордится тем, что собственноручно вывел особый сорт, уникальный по своему весу и размерам. Он хочет назвать его «Таня». А эта девушка — Иванчук указывает на Хасю Гинцбург — помогает ему в работе.

— Долгое это дело, товарищ студент, — завершает он свой рассказ и снова хлопает Вениамина по плечу. — Нелегко ухаживать за овощами. Но постоянный труд и внимание непременно вознаграждаются, и тогда весь год будут у тебя картошка и другие овощи, кислая капуста, соленые огурчики и помидоры. А что до соления, то и это дело требует немалого умения.

Вениамин понимает, что Роман Назарович вот-вот разразится лекцией об искусстве заготовки овощей, и спешит отступить в дом. Жена Иванчука, Мария Матвеевна, стоит на кухне, вытирая посуду. Тарелки и миски пританцовывают в ее руках, мелькает льняное полотенце. Повсюду сияет образцовая чистота. С полки, обернутой прозрачной бумагой, смотрят ровные ряды кастрюль. Печь побелена, на подоконнике открытого окошка — горшки с цветами. В окно заглядывает снаружи нежная зелень сада.

Лицом и фигурой Мария Матвеевна похожа на своего мужа: среднего роста, толстовата и добродушна. Лоб хозяйки туго повязан платком, концы которого затянуты на затылке. Руки ее вечно в работе, а рот не умолкает, как оно и положено женщине.

Вениамин вежливо здоровается, получает в ответ широкую улыбку и переходит в соседнюю комнату. У пианино сидит Лида, и рядом с ней — Таня, дочь Иванчуков. За возможность трижды в неделю упражняться на инструменте Лида дает Тане бесплатные уроки. Сейчас Таня, ширококостная грудастая украинская девушка, играет гаммы, а Лида следит за темпом и правильностью исполнения.

— Садись, Вениамин, мы скоро закончим, — Лида указывает на стул.

Он пристраивается рядом с маленьким круглым столиком, покрытым плюшевой скатеркой, и разворачивает газету, спрятавшись за ней, как за ширмой. Но трудно сосредоточиться на скучных газетных статьях, когда рядом сидит она, слегка наклонив голову на гибкой шее, похожей на стебелек ландыша. Танины руки бегают по клавишам, и по комнате разносятся однообразные звуки. Лида слушает, губы ее отсчитывают такт.

— Нет, Таня, не так! — останавливает она ученицу и показывает, как следует играть особо трудное место. И те же самые однообразные звуки вдруг словно окутываются прекрасным покрывалом. Пальцы Лиды придают им душу, силу и красоту.

— Теперь поняла?

Таня повторяет трудный отрывок, и снова блекнет, скучнеет мелодия. Нет, похоже, не поняла Таня. Еще много предстоит ей работы. Надо повторять упражнение снова и снова.

Лида записывает для нее задание к следующему уроку: три новые хроматические гаммы.

— Только выучи их хорошенько, Таня! Не меньше двух часов в день. Ну, Вениамин, пошли!

Она вскакивает со стула и начинает собирать ноты в свою черную блестящую папку. Вениамин сворачивает газету. Он просит, чтобы Лида сыграла ему что-нибудь из восточных мелодий.

— Только не Шопена, ладно? Надоел мне твой Шопен…

Лида задумывается, ее полузакрытые веки напоминают Вениамину радугу над озерной глубиной глаз. Но вот девушка начинает играть «Хайтарму» Спендиарова. Мелодия трепещет и бурлит, опадает, и гаснет, и снова набирает силу. В каждом звуке слышит Вениамин, как поет душа исполнительницы. Душа еврейской девушки из города Киева. А известны ли ей еврейские напевы, их грусть и юмор, их танцевальный ритм, веселящий хасидское сердце пуще любого вина? Из туманной памяти детства доносятся до Вениамина звуки мелодий родного местечка — песнопения «Третьей трапезы», напевы девушек, тоскующих о своих любимых, песни матерей над колыбелями.

Нет, незнакома эта музыка Лиде. Она живет в Ленинграде и никогда не сталкивалась с еврейской жизнью.

— Но пусть будет по-твоему, Вениамин, — говорит она. — Спой-ка нам что-нибудь такое.

Таня поддерживает подругу, и Вениамин запевает:

Ты уезжаешь от меня далёко,

мой дорогой, в солдатское житье…

Он поет, а Лидины пальцы нащупывают, пробуют нужные клавиши… Минута — и вот уже мягкие звуки пианино сопровождают печальную еврейскую песню.

— Ах, товарищ студент, дались тебе эти жалобы… А ну-ка, Таня, давай нашу украинскую «Думку»! — говорит, войдя в комнату, Роман Назарович.

Таня — его единственная, любимая дочь, радость и свет очей. Ради нее Иванчук готов на все. Годами откладывал копейку к копейке, чтобы купить девочке пианино, и не просто абы какое, но производства знаменитой фирмы «Блютнер»! И вот, пожалуйста: сидит свет его очей за настоящим «Блютнером», и мелодия «Думки» из оперы «Наталка Полтавка» разливается по комнате. Задумчивый украинский напев окутывает сердце, тревожит и радует его.

Настоящий интернационал музыки собрался сегодня в доме учителя Иванчука: Шопен и Спендиаров, народная еврейская песня и украинская опера. Звуки порхают по комнате и за окном, расцветают среди цветов, вспыхивают и гаснут.

Глава 3

Ненастный день. Влажный ветер гуляет по рынку, несет на своих крыльях первые опавшие листья осени, еще наполовину зеленые, но уже желтеющие. Деревья пока стоят в листве, но ветер охаживает их, треплет и трясет — авось слетит какой-нибудь не вполне здоровый лист в кутерьму площади.

Вениамин бродит по рынку, разглядывая дары земли, в изобилии выставленные на длинных прилавках, в мешках, плетеных корзинах, а то и просто наваленные грудами на земле. Цены низкие, но поторговаться все равно не мешает.

Из Веприка привезли кур, яйца и овощи, из Сар — фрукты, молоко и сметану, из Андреевки — зерно, муку и бобы. Из всех окрестных деревень стекаются крестьяне на рынок в Гадяче. Высокий бородатый еврей прокладывает себе дорогу сквозь рыночную толпу, наталкивается на Вениамина. Они здороваются — это Берл Левитин. Лицо старика озабочено, и он делится своей печалью с Вениамином. Пришло письмо из Харькова: на складе тканей произошла кража, и сын Берла, заведующий складом, арестован. А-рес-то-ван! Его сын арестован и сидит в тюрьме, как какой-нибудь бездельник! И все из-за чего? Из-за нескольких десятков метров обычной ткани!

Из дальнейшего рассказа становится ясно, что на складе произошла вовсе не кража, а внеплановая проверка, которая и обнаружила недостачу этих «нескольких десятков метров». Не иначе как был тут донос. Кто-то стукнул, вот и заявились контролеры со следователями, а с ними — и несколько лет тюрьмы! Слыхано ли было такое в прежние времена, до революции? Была у тебя своя лавка и товары в лавке, и никто не лез к тебе с проверками — торгуй, как хочешь! И был у тебя свой заработок, большой или малый, но свой, без каких-либо фокусов!

Небо темнеет. Порывистый ветер гуляет по рынку из конца в конец, вздымая пыль, солому, обрывки бумаги. Хлопают на сквозняке двери и ставни. Ветер подхватывает волосы женщин, вьются концы головных платков. Наполовину зеленые, но уже желтеющие листья летят по рынку.

— Давай зайдем к Ехезкелю, Вениамин, переждем дождь, — говорит Берл Левитин.

И снова приходится Вениамину выслушивать жалобы старика — теперь в адрес Ехезкеля, младшего сына. С детства был паренек не как все, не как четверо братьев. Сам подумай: весь мир думает о деле. Кого-то влекут книги, гимназия, университет; кто-то тянется к торговле, лесам, урожаям. А этот: буду, мол, мастеровым! Сапожником, портным, возчиком. Что за глупости, что за чушь! И что в результате? Рабочий на мельнице в Гадяче, лесоруб, водовоз, прости Господи… Слесарь он, видите ли! Чумазый, как трубочист, работает, как на каторге, с утра до ночи. Был бы еще нормальный заработок — да какое там! Жена вынуждена разводить свиней! Тьфу, прости Господи!

Дождь начинает стучать по крышам. Первые капли падают на земную пыль и тут же впитываются ею, оставляя после себя маленькие темные ямки — следы дождя, глашатаи ливня, высланные вперед. А за глашатаями приходит и сам ливень. Разверзаются хляби небесные, и дождь заполняет все пространство мира. На рынке вспыхивает суматоха — крики, смех, беготня. Под каждым навесом и крышей стоят люди, тесно прижавшись друг к другу и накрыв плечи мешковиной.

Дом Ехезкеля находится рядом с рынком, и Левитин с Вениамином спешат укрыться там. У самого входа лежит в загончике огромный хряк и жует тыкву. Жена хозяина Мириам проявляет удивительные способности к свиноводству. Она откармливает свиней овощами: тыквой, свеклой, репой, арбузными корками — короче, витаминами! В конце концов, свинья есть свинья, для нее всё — витамин. Вот и жует хряк, не переставая, жует и толстеет.

Так, под аккомпанемент жалоб старого Левитина, они заходят в дом. В комнате развалился на скамье старший сын Ехезкеля, тринадцатилетний Янкл. Он увлеченно читает «Милого друга» Мопассана. В соседней комнате лежит младшая дочь, болезненная Лия. Ну разве это не наказание Божье? По три-четыре раза в год начинаются у девочки судороги, конечности трясутся, на лбу выступает холодный пот, а на губах пена. После каждого из таких припадков она настолько обессилена, что неделями не может встать с постели.

— Что ты можешь понять в Мопассане? — спрашивает Вениамин. — Не рановато ли для тебя?

Нет, не рановато. Мальчик вполне понимает Мопассана. Он уже читал и Толстого, и Шекспира: дни и ночи напролет парень не отрывается от книг. Реб Берл кряхтит. Недоволен старик своим сыном Ехезкелем. «Он» работает, как вол, на мельнице, «она» весь день занята свиньями — а кто займется воспитанием детей? За мутными стеклами окон едва различим маленький мирок. Дождь слабеет, но тяжелые тучи еще застилают небо. Вениамин выходит из дома. Прозрачные потоки низвергаются из водосточных труб в лужи и дальше — в сточные канавы по обеим сторонам дороги. Отовсюду слышится журчание и плеск воды. Опустевший на время ливня рынок возвращается к своему прежнему виду — если не считать того, что теперь посреди рыночной площади блестит грязевая лужа. В такое время нет цены случайным камням, тут и там торчащим из болота.

Вот он, Вениамин, среди тех, кто вязнет в грязи, кто прыгает с камня на камень, вот он по дороге домой, к своему чертежному столу. Его обычный распорядок нарушен дождем — кто же купается в такой пасмурный день. Когда он пробирается меж прилавков, опять начинается ливень, и Вениамин спешит спрятаться от него под одним из навесов. И снова крики, и смех, и беготня, и мешки на головах и на плечах.

— Вениамин, сюда! — слышен сквозь шум дождя голос Хаима-Якова Фейгина.

Парень бегом преодолевает открытое пространство и, мокрый с головы до ног, влетает под навес старика.

— Что новенького? — спрашивает Фейгин с таким видом, будто не видел своего жильца целую вечность.

Вениамин рассказывает об аресте молодого Левитина. Хаим-Яков печально качает головой.

— Ведение дел в наши дни требует осторожности, — говорит он. — Надо знать, у кого брать и кому давать. Тут нужен опыт, и немалый…

Можно ли было предположить, что Вениамин именно сегодня услышит историю жизни старого Фейгина из его собственных уст? Отчего бы и нам не послушать — ведь мы не раз еще встретим на этих страницах представителей славного семейства Фейгиных. Тем более пока все равно никуда не выйти — сильные потоки дождя стучат по ржавой крыше навеса, низвергаются вниз и покрывают землю.


Когда-то работал Хаим-Яков шубом и моэлем[12] — были когда-то такие искусники среди российских евреев. Понятно, что не был он богат, как Крез или как Ротшильд. Но все равно денег на жизнь хватало с избытком. Сорок рублей в месяц получал Фейгин от общины, не считая дополнительных доходов. В те дни такая важная персона, как он, обязан был жить на широкую ногу. Во-первых, расходы на семью — жену и детей, чтоб они были здоровы. Во-вторых, дом, достаточно просторный для приема гостей, которые у Фейгиных, слава Богу, не переводились. Тогда ведь съезжались в Гадяч хасиды со всех концов земли к гробнице Старого Ребе. Съезжались сотнями и тысячами: этот помолиться, тот — испросить помощи, третий — поделиться горем. А у кого прежде всего остановится хасид, приехав в город Гадяч? Конечно, у резника! И Хаим-Яков беспрекословно исполнял святую обязанность приема гостей. В большущей комнате стояли, чтоб не сглазить, целых десять кроватей! Настоящая гостиница. А ведь каждому еврею нужно было еще и полотенце умыться, и еда поесть. И потому наняли Фейгины деревенскую бабу для содержания собственной коровы. Потому что, хотя еврей не откажется от куска кошерного мяса, главной его пищей была и остается молочная: стакан сметаны да немного маслица. А есть и такие, у которых с животом не все в порядке, не о вас будь сказано, — так этим и вовсе только кислое молоко подавай. И, слава Богу, в фейгинском подвале всегда стояли в то время полные кувшины с кислым молоком — каждому проголодавшемуся!

Были среди хасидов и такие бедняки, которые не могли заплатить за ночлег и питание даже ломаного гроша. Но разве выгонишь такого: ведь человек пришел в Гадяч помолиться. Не мог Фейгин нарушить святое предписание приема гостей.

Как уже было сказано, помимо сорока общинных рублей, были у резника и другие доходы. Во-первых, кишкес — внутренности, по обычаю отдаваемые резнику с каждой идущей под нож скотины. А поскольку количество гостей росло, а с ним — и расходы, то решено было в общине заменить кишкес на два фунта мяса. Это во-первых.

Было еще и во-вторых: плата за особую, «сохранную» мацу, сделанную из пшеницы, которой не касалась вода с момента жатвы. Именно Фейгин поставлял «сохранную» мацу евреям Гадяча. А ведь известно, что на Песах[13] даже самый бедный еврей обязательно купит себе как минимум шесть листиков такой мацы — по три на каждую праздничную трапезу. Ежегодно Хаим-Яков получал из Орши мешок «сохранной» муки, тщательнейшим образом закрытый и запечатанный печатями семи раввинов и праведников. В день «сохранной выпечки» сходились к его дому все евреи Гадяча от мала до велика. Под чтение псалмов раскатывали на длинных столах тесто. Какая была тогда теснота в доме — сохрани Господь! А в канун Песаха каждая семья отправлялась к резнику, чтобы получить из его рук свои шесть заветных листиков. Брали бережно, с благоговением, заворачивали в чистую салфетку и со всеми предосторожностями несли домой, чтобы, Боже упаси, не повредить или, того хуже, сломать хотя бы один листик мацы.

Третьим источником дохода было вознаграждение за обрезание. Из всех моэлей Гадяча лишь Фейгин считался подлинным специалистом в этом деле. Да таким авторитетным, что приглашали его даже евреи из соседних городов, а однажды, было дело, аж из самого Конотопа! Потому что знали: когда нож моэля в руках Хаима-Якова, за ребенка можно не беспокоиться — не будет ему никакого вреда. А уж когда он надевал свой специальный белый халат, так и вовсе походил на профессора в операционной. Главное в этом деле — чистота: нужно в семь глаз следить, чтобы не попало ни капельки грязи во время процесса обрезания.

Ремеслом моэля занимается Фейгин до сих пор, и несть числа сынам Израиля, которых он приобщил к брису, к союзу праотца нашего Авраама со всемогущим Творцом. И ремесло это действительно приносит кое-какой доход, особенно когда речь идет об «ишувниках» — богатых деревенских евреях. В таких случаях привозят моэля к месту праздничного события в роскошной коляске, запряженной парой прекрасных лошадей, а потом еще и угощают, и кормят, и поят до отвала. А на прощанье, вдобавок к рублям, дают ему с собой еще и полдюжины курочек, и сотню яичек, и другие подарки.

Но был у Хаима-Якова и еще один заработок. Как известно, в период между Песахом и Шавуот, в дни омера[14], запрещены свадьбы народу Израиля. Лишь за три дня перед Шавуот дозволено жениться счастливым парам. Женихи и невесты идут под хупу, и тут уже по горло работы у тех, кто помогает свершиться святому обряду. В этот сезон счастья, бывало, устраивались по три-четыре свадьбы в день. Допустим, их играют у нас в Гадяче, и одновременно с ними назначена еще одна свадьба, у «ишувника». Что делать? Раввин в городе один — кто тогда освятит молодую пару в деревне? Как это кто — понятное дело, что он, Хаим-Яков, уважаемый резник! Эх, не знал настоящей радости тот, кто хоть раз не бывал на хупе в доме богатого «ишувника»! Особенно если он — из людей, известных своей еврейской ученостью!

«Реб Хаим-Яков, пожалуйте сюда… Реб Хаим-Яков, пожалуйте туда… Попробуйте того, обратите внимание на это…» — короче говоря, домой возвращаешься и сытым, и веселым, и таким хмельным, что Господи помилуй!

— Но, Ефим Айзекович, — перебивает поток его речи Вениамин, — почему же тогда вы бросили все это изобилие и занялись медовухой?

Дождь тем временем кончился; с края навеса падают на землю редкие капли. Снова расчистилось небо, все слабее слышны звуки дождевых потоков и ручейков, все сильнее поднимается шум рыночной суеты. Под его аккомпанемент слушает Вениамин удивительный рассказ бывшего резника Хаима-Якова Фейгина — рассказ об изюмном и плодовом вине.

Дело в том, что, помимо уже перечисленных источников дохода, был у Фейгина еще один — от пасхального вина. Покупаешь пудовый мешок изюма: обычно это такая единая глыба слипшихся ягод. Сначала рыхлишь эту глыбу, разделяешь ягоды, а потом сечешь их на мелкие кусочки, чтобы лучше было брожение. Тут важно знать меру, не переборщить. На фунт изюма идут два с половиной стакана воды. С полпуда ягод получаешь ведро, то есть пятьдесят стаканов вина. И еще: ни в коем случае нельзя мыть изюм до того, как забродит! Ведь от чего получается правильное брожение? Правильное брожение получается от крошечных бактерий, которые живут на ягодах изюма. Стоит только смыть эти бактерии — и все, испортил процесс!

Вениамин удивленно наблюдает за тем, как распаляется старый Фейгин по мере рассказа. Стоит ли так волноваться из-за изюмного вина?

Итак, берешь размельченный и немытый изюм, закладываешь его в бочонок и заливаешь первую порцию воды из расчета два с половиной стакана на фунт. Ставишь бочку в теплое место, лучше всего возле печки, пусть бродит. Через три дня вынимаешь изюм, отжимаешь, перекладываешь в другой бочонок и добавляешь еще полстакана на фунт. После второго брожения снова отжимаешь, на этот раз особенно тщательно, и выбрасываешь получившуюся массу. Но если ты думаешь, что на этом все закончено, то сильно ошибаешься. Нужно еще процедить! Это нелегкая задача, если ты хочешь получить вино действительно высокой очистки. Как происходит процеживание? Берешь кусок чистого полотна, расстилаешь его над пустой бочкой и заливаешь первую порцию вина. Сначала, пока еще не забиты промежутки между волокнами ткани, жидкость получается мутной. А потому нужно продолжать процеживание до тех пор, пока вино не станет прозрачным…

Странное дело: чем скучнее рассказ об изюмном вине, тем больше воодушевляется рассказчик.

— Ефим Айзекович! — снова прерывает его Вениамин. — Но почему, во имя Всевышнего, по какой такой причине вы оставили столь уважаемую профессию резника и занялись изюмным вином?

Старик качает головой. Всему причиной заместитель фининспектора. Дело было в двадцать третьем году. В один прекрасный день, незадолго до Песаха, когда солнце сияло в небесах, по горло занятое просушкой грязных улиц и подготовкой мира к весне, в доме Фейгина отворилась дверь и вошел заместитель фининспектора Сидоров. Под мышкой Сидоров держал папку.

— Фейгин! — сказал он, усевшись на стул. — Я слышал, что есть у тебя хорошее пасхальное вино собственного изготовления. Принеси-ка его, чтобы я понял, о чем речь.

Что делает Хаим-Яков, услышав такие слова? Ясно, что прежде всего смотрит он на папку под мышкой у Сидорова, смотрит и сомневается. Известно ведь, что в этой папке подшиты протоколы, заявления, кляузы, налоговые декларации, инструкции и прочие тяготы на головы народа Израиля. Известно также, что стоит только Сидорову открыть свою папку и написать протокол о незаконном изготовлении вина, как тут же грянет конфискация имущества вдобавок к трем годам тюремного заключения.

— Ну, что же ты, Фейгин? — говорит Сидоров и откладывает папку в сторону. — Чего ты боишься? Неужто не угостишь меня своим знаменитым красненьким?

И тут Хаим-Яков отбрасывает свои сомнения и, как святым духом зачарованный, ставит на стол бутылку кошерного вина и подобающую к нему закуску. А что делает необрезанный? А необрезанный выпивает первый стакан, причмокивает и исполняется восхищения. Потому что виноградное вино и водка не были тогда распространены в Гадяче. Пили тогда в Гадяче самогон, а вкус самогона так же далек от вкуса хорошего вина, как запад далек от востока. Удивительно ли, что так понравился Сидорову его первый выпитый стакан?

— И сколько же стоит бутылка такого вина?

— Шестьдесят копеек.

— Если так, — говорит Сидоров, — то ты просто дурак. За бутылку такого вина нужно брать не меньше рубля!

И он вытаскивает из кошелька три красненькие бумажки и покупает, чтоб мне с места не сойти, пятьдесят бутылок вина! Ведь фининспектору положена скидка…

И с того самого дня начала разворачиваться новая винная история. Испили твари земные изюмного вина и увидели, что хорошо оно. Все — от самых уважаемых гадячских гоев до ценящих хорошую выпивку гадячских евреев — все повадились ходить к Хаиму-Якову и в один голос требовать: а подай-ка нам изюмного вина, причем по рублю за бутылку! И было это во времена нэпа…

— Во времена нэпа… — задумчиво повторяет старый Фейгин, оглаживая свою каштановую бороду. — Жизнь тогда вроде бы вернулась в прежнее русло. Те же лавки и те же евреи в лавках, тот же рынок и те же люди, суетящиеся в поисках заработка и удачи в делах. А удача, Вениамин, дама непостоянная, легкомысленная: к этому повернется лицом, а к тому — спиною. К одному липнет, как зараза, а от другого убегает, отворачивается, да еще и язык показывает! Мне вот тогда повезло с этим вином. Не было в Гадяче свадьбы или какого другого праздника, чтобы не ставили на стол бутылку моего изюмного. Спрос все нарастал, покупали по-всякому: кто бутылку, кто ведро, а кто и целый бочонок! И если учесть, что расходовал я по тридцати копеек на бутылку, а продавал по рублю, то ты сам можешь рассчитать, какая это была прибыль. Золотое дно!

Хаим-Яков наклоняется поближе к Вениамину и шепчет, будто кто-то здесь может их подслушать. В те дни он зарабатывал по три тысячи рублей в месяц, вот чтоб ему с места не сойти!

Чтобы не упустить удачу, ему пришлось озаботиться соответствующей организацией производства. Все семейство Фейгиных, засучив рукава, приступило к работе. В кухне выстроились батареи бочонков — десятками, один на другом. Работали днем и ночью: один мельчит изюм, другой отмеривает воду, тот отжимает, этот процеживает. Главное, как ты помнишь, процеживание. Эта процедура замедляла процесс производства больше всего.

— И ты еще спрашиваешь, Вениамин, почему я перестал быть резником… — говорит Хаим-Яков, и в бороде его мелькает едва заметная смущенная усмешка. — Дважды ты задавал мне этот вопрос. Но сам подумай: оставалось ли у меня время на работу резника? Что тогда случилось бы с вином? Не мог же я навалить всю тяжесть виноделия на Песю и детей — они были тогда еще совсем маленькими. А кроме того, между нами, еврейское население Гадяча к тому времени уже начало таять. Задули в нашем изгнании новые ветры; семьи одна за другой переселялись в большие города — кто-то получал работу, кто-то поступал в университет или академию. Как будто эпидемия отъездов поразила еврейские местечки. Люди увязывали пожитки и уезжали в столицы. Вот я и прикинул, что к чему. Гиблое дело! Когда община в силе, тогда и резник уважаемый человек. А если община растаяла? И потом — ну кто такой резник с точки зрения советской власти? Слуга религиозного культа, лишенец, отверженный в своей стране. Дети такого человека не могут поступить в институт, да и на государственную службу их не возьмут. А коли так, то что с ними будет?

«Песя, — сказал я тогда жене, — придется мне распрощаться с должностью резника».

И что, ты думаешь, ответила мне Песя?

«Нет! — ответила мне эта женщина. — Твой отец, реб Айзек Фейгин, и твой дед, реб Цви-Гирш Фейгин, вечная память праведникам, всю свою жизнь были резниками. А потому нет у тебя права оставить эту профессию!»

«Коли так, Песеле, — говорю я, — что тогда будет с вином?»

«А ничего не будет, — отвечает она. — Будем делать его меньше, мир от этого не перевернется».

Так сказала Песя своему мужу Хаиму-Якову, голосом тихим и спокойным, по своему всегдашнему обыкновению. Уж кто-кто, а Песя никогда не повышает голоса. Никто не скажет, что его Песя криклива или драчлива, на манер многих дочерей Израиля, которые, бывает, так на тебя напустятся, что даже свет становится немил. Только вот что? Только вот есть у Песи один недостаток: упряма, как черт. Уж если взбрело ей что в голову, то не сдвинешь ее с этой мысли ни на шаг. Хоть с утра до ночи уговаривай — ничего не помогает. Стоит на своем: не будет такого, чтобы Хаим-Яков забросил ремесло резника, наследие отцов, чтобы предпочел ему виноделие!

Что делать в этой ситуации Хаиму-Якову? Хаим-Яков тоже уступить не может: кто, в конце концов, хозяин в доме? Но споры между мужем и женой еще ничего не решали: чтобы отказаться от ремесла резника и перестать быть лишенцем, Фейгин должен был известить о своем решении публично. И вот, скрепя сердце, послал он объявление в газету «Харьковский пролетарий»:

Я, Фейгин Хаим-Яков Айзекович, проживающий в городе Гадяче, настоящим извещаю, что отказываюсь от должности резника и не имею отныне ничего общего с исполнением религиозного культа.

Газета пришла в Гадяч, и объявление попало на глаза Песе. Что тут началось! И скорбь, и стенания! Винное производство на полном ходу, покупательский спрос давит, а Песя рыдает в подушку, оплакивая прошлую профессию мужа!


Хаим-Яков завершает самую тяжелую для него часть рассказа и, словно сбросив камень с души, переходит к менее грустным событиям. Что было дальше? Как тут не воздать хвалу Богу и изюмному вину? Карманы были полны денег, дом — полная чаша, да еще и несколько тысяч рублей отложены в сторонку на черный день, чтоб он никогда не настал.

Так и вертелось колесо удачи целых три года, пока не сломалось и не застопорило свой благословенный бег. Что ж, такова судьба, ничего не попишешь! Приехал в Гадяч новый фининспектор, еврей по фамилии Нисанов. Как-то зашел он в дом Фейгиных — а там кипит работа. Стоит в комнате батарея бочек, высятся груды изюма. Сел Нисанов за стол, открыл свою папку и написал протокол. А потом вложил этот пасквиль назад в папку да и пошел себе дальше.

Что делать? Конечно, Песя тут же принялась учить мужа уму-разуму, как это заведено у женщин. Ну что б тебе было, говорит, не оставаться резником, тихо-мирно, без всех этих фининспекторов, винных бочек, бед и холер. А теперь, говорит, висит твоя жизнь на волоске, вот-вот, не дай Бог, нагрянет милиция, и загремишь ты в тюрьму, горе мне, горе, да падет чума на врагов Сиона!

В этот момент к прилавку подходят два крестьянина, и Хаим-Яков наливает им по стакану медовухи. Воздух просветлел; где-то в полях гуляет умытое солнце. Там же расхаживают тени облаков: то подойдут, то отступят, то затеют игру в догонялки. Вот бегут они в панике, открывая блестящую поверхность пшеничного поля, словно утюгом разглаживая луг, полный зелени и цветов. Солнечный свет захватывает пространство, преследует убегающие облака, гонит их прочь. Но проходит немного времени, и опять набираются сил побежденные было тени, заново штурмуют они горизонт. Свет и тьма танцуют на полях!

На сегодня у Вениамина запланировано много чертежной работы, но он твердо намерен дослушать историю о вине до конца. А Хаим-Яков и не возражает — ничто не мешает ему одновременно заниматься медовухой и продолжать рассказ. Уж если проснулось в человеке желание поговорить…

Где мы остановились?.. — ах, да, протокол. Протокол был написан и начал свой путь по инстанциям, затягивая петлю на шее семейства Фейгиных. Вообще говоря, Хаим-Яков был в хороших отношениях со многими представителями городских властей. Милицейский начальник Супроненко собственной персоной первым, бывало, протягивал ему руку: «Шалом алейхем, Ефим Айзекович!» Да и прокурор Петрюк не отказывался от стаканчика изюмного вина. Вот только что? Вот только протокол живет своею собственной жизнью. Перемещается из папки в папку, из кабинета в кабинет, написанный, опечатанный и освященный авторитетом власти. Да, друзья и доброжелатели задерживают, пока могут, неумолимое движение документа, выигрывают недели и месяцы для Хаима-Якова, но значит ли это, что дело в конце концов не кончится судом? Кроме того, производство, по понятным причинам, свернуто, бочки отправлены в коровник, изюм больше не закупается, нет покупателей, нет дохода, а на сердце тревога и тяжесть.

После того как закончились прежние запасы, стали одолевать Фейгина покупатели: вынь да положь им изюмного вина! Вот и пришел Хаим-Яков к прокурору Петрюку. Так и так, мол. Нужно, мол, что-то делать с этим протоколом! Думали-думали и придумали. Услали фининспектора Нисанова в дальнее село и в его отсутствие быстренько провернули суд. И на том суде по всем правилам, со свидетелями и данными следствия, было неопровержимо установлено, что обвиняемый Фейгин никогда не занимался производством вина на продажу или с целью наживы, а обнаруженные фининспектором бочки, изюм и напитки предназначались исключительно для внутреннего семейного потребления. На основании чего прокурор Петрюк обвинение отменил.

И дабы окончательно поставить точку в этой истории, пошел Хаим-Яков за советом к адвокату Бурштейну, предварительно, конечно, обсудив это дело с Песей. Что делать дальше с производством вина?

— Нужна лицензия, — сказал Бурштейн. Потом он наморщил лоб, покрутил пальцами, порылся в книгах и добавил: — Нужна лицензия, Ефим Айзекович, причем не одна, а целых три. Одна — на производство, другая — на хранение и третья — на продажу.

Вот так совет, не правда ли? Мало того, что каждая лицензия стоит тысячи, так ты еще и превращаешься в нэпмана, иными словами — возвращаешься в положение лишенца, и дети твои опять не могут получить высшее образование, а тебя самого душат налогами, поборами и прочими несусветными бедами.

Что делает, услыхав такое, Хаим-Яков? Хаим-Яков вежливо прощается с адвокатом и возвращается домой — продолжить обсуждение вопроса со своей Песей. Потому что его Песя — не из тех женщин, у которых в голове лишь споры да склоки или моды да игрушки, а то и вовсе одна только глупость и легкомыслие. Когда беда у ворот, нет крепче опоры, чем Песя. Уж у нее-то, будь уверен, не подгорит твоя каша.

Посидели оии, подумали, да и решили выкупать эти лицензии. Хаим-Яков заплатил тысячи рублей, получил все три разрешения и вернулся к производству вина. И вот проходит месяц-другой, поднимает Хаим-Яков голову от трудов своих, смотрит вокруг и видит, что дело швах. Бочонки полны превосходного изюмного вина, тысяча бутылок стоит наготове в доме, лавка тоже ломится от товара, а покупателей нет. Кончились покупатели, а с ними — и доходы.

Но куда же они подевались? Неужели надоело им изюмное вино? А причина-то проста. Из-за лицензий и налогов выросли расходы немерено — с тридцати копеек аж до рубля за бутылку. А коли так, то вынужден был Хаим-Яков вдвое поднять цены: теперь вино стоило уже два рубля. Видит это покупатель и говорит: чего это вдруг? Вот и лежит товар, никому не нужен, как камень придорожный. Зато фининспектору и дела нет до твоих покупателей и твоих доходов. Фининспектор знай себе требует: давай, давай! Плати налоги! Делай взносы за лицензии! И чтобы все это вовремя! Уж если попал в нэпманы — пиши пропало. Не успел заплатить — получи штраф в тройном размере, тут тебе и вовсе конец!

— Песя, — говорит тогда Хаим-Яков жене, — не уменьшить ли цену на вино?

— Как уменьшишь? — возражает Песя. — Тогда и дохода не будет никакого.

— Глупости, — говорит Фейгин. — Если слегка уменьшить количество изюма и слегка увеличить количество воды — например, до трех стаканов на фунт, то никто не заметит разницы, и все будут довольны!

Услышав такие слова, желтеет Песя лицом и говорит, что не бывать этому никогда, что фирма есть фирма, что разбавлять вино — только имя позорить, стыдоба стыдная.

Так говорит Песя, не поднимая, по своему обыкновению, голоса. Но даже и в тихом этом звучании проникают Песины слова до самого сердца и делают там свое дело. Долго ли коротко, прошло лето, пришла зима, а с нею и Пурим[15], и только проблема осталась там же, где и была. Вина, слава Богу, много — хоть залейся, а покупателей нет. Снова посидели муж с женой, снова подумали и решили дождаться Песаха. Ведь на Песах, как известно, четыре стаканчика должен выпить каждый еврей — даже тот, который проживает в большом городе. А поскольку кошерного вина в столицах днем с огнем не сыщешь, то отчего бы не попробовать продать его именно там? Вот уж где должны быть толпы покупателей!

Встал Хаим-Яков, арендовал вагон, набил его под завязку тысячами бутылок вина и отправился в Ленинград. Да по дороге еще и руки потирал в предвкушении больших тысяч, которые ожидали его в большом городе. Вот уж где набросятся на его товар, всемером на бутылку! Будут тянуть каждый в свою сторону, только цену накидывай! Такие вот грели его мечты и фантазии, сны золотые.

Приезжает вагон в Ленинград, и тут выясняется, что Ленинград — совсем не Гадяч. Нет там никого, кто знал бы Ефима Айзековича Фейгина, кто протягивал бы ему руку при встрече, кто спрашивал бы о здоровье. Зато улицы полны фининспекторов, проверяющих, чиновников, бухгалтеров и прочих представителей власти. Налетели они на фейгинский вагон, как туча ворон, прости Господи, и все требуют бумаги на проверку, вглядываются в каждую буковку, проверяют каждую мелочь — не дай Бог, выйдет этому Фейгину какое-нибудь случайное послабление. И поскольку все бумаги оказываются в порядке, говорит один из контролеров:

— А теперь давай-ка проверим твое вино на крепость. Потому что, согласно закону такому-то, подпункту сякому-то, крепость плодового вина не должна быть выше так-то и сяк-то градусов!

И вот берет он свой прибор, и меряет крепость… — и ой-вей!.. горе тебе, Ефим Айзекович!

— Ой мне, и ой душе моей! — говорит Хаим-Яков. — Крепость моего вина меня же и сгубила, зарезала без ножа! На целых три градуса оказалось оно выше нормы. Не успел я и глазом моргнуть, как весь мой товар был уже конфискован в пользу государства. Подсунули какую-то бумажку на подпись, хлопнули на нее печать, и остался я с этой бумажкой гол как сокол, без вина и без покупателей, без денег и без прибыли!

Так и сказал Хаим-Яков своей жене Песе, когда вернулся ни с чем в родной город Гадяч. И Песя, выслушав его горький рассказ, утешает мужа так, как это умеют только женщины. Ты, говорит она, не думай, что дело было именно в крепости. Потому что, если бы крепость оказалась в порядке, то нашелся бы другой закон, или другой пункт, или другой контролер. Так или иначе, отняли бы товар, и не в вине тут причина. А в чем тогда? А в том, говорит Песя, что наша власть, да продлятся годы ее, решила покончить с нэпом, и потому надо нам уносить ноги, пока живы. Тем более что дети растут, и что с ними будет? Пора нам уносить ноги, говорит Песя, пора избавляться и от лицензий, и от изюмного вина, а уж Всевышний на небесах, да будет благословенно имя Его, найдет нам и новый заработок, и новый доход, и новую мотыгу.


И снова послушался Хаим-Яков жены и избавился от лицензий, от винодельни и от статуса нэпмана. А чем же ответил на это Всевышний, да будет благословенно имя Его? О, Всевышний не дает упасть падающему, посылает лекарство ушибленному и не оставляет своей заботой Хаима-Якова. В тот же год издали власти закон о развитии садового хозяйства. И написано было в законе, что отныне каждый гражданин вправе выращивать плодовые деревья сколько душе угодно, без каких-либо налогов и поборов. А также разрешается гражданам торговать плодами этих деревьев во всех доступных видах: и свежими, и сушеными, и мочеными, и иным способом обработанными, то есть в виде соков, концентратов и плодовых вин. А продавцы плодовой продукции освобождаются от налогов на три года и нэпманами при этом не считаются.

Плодовое вино! И действительно: разве где-нибудь записано, что Хаим-Яков умеет делать только изюмное вино? А как же вишневое, грушевое или сливовое? А красная и черная смородина или даже яблоки? Правда, для этого придется превратиться в садовника. Что ж, и это не беда.

Что делает Хаим-Яков? Хаим-Яков арендует у знакомого крестьянина вишневый сад. Между нами, аренда эта была произведена лишь для отвода глаз и обошлась Хаиму-Якову — опять же между нами — всего в полведра вина. Крестьянин проживал не близко, в деревне Сары, и никто из Фейгиных вплоть до сегодняшнего дня в глаза не видывал этот якобы арендованный якобы вишневый якобы сад.

Затем поехал Хаим-Яков в город Харьков, где проживала тогда только что вышедшая замуж Рахиль. Там он поговорил со специалистами-виноделами и набрал книг по производству самых разнообразных плодовых вин, потому что у каждого вина есть свои особенности и свои правила. В Гадяч Фейгин вернулся уже во всеоружии профессиональных советов и рецептов, с книгами и руководствами. После тщательного их изучения он приступил к работе. Прошло совсем немного времени, и на городском рынке Гадяча появилось прекрасное плодовое вино фейгинского производства всего по пятьдесят копеек бутылка! И увидели жители Гадяча, что это хорошо.

Хаим-Яков снова воодушевляется собственным рассказом и открывает Вениамину секрет своего производства. Берем, например, вишневый концентрат. А откуда берется концентрат? Покупаешь на рынке корзину вишен — известно, что в сезон такая корзина стоит всего ничего. Итак, берешь эти вишни, ссыпаешь их в бочку и выдерживаешь там два-три дня для размягчения кожицы. Затем разминаешь ягоды мялкой, и вот они готовы к выжимке. Из-под пресса и выходит вишневый концентрат — главное сырье будущего вина. Его нужно развести водой — пятьдесят на пятьдесят.

После чего приходит очередь сахара, из расчета восемь фунтов на ведро. Потом для брожения ставишь бочку рядом с печкой — и всё. Проходит всего несколько дней — и у тебя вишневое вино, чистое и прозрачное, а вся мякоть и муть лежит на дне бочонка. В этом главное отличие вишневого вина от изюмного. Там ты должен процеживать, и процеживать, и процеживать, что удлиняет процесс неимоверно.

Фейгин распаляется все больше и больше, но одновременно с ростом его воодушевления уменьшается энтузиазм Вениамина.

— Ты, верно, хочешь спросить, Биньёминке, что я делаю в другое время года… — говорит Хаим-Яков, даже не представляя, насколько далеко от истины его предположение. — То есть когда у вишен не сезон, откуда тогда брать концентрат для вина?

И он в деталях разъясняет своему молодому слушателю решение проблемы. В другое время года есть у нас, слава Богу, сухофрукты. Достаточно вскипятить сухофрукты в воде, и ты получишь сырье, не уступающее в качестве свежим плодам.

В этот момент на навес Фейгина обрушиваются новые потоки дождя. Хлещут капли по жестяной крыше, как маленькие плети, то сильнее, то слабее, и у каждой свой звук. Небо нахмурилось, тени облаков уже не гоняются друг за другом по дальним полям. Луга укрыты туманным покрывалом. Вновь опустел рынок, слышны лишь суета людей и шум воды, крики девушек и женщин из базарных рядов. Вот медленно проходит пес. Голова его опущена, хвост поджат, чуткий нос дергается туда-сюда, вынюхивая еду. Дождь заливает все вокруг — но вот старый пес обнаруживает достойную внимания кость, и нет ему теперь дела до какого-то дождя.

Слава тебе, Господи, подошел к концу и рассказ о плодовом вине. Теперь Вениамин знаком со всеми тонкостями его производства. Если есть в этом мире золотые клады, то виноделие, без сомнения, один из них. Судите сами: бутылка обходится Хаиму-Якову не больше двадцати копеек, а вино получается чистым, душистым и вкусным. Нравится это вино покупателям, а уж любителей выпить, слава Богу, хватает, и никаких тебе налогов, никаких лицензий и фининспекторов — рай, да и только! Благословенна наша советская власть! За эти три года наработал Хаим-Яков на десятки тысяч рублей. По сей день еще припрятаны у него денежки с тех благословенных времен…

Фейгин вздыхает.

— В чем дело, Ефим Айзекович, о чем вздыхаете?

— Да ни о чем… Просто вот припомнил те времена…

И он пускается в воспоминания о нэпе и о конце нэпа. Многие заранее почувствовали, что над нэпом нависла тень, а жена Фейгина Песя так и вовсе предсказала нэпу неминуемую гибель за несколько лет до его окончательного падения, когда он еще стоял достаточно крепко. Но вот настал день, когда партия сказала: конец нэпу! Индустриализация, коллективизация… Как грибы после дождя, стали подниматься колхозы, и положение нэпманов в городе стало совсем плохим. И тогда Песя сказала:

— Хаим-Яков! Надо понемногу заканчивать с вином!

— С какой такой радости, Песя?

— С такой, что дикие дела начинаются в мире, — сказала Песя. — Боже упаси тебя, Хаим-Яков, попасть в число кулаков…

И Хаим-Яков, по слову жены, начинает понемногу сворачивать свое винное производство. Сворачивает потихоньку-полегоньку, пока не закрывает его вообще до лучших времен. Бочки и прочие средства снова перекочевывают из кухни в коровник, уходит рабочая суета, тишь воцаряется в доме. Проходит еще немного времени, и в городе берутся за нэпманов — давят троекратными налогами и пятикратными штрафами, лишают денег и имущества, ссылают на Соловки да в Нарым, вытряхивают душу из живых. Гуляет по городу меч, сечет головы. В доме Фейгиных попрятали всё, что можно, затаились, втянули головы, как черепаха перед звериной пастью. Очистили дом от вина — нет даже капли. А если приходят покупатели, Фейгин делает удивленное лицо: «Какое вино?» Откуда взяться вину на продажу у простого человека, который живет себе тихо-мирно по закону Божьему и советскому и, Боже упаси, никогда к нэпманам не принадлежал?

Не выдал Владыка миров Хаима-Якова, отвел смертельную угрозу от его дома. Чудо, да и только! Никто не причинил ему вреда, никто не тронул ни его самого, ни имущества. Но как только закончились страшные дни и новое солнце взошло над нашей советской землей, как только пришло время мирного труда и объявлена была пятилетняя программа работы и строительства, Песя сказала мужу:

— Хаим-Яков, хватит бездельничать! Ты должен пойти к властям и сказать им, что тоже хочешь работать!

Выслушал это Фейгин и ответил в том духе, что не собирается горбатиться на каторжных работах за буханку хлеба, что, слава Богу, еще осталось у них достаточно денег, сэкономленных в годы достатка, и что по этим причинам можно еще долго сидеть сложа руки и ждать более счастливых времен. Но Песя и тут не смолчала, а продолжала, как ночной комар, жужжать у мужа над ухом довольно странными словами. Наше, говорит, правительство заботится обо всех, а значит, и нам надо поучаствовать в общем труде.

Ну что тут скажешь? Сами знаете, сколько силы у женщины, если она твердо что-то решит. В итоге в одно прекрасное утро Хаим-Яков Фейгин, бывший резник и бывший нэпман, вошел в кабинет товарища Майбороды, начальника гадячских кооперативов. Вошел и сказал:

— Николай Афанасьевич! Настало время организовать в нашем городе кооператив по производству плодово-ягодных вин!

И вот сидит он в кабинете товарища Майбороды, толкует о секретах производства и о рецептах, приводит подробные расчеты и объясняет, что дело это — чистый клад, золотое дно. Товарищ Майборода слушает и созывает комиссию. И Хаим-Яков, приглашенный для такого случая на заседание, приходит туда в своем лучшем субботнем костюме и читает членам комиссии лекцию о виноделии, с теми же расчетами о доходах, расходах и положительном балансе. И комиссия, обсудив вопрос, постановляет выделить на это дело бюджет и назначить Ефима Айзековича Фейгина директором новорожденного винзавода. Чьим директором и ответственным по сбыту он пребывает и по сей день, начальствуя, ни много ни мало, над пятью работниками.

Нет, ничуть не раскаялся Фейгин в своем решении работать на кооператив. Зарплата, слава Богу, неплоха, хотя, конечно, далека от доходов былых лет. Он снова вздыхает и какое-то время сидит молча. Кончен рассказ. Такова история жизни Хаима-Якова Фейгина, повесть побед его и поражений. Как падал он в глубокие ямы, из которых поди выберись живым. Как вслед за тем поворачивалось колесо судьбы, вспыхивал огонек в темноте, и снова поднимался Хаим-Яков на ноги, отряхивался и продолжал свой путь.

Они молча сидят под навесом. Дождь закончился; Вениамину пора отправляться домой, к чертежному столу. Сегодня ему придется чертить сложный и необычный механизм.

Образ Лиды вдруг поднимается из его сердца и заслоняет собой весь мир. Медленно стекает вода из блестящих луж, на площади Гадяча возвращается беготня теней и печали. Вениамин шагает по улицам города, по сияющему умытому миру, шагает, окутанный радостью и мечтами. Шагает, напевая песню без слов — вечную песню влюбленного парня о несравненной возлюбленной. Дождь закончился. Иссякла сила воды, и словно праздник опустился на Гадяч. Город сверкает зеркальной гладкостью луж и падающими с крыш каплями, которые то лениво накапливаются на краю, то торопливо летят вниз. Но вот выходит солнце и принимается что есть силы лупить своими лучами по веселой влажности мира.

Вот и Садовый переулок. Здесь тоже кипит жизнь. Всему причиной, конечно, Арон, двенадцатилетний сын сапожника. Он выстроил своих приятелей — в том числе и Тамару — в одну линию. Все они стоят, низко наклонив головы, а кто-то бежит вдоль строя и ерошит им волосы. Добегает до конца и тоже встает. Такая игра. В ней не участвует только маленькая Катя, дочка соседа. Она стоит босиком в одной из небольших лужиц, и в глазах ее выражение счастья.

Глава 4

В доме Фейгиных — праздник в честь приезда Соломона. Старая Песя занята по горло с самого утра: варит, жарит и печет. Сара Самуиловна и Тамарочка помогает чем могут. В доме подъем и воодушевление, как накануне еврейского праздника. Всеобщая спешка, скрип дверей, треск поленьев во дворе, скрежет лопаты в углу, шум воды, переливаемой в бочку из ведра, стук сечки, измельчающей овощи или мясо, дразнящие запахи еды и топот ножек маленькой Тамары — она принимает участие решительно во всем и мешает решительно всем.

Среди приглашенных и Лида Эйдельман — это инициатива Рахили. А чтобы Лида чувствовала себя уверенней, Вениамину поручили пригласить еще и ее ленинградскую подругу, которая тоже отдыхает в Вельбовке. Вениамин пытался объяснить, что эти девушки никогда не жили в еврейской среде, а потому могут по незнанию не подойти этому празднику. Но Соломон и слушать ничего не захотел: веди девушек, и все тут! А поскольку Соломон — виновник торжества, то и последнее слово остается за ним. Пришлось Вениамину приглашать Лиду с подругой. К его удивлению, девушки согласились сразу, без каких-либо сомнений.

Подругу зовут Клава Боброва, она замужем и мать полуторагодовалого ребенка. Эйдельманы знакомы с нею по Ленинграду. Муж Клавы — инженер, один из бывших учеников Степана Борисовича, а отец — доцент, химик; он работает в том же институте, что и профессор Эйдельман. Есть в Клаве какая-то скрытая искра, глаза вызывающе сверкают, а рот всегда готов к улыбке. Улыбка эта широка и открыта, а блеск влажных губ и красивых зубов обращает на себя внимание любого мужчины. Такова она, Клава, такой сотворил ее Всевышний — с любопытным носом, косами и манящим телом.

И вот наступает вечер, летний вечер в середине августа. По одному, по двое собираются в фейгинский дом празднично одетые гости. Туфли начищены, рубашки отбелены, на шеях повязаны красивые галстуки, и идеально прямы стрелки отглаженных брюк. Что уж говорить о нарядах девушек и женщин, одетых по самому серьезному вкусу. Взгляните, к примеру, на Голду Гинцбург. На ней платье из обычной ткани, которое, видимо, только что выстирано и отглажено, но коралловое ожерелье придает лицу девушки особое очарование. Лицо это покрыто легким пушком, но сквозь него сияет чистота; Голда единственная из девушек не накрасила губы.

А теперь бросим взгляд на хозяйскую дочь, Рахиль Фейгину. Вот она проходит легкой походкой из комнаты в комнату, стройная, с узкой талией, и высокий блестящий воротник оттеняет ее красивые черты. Зато прическа этой цветущей женщины — мелкие колечки перманента — кажется Вениамину не слишком подходящей. В большой комнате накрыты столы, но трапеза еще не началась. Молодежь толпится в комнате Вениамина. Лида и Клава еще не пришли. Вениамин, ответственный за патефон, занят пластинками и иголками. Соломон и Голда танцуют. Голде не слишком знаком этот танец, но и Соломон танцует кое-как. Лицо его сохраняет рассеянное выражение, зато какой радостью сияют глаза Голды! Она осторожно переступает с носка на носок, отдается танцу всей душой и всем телом. В руках партнера она как глина в руке Творца. Соломон крутит ее и вправо, и влево, отставляет ногу, отступает назад. И Голда послушно кружится, движется в такт музыке, с носочка на носочек, и весь танец светится сиянием ее лица.

Вот в комнате появляется Рахиль Фейгина — обязанности хозяйки заставляют ее то и дело входить сюда по той или иной надобности. Вениамин пользуется случаем, чтобы пригласить ее на танец. Возможно, он обнимает ее при этом чересчур сильно; женщина отвечает парню серьезным взглядом. Музыка смолкает, и танцующие разочарованно отрываются друг от друга. Маленькая Тамара сидит на коленях у Бермана.

— С кем ты сегодня играла на улице? — спрашивает Берман.

— С Ароном. Бегали наперегонки.

— Придется мне вызвать его на дуэль!

— Кого?

— Твоего Арончика!

Берман делает угрожающее лицо. Сразу видно, что Арону не поздоровится, когда против него выйдет столь ужасный противник. Тамарочка благословляет своего защитника на бой:

— Угости его тумаками, дядя Берман!

Девушек из Вельбовки все нет и нет, и Вениамин выходит к ним навстречу. Соломон присоединяется к нему. Снаружи — темные крылья молчаливого вечера. Соломон обнимает друга за плечи; они идут рядом, напевая тихую песню. Уже выйдя на ведущую к Вельбовке дорогу, ребята натыкаются на Лиду и Клаву. Лида одета довольно скромно: черная юбка, голубой цветок на прозрачной блузке и очень идущая ей соломенная шляпка. Зато как выглядит идущая рядом с ней подруга Клава! Черный шелк и батист, туфли на шпильках, губы ярко накрашены, глаза сверкают, в глубоком вырезе видна загорелая шея, дразнит и манит смеющийся рот.

— Боброва, — говорит она низким грудным голосом и протягивает Соломону для рукопожатия кисть в тонкой перчатке.

Лида тоже, знакомясь, называет не имя, а фамилию, и компания сворачивает в переулок, в объятия мягкого вечера. Проходит минута-другая, и вот уже Соломон идет под ручку с обеими девушками — одна слева, другая справа. Слышны болтовня, смех и легкомысленные шутки. Нет, не такой Соломон человек, чтобы смущаться, когда на его пути встречаются девушки — хоть две, хоть двенадцать. Слава Богу, уж кто-кто, а он с представительницами прекрасного пола всегда поладит.

Вениамин шагает рядом с Лидой; он так и не взял ее под руку — робки влюбленные сердца! Это, конечно, не означает, что он, склонив голову, пресмыкается в пыли. Можно и от Вениамина услышать шутку или острое словцо, которое он то и дело вставляет в веселую беседу.

Вдруг слышится шум приближающегося стада; воздух наполняется блеянием, мычанием, щелканьем кнута, топотом ног и облаками пыли. Пыли много — она окутывает животных и поднимается до самого неба. Время от времени от стада отделяется одна из коров и сворачивает к дому. Она останавливается перед запертыми воротами, задумчиво смотрит на них и наконец исторгает из глубин коровьего тела громкое «му-у-у!», печальное и протяжное, слышное далеко-далеко. Босоногая девчонка распахивает ворота, и животное заходит во двор. Девочка любовно поглаживает ее по спине и ласково бормочет: «Ну, Манька…»

Корова вернулась домой для дойки и ночного отдыха — добро пожаловать, милая! Как хорош вечер! Как приятен его теплый ветерок, порхающий по городским улицам, неся на своих крыльях запах молока и цветов.

А стадо продолжает свой путь в суматохе мычания, криков, трубных звуков рожка, в столбах пыли, свисте и щелчках пастушьего кнута.

— Бежим! — кричит Соломон, и компания со всех ног мчится в ближайший тихий переулок искать спасения от пыли. Там они, невольные жертвы местного животноводства, пережидают, пока пройдет стадо, и разглядывают последствия встречи с коровами. Теперь нарядная одежда ребят покрыта пылью; особенно расстраивается Клава, глядя на свои выходные туфли.

Из окна слышен звук патефона — это танго «Идет дождь».

— Я целую вечность не танцевала! — говорит Клава; в ее глазах — грусть и ожидание.

Но разве Клава Боброва способна долго грустить? Вот уже снова смеются ее светлые глаза. В большой комнате стоят накрытые столы, готовые к празднеству. Уже собрались несколько стариков — Берл Левитин с женой, габай Гинцбург. Вокруг столов суетятся бабушка Песя и Сара Самуиловна, расставляют тарелки и бутылки, столовые приборы и рюмки. Компания идет в комнату Вениамина; рукопожатия, короткий обмен приветствиями… Голда Гинцбург вдруг заливается краской до самых ушей, но Берман мгновенно приходит к ней на помощь. Он сгоняет с колен маленькую Тамару и отвлекает на себя внимание гостей — весь воплощенная вежливость и учтивость.

И снова слышен хрипловатый голос патефона. На этот раз в танце участвуют три пары: прежде всего, Соломон с Клавой, за ними — Голда и Берман и, наконец, Вениамин с Лидой. Холодная ладошка Лиды лежит в пальцах юноши, ее вторая рука опирается на его плечо. Впервые он обнимает эту девушку. Да здравствует танец! Да здравствуют люди во всем мире, причастные к сочинению танцевальной музыки — все, напевающие себе под нос новые мелодии, а потом записывающие их на нотную бумагу! Легки шаги Лиды, она словно плывет, не касаясь пола, тонкий запах духов в ее волосах. Нет, Вениамин не осмеливается прижать ее к себе даже самую малость крепче обычного. Далека от него девушка, как небесная радуга. Звуки танца наполняют комнату — звуки скрипки и ударных, фортепиано и саксофона.

На этот раз патефоном занимается молодая хозяйка дома, Рахиль Фейгина. Вот она снова ставит танго «Идет дождь». Долгая музыкальная каденция — как глубокий вздох, как стон тоскующего кларнета. К кларнету присоединяется проникновенный мужской голос: он поет о дожде и о девушке с грустными глазами. И снова Соломон и Клава — во главе танцующих. Похоже, что-то происходит между ними — ведь так белы и красивы зубы Соломона, зубы великолепного хищного зверя, так высок он, так темны его большие глаза! А Клава — молодая и влекущая, одетая в шелк и батист, в роскошных туфлях на каблуках — неужели ей до скончания дней предписано быть лишь домохозяйкой, лозой плодоносной и добропорядочной женой?

Они танцуют медленно, едва переступая, поворачивают то вправо, то влево, делают шаг вперед и отступают назад на маленьком пространстве пола, а ноги их следуют извечной мелодии женщины и мужчины. С лица Соломона исчезло обычное выражение спокойного равнодушия. Его партнерша тоже всем своим существом отдается любимому танцу, на лице ее застыла легкая улыбка, блестят зубы, розовеют десны. Целую вечность она так не танцевала — со времен девической юности, когда в ленинградском доме отца-доцента собирались друзья, или в фойе кинотеатра перед звонком, под гром джаза в толпе танцующей молодежи. А вы как думали? Что, не было у нее достаточно друзей — всяких, хороших и не слишком — до того, как Бобров накрепко прилип к ней и не отставал, пока она не уступила его ухаживаниям? А сейчас… сейчас она мужняя жена, Клавдия Николаевна Боброва, с сыном Сереженькой на руках, маленьким милым болтуном… — закована в цепи неразрывные.

Проникновенный мужской баритон поет о дожде и о печальной девушке. Вениамин и Лида тоже танцуют, но как далека она от него! Из окна льются в комнату сумерки. Никто не зажигает света — пусть приходит темнота, пусть расползаются по полу затаившиеся в углах тени, пусть звезды подглядывают в щели, роясь в небе золотыми родинками, пусть навострятся уши и наполнятся любопытством глаза.


В дверях появляется Песя и зовет молодежь к столу. Но посмотрите на Соломона, верного сына! Он подскакивает к матери, обнимает ее, старую еврейскую женщину, и подводит к двум незнакомым девушкам.

— Познакомьтесь с моей мамой! — говорит Соломон с гордостью, как будто есть какая-то особая причина гордиться этой обычной женщиной, Песей Фейгиной, с головой, вечно обернутой простым платком, и руками, вечно занятыми домашней работой.

Рахиль поднимается с места — высокая, стройная, со своей странной прической. Что она делала там, в углу, почему не танцевала? Она крутила ручку патефона, эта молодая хозяйка дома, и никто даже не подумал пригласить ее на танец. Хотя, если уж быть совсем точным, не так она и молода; год проходит за годом, вот уже и дочка подросла…

— Ну, товарищи, к столу! — провозглашает Рахиль, и в ее улыбке, несмотря ни на что, чувствуется прежняя молодая сила. — Еще натанцуетесь!

Молодежь выходит в большую комнату. Там накрыты два стола — для стариков и для молодых. И те и другие празднуют сегодня приезд Соломона. Молодых на этот раз больше — их стол раздвинут полностью, чтобы было вдоволь места и для гостей, и для посуды, и для угощения. А угощения сегодня в изобилии. Водка и разные сорта вин, селедочка и фаршированная рыба, заливное — самое рыбное из всех рыбных блюд — и красная икра, колбасы и сыры, хлеб и хала собственноручной Песиной выпечки, богатый выбор солений — тут преобладают красные цвета свекольного оттенка, нарезанные помидоры и кабачки — как свежие, так и соленые. И еще много чего ждет своей очереди на кухне. Да продлятся дни старой Песи, чьи руки породили это необыкновенное изобилие!

Гости расселись по местам — молодежь за одним столом, старики — за другим. Вениамин сидит рядом с Лидой, слева от него — Голда, Соломон — вместе с Клавой. Здесь же Ехезкель Левитин и его жена Мириам. Во главе стола — Берман, поблизости от него примостилась маленькая Тамара. Рахиль Фейгина заняла место на другом конце — на ней, как на хозяйке, лежит обязанность угощать гостей, следить, чтобы всего хватало на столе. Но вот кто-то поднимается с рюмкой в руке, чтобы открыть трапезу коротким вступительным словом. Это уже хорошо нам знакомый Берман. Первый бокал, говорит он, мы пьем за здоровье Соломона Ефимовича, нашего молодого друга. Здесь, в нашем городке, он родился и рос ребенком, подростком и юношей, со всеми свойственными этим возрастам шалостями и глупостями. А потом, повзрослев, он уехал в большой город, туда, где живут люди, которые и слыхом не слыхивали о нашем маленьком захолустном городке. Но вот он приехал, наш молодой друг, и снова сидит с нами, радуется жизни. Взгляните: вот он, здесь, за столом, как царь, окруженный красивыми девушками, и лицо его сияет. Так давайте же выпьем этот первый бокал за его здоровье и за ту радость, которую он приносит своему почтенному отцу и своей любящей матери!

Звенят бокалы, слышится «лехаим!», блестят глаза женщин и мужчин.

Гости приступают к трапезе — каждый по своему вкусу. Любители выпить не выпускают из рук стакан, на сей раз и Вениамин среди них. Во всей окружающей его веселой суматохе, среди звона ложек, вилок и бокалов, возгласов гостей, шуток и разговоров, видит парень одну только Лиду и голубой цветок на ее прозрачной блузке. Золотыми лучами окружен он, этот цветок.

Вместе с порядочным числом стаканов вина вливает в себя Вениамин и храбрость. Храбрость и мужество! Проходит несколько минут, и он поднимается с места. Кто-то из стариков громко хлопает по столу. Это Берл Левитин — он требует внимания, точно так же, как габай призывает к тишине молящихся в синагоге:

— Тихо, евреи! Вениамин говорит!

— Мой язык уже слегка заплетается, — улыбается Вениамин, — не слишком я опытен в алкоголе, но хочется и мне сказать несколько слов, да извинят меня дорогие гости за это желание. Мой предшественник уже заметил, что вот, мол, уезжает один из наших в большой город в какой-нибудь институт и забывает там далекое местечко. Он там, а городок продолжает жить своей жизнью. И вот проходит несколько лет, и возвращается молодой человек домой. Но что делали все это время его родители? Почему вдруг сгорбились их спины и поседели волосы? Они продолжали ходить по улицам своего городка, увязать в грязи во время дождей, поститься в Судный день и смахивать слезу, вспоминая о детях, разлетевшихся в дальние края. И вот возвращается парень домой в одно прекрасное утро, и мать места себе не находит от радости: «Ой, Шлоймеле приехал!» И, конечно, она тут же бросается к плите — готовить свои лучшие кушанья, печь субботние пироги и праздничные торты, а потом созывает всех друзей и родных: ведь Шлоймеле приехал, такая радость! А потому, дорогие друзья и гости, давайте наполним наши стаканы и скажем все вместе: «Лехаим! Лехаим, родители! Лехаим, старики! Лехаим, наши отцы и матери в далеких местечках! Лехаим!»

Вениамин садится и вдруг видит, что глаза его матери полны слез. У нее, пожилой женщины и вдовы, тоже есть свои горести. Дети разъехались на четыре стороны света, оставив ее дожидаться почтальона… а того все нету и нету. Лехаим, дорогая мама, лехаим, евреи!

За столом стариков тоже не дремлют. Боже упаси! Бутылки быстро пустеют, только и слышно, как звенят стаканы. Лехаим!

Ну-ка вместе сядем, сядем, как один,

Ну-ка встретим ребе, встретим, как один,

Пей стакан! Лехаим! Пей стакан! Лехаим!

Все гости — и пожилые, и молодые — хором поют эту старую песню. После ребе «встречают» виновника торжества Соломона, затем — хозяев дома, затем — гостей. Тем временем на стол подается дымящаяся супница и мясное жаркое. Слышен звонкий смех Клавы — она смеется шуткам Соломона. Он знает уйму еврейских анекдотов.

Например, о еврее, который купил корову и уже дома обнаружил, что это бычок. И вот настала эпидемия коровьей болезни, и бычок тоже заболел. «Надо же, — сказал еврей, — как доить, так он бык, а как болеть, так он корова!»

Весельем и желанием веет от Соломона. Клава смеется так, что руки ее беспомощно падают под стол — одна из них прямиком на колено соседа. Лида тоже хохочет смешной шутке.

Встает еще один желающий произнести тост — это не кто иной, как лев стариковской стаи Берл Левитин. Тихо, товарищи! Берл и его рубящая ладонь готовятся к короткому выступлению. Мы собрались сегодня вместе, говорит он, отцы и сыновья, в доме нашего друга, чтобы хорошо провести время. Кому, как не нам, матерям и отцам, чьи лбы прорезаны глубокими морщинами, а бороды длинны — Левитин захватывает в горсть свою длиннющую бороду, — кому, как не нам, знать, до чего трудно растить сыновей. Вот выходит ребенок в мир, моргает глазками, двигает ручками и ножками. Проходят годы, и он превращается в юношу, юноша — в мужчину. Много страданий, крупинка радостей. В любом случае это наши дети, плод наших чресл, и мы всегда будем переживать за них и следить за каждым их шагом. И потому сейчас, когда собрались мы в доме нашего друга, чтобы хорошо провести время, я хочу выпить этот стакан за здоровье наших детей. За здоровье детей, которые сидят с нами здесь, в этой комнате, и за здоровье других, разбросанных по всему свету, где бы они ни были сейчас. За больших и малых, за сыновей и дочерей! Лехаим! За их здоровье и за хорошую жизнь!

В комнате нарастает шум, каждый уже говорит что-то свое, лица гостей раскраснелись. Резник реб Довид встает со стула, чтобы известить «босяков», что еще не все потеряно. Что, несмотря на все революции, институты и книги лжи, которые навалились на нас из больших городов, несмотря на то, что все вы тут сильно умные-разумные и ужасно ученые и точно знаете, в какую сторону крутятся мировые колеса, невзирая на все это — есть еще у нас Бог на небесах! И если вы даже встанете на голову вверх ногами, и поднимете шум-гам на весь свет, и бросите вызов всему сущему — даже если вы поступите так, то все равно останетесь глиной. Потому что есть еще!.. есть!.. есть еще у нас Бог на небесах!

Это странное заявление было выслушано гостями в смущенном молчании и по окончании не сопровождалось бурными аплодисментами и возгласами одобрения. Но разве не от сердца шли эти слова — от сердца дряхлого старика, человека молитвы, немало пережившего в жизни?

Женщины тем временем делают свою работу. На столе появляются чай, печенье, фрукты и всевозможные сладости. Да продлятся дни старой Песи! Вениамин и Соломон тоже не сидят без дела. Вениамин ухаживает за Лидой, немедленно доставляя к ней на пробу все самое вкусное со стола. Его старания не остаются незамеченными — не только самой Лидой, но и Рахилью Фейгиной. Соломон продолжает шутить, причем его анекдоты и шутки становятся все более сальными. Ехезкель запевает украинскую песню:

Розпрягайте, хлопцi коней,

Тай лягайте спочивать…

Молодежь дружно присоединяется к нему — пусть старики слушают и удивляются! Вениамин видит, как Берл грозит ему пальцем, грозит и бормочет себе под нос:

— Ах, Вениамин, ах, шейгец[16]

Что бы это значило? Все поют украинскую песню, в том числе и Мириам, жена Ехезкеля. В ее волосах уже поблескивает проседь, хотя на лице все еще видно сияние молодости.

Розпрягайте, хлопцi, коней…

Но о Мириам мы еще поговорим в другом месте. Застольный шум нарастает. Старики тоже не дремлют за своим столом. Вот они запевают старую хасидскую песню о споре между прилежными учениками ребе и любителями смотреть в дно стакана.

Ехали к ребе хасиды. Холод, открытые дроги.

Ехали снежной зимою. Видят — кабак у дороги.

Как же туда не заехать? Чарку не выпить за чаркой?

Выпили водки хасиды да и заспорили жарко.

Старики хлопают в ладоши, глаза их устремлены вверх. Они украшают песню трелями и речитативом «чири-бам-бам», веселым и печальным одновременно. На этот раз хором дирижирует габай Гинцбург — как видно, и он выпил достаточно чарок, этот кладбищенский сторож, который все еще не совсем понятен Вениамину. Габай с необыкновенным воодушевлением размахивает воздетыми вверх руками и вообще производит очень много шума.

Спорщик один заявляет: надо до ребе доехать!

Спорщик другой отвечает: выпивка нам не помеха!

Спорщик один заявляет: хватит сидеть, напиваться!

Спорщик другой отвечает: мы еще трезвые, братцы!

И снова чири-бам-бам, и веселый, и печальный. Но чем занят в это время Соломон? Он обвил рукой спинку Клавиного стула и продолжает шутить. Поистине огромен запас его анекдотов! Теперь пришла очередь армянских загадок.

— Что такое: вокруг газ, а внутри холера? Ответ: женщина в газовом платье! А что такое вокруг холера, а внутри газ? — Мужчина выпил стакан содовой воды!

И снова слышится смех вокруг Соломона и его старых-престарых шуток. Но Клава сияет: в отцовском доме редко рассказывали анекдоты, там ее воспитывали в строгости и трудолюбии. Да и после замужества ситуация не слишком изменилась. Ее Ваня — серьезный человек, день и ночь трудится на Кировском заводе, где руководит одним из важных отделов. А вот у нее, Клавы, есть в душе некая искорка, мешающая усидеть дома, зовущая в мир, наружу. Вот и сидит она в большой комнате Хаима-Якова Фейгина, едва ли не до слез хохоча над шутками Соломона. Приятный вечер! До чего же приятный вечер!

— Давайте немного потанцуем, — предлагает Лида.

Ей уже надоели анекдоты Соломона. Как видно, она не слишком похожа на подругу характером, да и вообще, это окружение кажется Лиде чужим. Бывает, что и в ленинградском доме Степана Борисовича собираются знакомые и друзья на ужин и на бокал вина. Легкая беседа, игра на пианино, иногда кто-то расскажет приятную историю… — все тихо, спокойно, вежливо, хотя временами эта церемонность и кажется скучноватой. Там, в Ленинграде, никто не говорит одновременно с другими. Что делает она, профессорская дочь, в доме Фейгина, где царит полный беспорядок, где все кричат и распевают дикие песни? Пьянство, пошлые анекдоты — короче говоря, бескультурье.

Вот, например, встает со своего места старый габай Арон Гинцбург. Его борода черна как смоль, глаза горят. Неужели он действительно так напился? Во всяком случае, ноги несут его к столу молодежи по не слишком прямому маршруту. Он присаживается рядом с виновником торжества и предлагает устроить состязание между столами, между стариками и молодыми. Он, Гинцбург, представитель стариков, вызывает любого из парней на поединок: чья рука сильнее?

— Ты, верно, шутишь, реб Арон? — спрашивает Берман. — Или это стаканчик вина подает голос из твоего горла?

Нет, Арон Гинцбург не шутит. Компания стариков действительно хочет помериться силами. И, кстати, еще не очень понятно, кто в итоге одержит победу.

Габай насилу ворочает языком. Тут самое время взглянуть на Голду, которая сидит здесь же за столом. Может, вы полагаете, что она смутилась при виде своего подвыпившего отца, вызывающего молодых на состязание? Вовсе нет! Взгляд дочери полон ласки и гордости. Лицо этой девушки-матери светится любовью, она даже не думает отговаривать отца тягаться с молодыми.

Смех и суета. Дружными усилиями освобождается от рюмок и тарелок угол стола. Гости толпятся вокруг соперников. Молодых представляет Соломон — именно он усаживается напротив старого Гинцбурга. Мужчины ставят на стол локти, скрещивают ладони, и вот начинается схватка: каждый давит в свою сторону. Все глаза прикованы к двум крепко сцепленным десницам. Пока они стоят неподвижно, подпираемые с обеих сторон усилием каждого из соперников. Видно, что Гинцбургу нелегко, однако и Соломону приходится мобилизовать все силы. Посмотрите сами: рот его приоткрыт, блестят стиснутые зубы, но это отнюдь не улыбка. Нет, не до смеха сейчас шутнику Соломону, сейчас ему приходится давить во всю мочь. Ведь на него смотрит Клава Боброва!

А теперь взгляните на Гинцбурга, героя-мужчину! Это ведь он был в дни своей юности чемпионом по борьбе на руках. У Арона своя система: сначала он только защищается — атака последует позже! Зато Соломон, как вырвавшийся на волю жеребенок, очертя голову мчится вперед, наступает, штурмует из последних сил руку кладбищенского служки. Еще немного, еще самую малость!

Напрасные надежды! Приходит конец оборонительной войне, и Гинцбург переходит в наступление. Берегись, Соломон!

Но нет спасения. Арон усиливает натиск, и вот рука Соломона начинает приподниматься, дрожать, и вот она уже гнется, склоняясь все ниже и ниже… пока, наконец, не падает, униженная и побежденная, на поверхность стола.

Смех и аплодисменты. Славься, победитель! Соломон смахивает пот со лба. Поди заранее угадай, где подстерегает человека западня! Компания стариков, как и следовало ожидать, шумно празднует свою победу. Сыплются шутки и насмешки, поговорки и поучения и еще черт знает что! А уж лицо Голды так и вовсе сияет. Как приятно звучит ее мягкий еврейский говор, как спокоен ласковый взгляд!

Но вот к столу подходит Ехезкель Левитин, рабочий с мельницы, представитель команды молодых. Теперь он садится на место Соломона.

— А ну, — говорит он, — почему бы и мне не попробовать свою силу?

И вот они сидят друг против друга — чернобородый Гинцбург и нескладный лицом Ехезкель Левитин, не слишком удачный сын Берла. Снова готовы к схватке две соперничающие десницы. И снова Гинцбург прибегает к своей излюбленной тактике, изматывает противника упорной защитой. Он экономит силы, а потому не возражает, если соперник немного продвинется вперед. Вот только не слишком ли он увлекся на этот раз, не позволил ли Ехезкелю чуть больше, чем следовало бы? А тот человек простой, без ухищрений — знай себе давит железной своей рукой.

И вот вздох проносится меж стариками. Поражение! Проиграл кладбищенский габай Гинцбург, пала его рука в борьбе с более сильным противником! Зато молодые громко хлопают в ладоши и радостным кличем приветствуют победу своего бойца.


Патефон играет вальс-бостон «Вечерняя звезда». Гавайская гитара жалуется, поет и стонет. Из глубин души поднимается этот стон, эта обращенная к вечерней звезде молитва. Среди нескольких танцующих пар — Вениамин и Лида. Сердце парня сжимается от счастья, юношеской грусти и выпитого вина. Тонкие черты Лидиного лица сияют в терпком полумраке комнаты. Осторожно обняв плечи девушки, Вениамин прокладывает танцу дорогу меж стульев и гостей. Раз, два, три — один шаг широкий, а за ним два маленьких.

Старики все никак не могут успокоиться после поражения Гинцбурга. Что ж, есть еще свежий дух в этой компании, еще не настало время списывать ее со счетов. Живы еще старики, жива их жизненная сила. И разве хорошая хасидская пляска не лучше в семь раз, чем все эти вальсы и бостоны?

Нет-нет, не успокоились старики — ни на грош, ни на копейку! Вот они запевают свою хасидскую мелодию — от бим-бама до чири-бома; громко хлопают ладони, глаза воздеты к небесам. Еще немного — и забудут они обо всем, кроме этого плясового ритма. Руки лягут на плечи, ноги будут вытанцовывать сами собой, а головы мотаться из стороны в сторону. Живы еще старики, и песни их, и танцы — живы, еще завоюют они весь мир! Женщины тоже присоединяются к пляске: взгляните хотя бы на бабушку Песю! Левой рукой она приподняла краешек платья, а правая машет платочком, как будто Песя шлет прощальный привет своим немалым годам. А рядом — старая Хая, жена Берла Левитина…

Разве может слабосильная гавайская гитара состязаться со слитным хасидским хором? Все звуки теряются в танцевальном громе «Тенцла». Соломон первым из молодых бросает вальс и присоединяется к кругу стариков. Но что это? Неужели и Клава Боброва следует его примеру? Соломон подскакивает к женщине и подхватывает ее под руку. Бог ты мой, Бог Израиля! Ноги Клавы притопывают в такт, на лице ее — счастливая улыбка, вьется ее черное платье, дразнит Соломона… — и смех, и грех, и радость!

Арон Гинцбург, преисполненный алкоголя и воодушевления, приближается в ритме танца к Вениамину и Лиде.

— Вениамин! — кричит он, дыша на молодых людей винными парами. — Что вы там стоите, как гости? Вставайте в круг! Танцуйте «Тенцл»!

Он хватает Лиду и Вениамина за руки и вталкивает их в круг. Лида смеется и отрицательно мотает головой. Чужд и непонятен ей хасидский танец. Но Гинцбург не принимает отказов: будет Лида плясать, и всё тут!

— Не надо, реб Арон! — уговаривает Гинцбурга Вениамин, но тот будто не слышит.

Собрав все свои силы, Лида вырывается из мертвой хватки странного служки, отбегает к двери и выскакивает наружу. Все танцуют, и, кроме Вениамина, никто не обращает внимания на ее уход. Он догоняет девушку в переулке. Ночь давно уже свой разверзла черный зев.

— Бог с тобой, Лида, чего ты так испугалась? — говорит Вениамин и берет ее за руку.

Она отталкивает парня и быстро идет по переулку. Чем дальше от дома Фейгиных, тем слабее слышен гром хасидской пляски. Вот он уже доносится, как из тумана, затихли звуки, пришло безмолвие. Волшебная украинская ночь легла на Гадяч. Легким облаком укрыт месяц. Закутанные в молчание и тьму, стоят деревья. Ветерок приносит печаль и прохладу. Вениамин и Лида спускаются к деревянному мосту через Псёл. В одном из дворов просыпается пес и рвет своим лаем тишину. Где-то вдали отзывается другая собака; ее лай, будто булавкой, прокалывает мягкий живот ночи с дальней его стороны. На дороге пыль и роса, капли ее блестят и на травяных лентах, протянувшихся вдоль шляха. Самой дороги почти видно — она дремлет в укрытии ночи, погруженная в свои протяженные сны. Тонкое покрывало тумана лежит на реке; отражение звезд дрожит и поблескивает в воде. Но вот месяц сбрасывает свое облачное одеяльце и заливает светом ночную землю. По краям дороги проступают кусты, и становится виден пустой выпас на склоне. Посреди луга дремлет одинокое дерево, одетое в серебро и туман.

— А я, дурочка, испугалась! — выпаливает вдруг Лида, словно оправдываясь.

Для Вениамина ее слова — как сигнал: он начинает говорить сам. Его слова падают в ночь одно за другим, наподобие малой молитвы, несуразного и, наверное, не очень уместного сердечного порыва.

Он не хочет пугать девушку снова, но уж больно часто она занимает все его помыслы. Лида должна понять: он родился в маленьком местечке, где отношения между людьми просты и очевидны. Девушка встречает там своего избранника на дороге, краснеет, склоняет голову, и пальцы ее начинают теребить косу. Прохожие смотрят и качают головой: «Все ясно, влюблена». А он? Он сидит за чертежным столом, чертит линии и круги на листе ватмана и напевает какую-нибудь случайную мелодию. И вот через некоторое время он вдруг осознает, что уже давно, застыв, смотрит в окно. И пробуждается лишь от того, что его мать, которая вяжет носок по соседству, спрашивает: «О чем ты думаешь, Вениамин?»

— Я замерзла, Вениамин, — прерывает его Лида. — Слышишь, мне холодно!

Он снимает с себя пиджак и накидывает ей на плечи.

— Может, мои слова кажутся тебе странными, Лида?

— Нет, не кажутся.

— Наверно, я чересчур многословен сегодня; если так, то прости. Но я постоянно вижу тебя, как сон наяву, и временами мне кажется, что есть надежда, пусть даже очень слабая, но есть…

Восточный край неба начинает бледнеть, ветер становится прохладней, и Вениамина охватывает дрожь — то ли от холода, то ли от его собственных слов.

— Ты еще мерзнешь, Лида? — спрашивает он. — Давай я обниму тебя немного?

Весь дрожа, он кладет руку на плечо девушки.

— Лучше побежим и согреемся! — говорит она, высвобождаясь из-под его руки, и легко, как птица, срывается в бег — вверх по уклону дороги. Вот уже белеют перед ними в слабой дымке рассвета стены домов Вельбовки, запертые ставни окон. Быстро светлеет восток, одна за другой гаснут звезды. Лида что есть сил мчится по лесному шляху.

— А ведь ты и впрямь убегаешь от меня, Лида! — задыхаясь от бега, выкрикивает Вениамин и ловит девушку за руку.

Так, рука в руке, они и бегут дальше. Вот и дача Лиды, деревянные ступеньки веранды, спящие окна.

— Спасибо, что проводил! — Она протягивает Вениамину его пиджак и вдруг хватается за голову. — Ой! Я забыла у вас шляпку!

Прекрасно лицо девушки в предрассветном полумраке, в лесной тиши, под звездами, меркнущими в темной высоте. Помнишь ли ты, дорогой читатель, эти чудные ночи — летние, короткие? Помнишь ли печальную девичью улыбку, блеснувшую тебе из робкого сумрака первых минут рассвета, улыбку, которая прошивает грудь, чтобы взорваться в самой глубине сердца?

— Принесу я тебе твою шляпку, — говорит Вениамин и добавляет, видя, что она собирается ускользнуть от него за дверь: — Лида, неужели тебе совсем нечего мне ответить?

И она приближает к нему лицо и произносит в свете последних звезд жесткие, безжалостные слова:

— Вениамин, ты должен выкинуть это все из своего сердца. Слышишь? У меня есть парень в Ленинграде…

Несколько шагов по веранде, легкий стук в оконное стекло, звук отворяемой двери… Ушла Лида.

У меня есть парень в Ленинграде, только не забудь принести шляпку! Хватит! Конец тоске, бессоннице и стихам в прозе! А ты, бедняга Вениамин, еще валялся перед нею в дорожной пыли этой туманной ночи, расстилал мечты своего сердца под ее стопами!

Маленькая девичья фигурка вдруг появляется перед ним из темноты.

— Дядя Вениамин, это ты?

— Глаша? Откуда ты взялась, Глаша?

— Охраняю огород. А еще надо мне навестить пару белок на одном дереве.

Глашин взгляд остер и внимателен, под полотном рубашки — два бугорка, подарок Создателя, лицо и босые ноги черны от загара, в рассветном мороке поблескивают льняные волосы.

Вениамин стоит и молчит. Приятен его душе вид этих льняных волос — первый утренний свет красит их в темное серебро. Издали слышится птичий свист — глашатай утренней побудки. Постепенно рассеивается туман сумерек — доброе утро!

— Дядя Вениамин, ты просто должен увидеть этих рыжих белок! Смотри, у меня орехи… — Она разжимает кулак — на ладони несколько орехов. — Эти белки слышат меня издалека. Я еще не подошла, а они уже вылезают из дупла и ждут. Берут прямо из рук! Идемте, я покажу!

— Как хорошо, что я встретил тебя, Глаша! Бродил наугад, как слепец в лесу, и вот — ты…

— Она обидела тебя? — вдруг спрашивает девочка.

— Кто?

— Тетя Лида.

— До свидания, Глаша. Тебе нужно выучиться читать и писать. Нехорошо, когда такая взрослая девушка неграмотна.

— Кто ж меня выучит?

— Что, нет здесь в Вельбовке школы? Хорошо, попробую найти тебе учителя.

Утренний свет завладевает миром. Громкий птичий посвист слышится отовсюду. Вениамин пускается в обратный путь. Прощай, Глаша!

Он выходит на шоссе, ведущее к Гадячу. Его встречают последние звезды, утренний туман и бледнеющий месяц. Вдруг до ушей Вениамина доносится женский смех — видимо, сдерживаемый, но безуспешно. Приглядевшись, он различает на дороге очертания обнявшейся пары. Вениамин сворачивает на обочину и прячется за кустами. Действительно, это Соломон и Клава. Они укрыты одним пиджаком, ноги их заплетаются. Прижавшись друг к другу, они проходят мимо, и Вениамин улавливает обрывок рассказываемого Соломоном анекдота. Поистине, неиссякаем этот фонтан.

Смех на дороге. Смех и губы, сливающиеся в поцелуе. На востоке разгораются огненные полоски — нащупывающие мир пальцы большого света. За рекой проступают очертания еврейского кладбища. Наполовину скрытая от глаз, видна за деревьями святая гробница. В ее оконце мигает слабый, едва теплящийся огонек. Сквозь годы и поколения мерцает малый язычок пламени на могиле Старого Ребе.

Вениамин спускается к реке и ныряет в ее студеную поутру воду.

Глава 5

Через десять дней, в начале сентября, начинаются занятия в институте. Конец каникулам, прогулкам в лесах Вельбовки, купанию в реке Псёл, конец сердечным заботам. Мать Вениамина возвращается в Харьков, в дом его брата Шимона. Семейство Эйдельманов тоже скоро уезжает в Ленинград, до их отъезда Вениамин должен еще закончить пять чертежей для Степана Борисовича.

Лето еще не кончилось, далеко до осенних дождей. Беленые деревья в садах сгибаются под тяжестью налитых плодов. Глаз радуется при взгляде на огородные грядки. Овощи созрели. Уже пожелтела картофельная ботва. Круглятся капустные кочаны, топорща свои свежие листья наподобие слоновьих ушей. Красивыми рядами выстроились курчавые морковные хвостики; под ними прячутся в земле сочные красные корнеплоды.

Нет, еще не закончилось лето, еще уготовано Гадячу несколько счастливых деньков, еще голубы небеса, ласково греет солнце, и не унялась веселая суматоха на речном берегу. Много еще там купальщиков. Здесь же и Вениамин со своими двумя подружками. Он учит их плавать, радуясь успехам Сарки Гинцбург — наиболее способной из двух учениц. В это лето Вениамин часто общался с этой курчавой черненькой девочкой, дочерью кладбищенского служки. Обычно она приклеивалась к нему и к Тамарочке по дороге на берег. Потихоньку-полегоньку Вениамину удалось научить девочек справляться со страхом глубины. Вот слышится команда: «Раз, два три!» — и Вениамин с девчонками дружно прыгают в воду рядом с берегом — там, где плещется малышня и снуют шустрые мальки. Затем они долго плывут к середине реки, стараясь во всех деталях следовать правилам и особенностям стиля под названием «кроль», а когда устают, ложатся на спину и отдыхают, уставив взгляды в голубое высокое небо. Тамара тоже неплохо выучилась плавать.

В небе гуляет солнце, его сияние разлито на полях и на речке. На берегу кутерьма, уютные речные волны лижут песок. Как прозрачна вода! Ты выходишь на берег, и кожа подрагивает от речной прохлады, а волосы слиплись во влажные стрелки и косички. Ты спешишь улечься на теплый песок и замираешь так на несколько минут. Солнце постегивает тебя по спине легкими щелчками лучей.

А что же Соломон? Со дня праздничной вечеринки Вениамин видел его лишь изредка. Целыми днями спит Соломон сном усталого труженика, уткнувшись лицом в подушку. Он лежит в постели, завернувшись, как в кокон, в бело-голубое летнее одеяло. Тишина в доме, лишь изредка доносится от кровати Соломона громкий и отчаянный всхрап.

Бабушка Песя ходит по дому на цыпочках и вздыхает. Что за зараза прилипла к ее дорогому Шлоймеле, Боже милостивый? Вот уже обеденное время, скоро вернется с рынка Хаим-Яков, да и Рахиль вот-вот придет из конторы, а этот только-только пробуждается от сна, стягивает с головы бело-голубое одеяло, а потом лежит еще некоторое время, потягиваясь, зевая и выкуривая одну за другой несколько папирос.

— Что ты все разгуливаешь по сонным мирам, Соломон? — наконец не выдерживает Песя. — Время умываться и обедать. Скоро день кончится.

Соломон встряхивается и начинает одеваться. Затем наступает очередь бриться. Он бреется ежедневно и при этом прихорашивается, укладывает прическу и душится одеколоном. Но вот проходит обед, еще не начали удлиняться дневные тени, и оп!.. — исчез Соломон, как и не было его в доме. Бабушка Песя вздыхает среди своих домашних забот. Наступает вечер, появляются звезды, проходит еще несколько часов, часов тишины и ожидания. Дом погружается в сон, в темных углах бродят тоскующие тени. Только доносится иногда печальный вздох с материнской кровати: Соломона-то все нет! Но вот сереют окна, со двора слышен крик петуха, звон пустых ведер и шум воды у колодца; скрипит по переулку телега, новый день прокладывает себе путь… — и только тогда, только тогда! — появляется в доме парень, похожий на крадущегося вора, растрепанный, неопрятный, с кругами под глазами. Он проглатывает завтрак, как голодный бес, сбрасывает одежду, заворачивается с головой во все то же бело-голубое летнее одеяло и затихает. Приятных снов тебе, Шлоймеле!

Но, дорогие друзья, что такое происходит с Соломоном? Неужели Клава Боброва причиной этому несчастью? Ведь она как-никак мужняя жена. Мужняя жена и молодая мать…

Кстати, муж, инженер Бобров, взял на заводе месячный отпуск и собирается приехать в Вельбовку, отдохнуть с женой и ребенком. Сегодня рано утром он приезжает на поезде в Гадяч, и Клава идет встречать его на станции.

Об этом Соломон рассказывает Вениамину, в то время как тот трудится над чертежами. Наконец-то получилось у них перекинуться словечком. Сидит Соломон в комнате друга и повествует о жарком костре, который может вспыхнуть только между мужчиной и женщиной.

Все началось с того дня, когда он провожал Клаву с той вечеринки. Она выпила тогда больше, чем следовало бы, а может, опьянили ее танцы и праздничная кутерьма. Кутерьма и звезды, мерцающие меж кронами деревьев. Звезды и ласковый прохладный ветерок. После вечеринки они долго гуляли в лесу, пока не зашли в укромное место между кустов. Гуляли и смеялись без удержу — молодые, полные желания и немного пьяные. Каждое дерево кланялось им в ту ночь, каждый полевой цветок посылал свой скромный привет. И вот захотелось им присесть, отдохнуть в том укромном местечке. Соломон расстелил пиджак на мягкой траве:

— Сядь, передохни.

Она засмеялась и на это — все казалось ей в ту ночь смешным. Клава села на пиджак, и птичий щебет пролился на них сверху с верхушек сосен.

— Действительно, ноги устали, — сказала она и сбросила свои выходные туфли на каблуках.

Как ему помнится, он рассказал еще один анекдот, и Клава снова расхохоталась. Смех — и гром свиста и щебета, утренней молитвы лесных птиц. Туфли стояли рядышком, как две сиротки; Соломон взял одну и принялся поглаживать, стараясь унять сильное биение сердца. Ну а потом… потом он погладил и ее — замужнюю женщину со светлыми глазами и манящим ртом.

— Что ты делаешь, Моня? Это невежливо, Моня… перестань!

Теперь она уже не смеется — она отталкивает его, она сопротивляется. Но действительно ли она вкладывает силу в это сопротивление? Не забывает ли она на какое-то время необходимость оттолкнуть Соломона и встать на ноги?

Так вот и пришел черед этим чудесным ночам, лесным ночам августа, когда звезды падали между сосновыми кронами, и ночная прохлада разжигала еще больше желания, и лес слушал их горячий шепот, шутки, смех и звук поцелуев, легких, как летняя паутина.

Все это поведал теперь Соломон своему другу. И вот приехал муж. Он сейчас в Вельбовке, а значит, пришел час платить по счетам. Соломон, грешная душа, мог бы отделаться смешком, в очередной раз осквернить уста бородатым и похабным анекдотом и на том закончить дело. В конце концов, не ему отвечать перед мужем. А Клава… что ж, Клава что-нибудь придумает — у женщин, как известно, есть свои хитрости.

Но нет, Соломон и не думает рассказывать анекдоты, далеки сейчас его мысли от пошлостей. Вот сидит он перед Вениамином, под глазами круги, и нет на нем лица. Сидит и говорит очень странные вещи. Они с Клавой решили рассказать мужу обо всем! Клава разведется, потому что они с Соломоном любят друг друга и не хотят расставаться. А он, Соломон, переведется в какой-нибудь ленинградский институт, чтобы закончить обучение там.

Он смотрит в зеркало и видит там расстроенное лицо. Берет бритву, намыливает подбородок и щеки, соскребает с них отросшую щетину. Неужели он действительно собрался идти в Вельбовку на разговор с обманутым мужем, да еще и в самый первый день его приезда? Не лучше ли переждать, пока гроза немного уляжется?

Напрасно Вениамин пробует отговорить друга — тот не слушает. Словно прошел парень через сильную встряску и теперь не может найти себе места. Он повязывает голубой галстук, причесывается, брызгает на себя одеколоном и выходит из дому.

Вениамин же продолжает работу над чертежами — их нужно уже завтра отнести Степану Борисовичу. Его мать проводит утро на кухне — варит сливовое варенье. Баночки варенья из вишен, смородины и груш уже готовы к дальней дороге. Сегодня очередь слив. Часть банок заберет с собой Вениамин, остальное мать увезет в Харьков, в дом старшего сына. Уже три года после смерти мужа живет она у старшего, и, что говорить, там тоже есть свои особенности отношений между людьми… Но в любом случае несколько баночек варенья не могут эти отношения ухудшить. Да и полпуда лапши были бы совсем не лишними. Завтра Сара Самуиловна намерена пригласить Эсфирь и ее дочь, продающих лапшу собственного изготовления.

Сара Самуиловна вносит в комнату медный тазик с готовым вареньем; лицо ее раскраснелось от жара плиты. В тазике поблескивает черное прозрачное варево. Отдельно — мисочка с пенкой: при виде этой душистой сладости тоже вряд ли кто станет презрительно кривиться. По крайней мере, так полагает маленькая Тамарочка. Она будто случайно забегает в комнату, и Сара Самуиловна немедленно угощает девочку.

— Тамарке, почему ты так не любишь пенку от варенья? — улыбаясь, спрашивает Вениамин.

— Не люблю? Еще как люблю! — отвечает Тамара, уплетая за обе щеки.

Близится начало занятий в школе. Тамара идет в четвертый класс, а, как известно, четвертый класс — это вам не шуточки.

— Ты уже приготовила учебники?

Нет, новые учебники выдают в школе первого сентября. Но мама уже купила ей десяток тетрадей, карандаши и новый портфель. Так что небольшое хозяйство Тамары в полном порядке. Для игрушек и книг есть у нее в столе отдельные ящики, причем учебникам отведено одно место, а книжкам для чтения — другое.

В комнату заглядывает Рахиль, и Сара Самуиловна приглашает ее на чашку чая. Рахиль пробует свежее варенье, ей нравится вкус, и лицо пожилой женщины вспыхивает от радости. Разговор сворачивает на Соломона. Его нынешнее поведение не нравится сестре. Бегает без отдыха целые ночи, гоняется за ветром, а глаза матери плачут от боли.

— Боюсь, что тут замешана девушка, — замечает Вениамин. — Есть у Соломона слабость к прекрасному полу.

Нет, Рахиль серьезно обеспокоена происходящим. Пусть хоть весь год гоняется за юбками, но те несколько дней, которые он проводит дома, хорошо бы посвятить родителям, оставив глупости в стороне.

Сара Самуиловна совершенно с нею согласна. Дети в наше время… Есть у нее, у Сары Самуиловны, своя сердечная печаль. В муках они рождаются, ты их кормишь и пестуешь, переживаешь за них дни и ночи, но вот приходит время — и они разлетаются от тебя на четыре стороны света. Ждешь почтальона, как Машиаха[17], но проходят дни, и недели, и месяцы, а ты получаешь одно лишь расстройство. Что тебе остается? Ложись к ночи на свое холодное ложе, да и лежи там без сна с открытыми глазами — одинокая стареющая вдова.

— Дети в наше время… — начинает Сара Самуиловна и… замолкает.

Она всегда немногословна — скажет полслова и все, молчит. И письма ее такие же — короткие и обыденные.

Дорогой Вениамин, получила твою открытку. Все мы тут здоровы. Майку, которую ты забыл в Харькове, я положила в надежное место, и ты получишь ее, если будет на то воля Божья, когда представится такая возможность. Каждое твое письмо — большое мне утешение. Пожалуйста, не забывай свою любящую маму.

Тамара выбегает в переулок по своим делам. Сара Самуиловна собирает со стола чашки и выходит на кухню. Седьмой час вечера. Вениамин возвращается к чертежу — есть еще у него полчаса дневного времени.

И тогда в тишине комнаты слышится голос Рахили. Она собирается переехать из Гадяча в город побольше. Ведь что она видит тут? Разве это жизнь? Да, летние месяцы не так плохи — хотя бы какое-то движение. Но зимой? Улицы завалены снегом; он лежит на крышах, на деревьях и будто парализует всю жизнь. Городок замирает, и тяжелы тогда дни и ночи.

— Господь с тобой, Рахиль! Разве нет у тебя здесь любимого человека? Неужели ты чувствуешь себя настолько одинокой?

Нет, нет у нее никого. Был когда-то, несколько лет назад, но уехал в Киев и там женился. А что будет с нею? Годы-то идут, а женский век короток. Вот если бы Вениамин мог найти ей какую-нибудь должность в столице — хоть какую, для начала. Говорят, что там требуются счетоводы. Ее нельзя назвать очень опытной работницей, но в Гадяче Рахиль служит уже несколько лет и кое-чему научилась. Она просила помощи и у Соломона, но тот не одобряет ее намерения уехать. Почему? Говорит, что это преступление — оставлять здесь родителей одних.

— А что говорят сами старики?

— Мама считает, что я должна ехать. Мол, делай, дочка, как тебе лучше. Такова, мол, наша родительская доля. Птенцы оперяются и вылетают из гнезда в большой мир.

— А что будет с Тамарой?

— Оставлю ее пока в Гадяче. Мама согласна.

Две слезинки блестят на ресницах женщины. Вениамин поспешно заверяет ее в своей готовности помочь. Что и говорить, не все хорошо в доме Фейгиных. На первый взгляд это дружная, крепкая сбитая семья, в которой царят мир и согласие, но если заглянуть за ширму… Вот возвращается из столицы сын, и тут же слетаются к нему со всех сторон сердечные приветы: добро пожаловать, Шлоймеле! В доме праздник, светлые деньки. Мать готовит его любимую еду, вся семья усаживается за стол и ведет дружескую беседу. Казалось бы, все прекрасно.

Чепуха! Проходит несколько дней, и где он, Соломон? Слоняется дни и ночи неизвестно где, бегает за юбкой замужней женщины, которая к тому же и не еврейка! Мало того что сам лицом осунулся, так еще и матери морщин прибавляет.

Или взять дочь. Тут тоже нет радости. Выскочила смолоду замуж — юная, легконогая девочка. Прошло совсем немного времени, и вернулась домой — заплаканная, испуганная и еле живая. Оказался муж на поверку грубым невежей, скупцом и еще черт знает чем! Но, может, не так уж и плох был он. Может, просто не сумел понять юной жены, ведь сам он был старше нее на целых десять или даже двенадцать лет. Может, мечтала девушка о чем-то туманно-красивом, а столкнулась с повседневностью незнакомого дома, упреками мужа и ворчанием свекрови. Так или иначе, но в страхе сбежала Рахиль к родителям, и там уже появилась на свет дочка Тамара. И вот минуло еще несколько лет, а она по-прежнему в том же родительском доме, одна в целом мире.

Нет, определенно не все в порядке в семействе Фейгиных!

В переулке сгущаются сумерки. Вениамин завершает работу и собирает инструменты.

— Давай выйдем ненадолго, Вениамин, — просит его мать. — Я хочу поговорить с Эсфирью относительно лапши.

Сразу предостерегаю вас, дорогие читатели, от каких-либо сомнений в важности такого дела, как изготовление лапши для дачников Гадяча. Возможно, это одна из причин, по которым устремляются сюда отдыхающие из столиц и больших городов. Когда подходят к концу беззаботные дни лета, мужчины меняют легкие летние штаны на брюки рабочих буден, женщины повязывают свои обычные передники, и начинается процесс варки, сушки и выпечки, упаковки и увязывания. Самые лучшие дары земли укладываются в мешки и чемоданы для отправки в город. И плоха та хозяйка, среди банок и свертков которой не окажется хотя бы одной пачки еврейской лапши, изготовленной руками старой Эсфири!

Эсфирь и ее дочь занимались тем, что в летнее время ходили из дома в дом, изготавливая лапшу. Да-да, всемогущий Господь, есть и такая профессия у дщерей Израиля! И ошибается тот, кто полагает, что это легкая работа, которую можно делать как Бог на душу положит!

Вот, допустим, разбиваешь ты яйцо… — кстати, кто-нибудь из вас занимался ли когда-нибудь ремеслом разбивания яиц? Я уже вижу ваши усмешки: подумаешь, разбить яйцо, что тут такого? Тоже мне профессия! Скажи еще, что для этого надо окончить университет! Секундочку, дорогие, не торопитесь с выводами. Ведь когда яйца разбивают над миской, то достаточно малейшей ошибки, чтобы прахом пошли и труд, и наработанное прежде сырье, во всем богатстве его белков и желтков. Представьте себе, что одно из сотни яиц оказывается тухлым и вы с разгону вливаете его в одну миску с хорошими. Вряд ли тогда кто-нибудь, включая и меня, обрадуется вкусу получившейся лапши. Вонючая лапша? Спасибо, не надо. Так что давайте возблагодарим Господа за то, что Эсфирь и ее дочь хорошо знакомы с искусством разбивания яиц. Прежде чем пустить яйцо в дело, они тщательно изучают его достоинства и недостатки над отдельной мисочкой. В лапшу идут только самые лучшие!

Вениамин познакомился с этими двумя женщинами еще в прошлом году и даже имел беседу с младшей из них, семидесятилетней Нехамой, дочерью Эсфири. От нее-то он и узнал этот секрет. Вдобавок к развитому воображению и любви к чтению, Вениамин унаследовал от родителей еще и ненасытное еврейское любопытство. Ведь если вдуматься, то какое ему дело до этой лапши?

Главное — замес! Так объяснила Вениамину Нехама. Если вы думаете, что женщины зря берут за работу пятнадцать рублей в день, то вам достаточно посмотреть на замес, и вы сразу убедитесь в обратном. А нет — так, пожалуйста, сами подойдите к миске и попробуйте свои силы! Напомню: все это происходит летом, в жару, и вокруг летает туча мух, комаров и прочих жалящих, кусающих и кровососущих существ, весьма почему-то охочих до локшен — еврейской лапши, и пот заливает глаза, а руки и лодыжки обнажены и беззащитны. Муха — враг упрямый; она жужжит и кусает, жужжит и сосет кровь, жужжит и вертится над ухом. Добавьте к этому еще раскатывание теста, сворачивание листов и тонкую работу разрезания — и тогда, может быть, вам станет примерно ясно, что такое лапша и что значит ее приготовить.

Так говорит Нехама. А пока что Вениамин и его мать шагают по улицам Гадяча к дому Эсфири, мастерицы лапши. Они проходят по Полтавской, сворачивают на Ромнинскую, а оттуда — в переулок, где стоит покосившийся домик Эсфири. Старая хозяйка, опершись на палку, сидит на дворовой скамейке. Жар угасающего дня греет ее прорезанное морщинами, медное от загара лицо. От глубоких борозд на лбу и щеках во множестве разбегаются более мелкие канавки, а от них — и вовсе едва заметные тропки, которые теряются в тени.

— Добрый вечер! — говорит Сара Самуиловна и садится на скамейку.

— Добрый вечер! — повторяет за ней Вениамин и тоже садится.

Старая Эсфирь медленно переводит на них взгляд и молча кивает.

— Мы по поводу лапши… — робко говорит Сара Самуиловна.

Эсфирь слегка поворачивает голову в сторону дома и кричит:

— Нехама!

Ее голос неожиданно силен и полон энергии. Может быть, в этом командирском голосе, в его силе и энергии, и заключается секрет ее девяностолетнего возраста. Не будь этой силы, что помогло бы Эсфири до сих пор жить, готовить лапшу и повелевать своим небольшим царством? Вот уже семьдесят лет, а может и больше, каждый летний вечер восседает Эсфирь, мастерица лапши, на скамейке во дворе своего дома. Было время, присоединялись к ней и другие женщины. Сиживали рядом и дети — малые птенцы, которые росли и росли из года в год. Но время текло, прорезая морщины на лице Эсфири, и одна за другой отходили в мир иной еврейские женщины, ее соседки по скамье. Выросли, разлетелись дети, опустело пространство вокруг нее и ее вечной скамейки. Но по-прежнему сидит во дворе летними вечерами Эсфирь, мастерица лапши, сидит, опираясь на палку, и жар угасающего дня гладит ее морщинистое загорелое лицо.

— Откуда вы приехали в Гадяч? — спрашивает она Сару Самуиловну.

— Я из Харькова, а сын учится в столице.

Старая женщина задает еще несколько вопросов, и тон их не подразумевает уверток и возражений. Приходится Саре Самуиловне вкратце излагать историю своей жизни. Вот, мол, три года назад овдовела, дети разъехались по разным городам. Теперь она проживает в Харькове у старшего, женатого, а летом приехала к младшему в Гадяч. Вот вроде и всё. Но проницательная старуха задает еще один точный вопрос, и разговор сворачивает на больную тему взаимоотношений с харьковской невесткой. Позвольте, неужели это молчаливая по природе Сара Самуиловна? Если так, то с чего это она вдруг выплескивает всю обиду своего наболевшего сердца в морщинистые уши старой Эсфири, которую видит впервые в жизни? Странен, что и говорить, женский характер.

Как могут малые, казалось бы, вещи отравить жизнь человеку! Невестка ежемесячно выдает ей четыреста рублей на ведение хозяйства. Разве достаточно такого количества, чтобы накормить четверых? И куда только уходит вся их зарплата? Ведь Шимон, ее старший сын, да продлятся его дни, работает инженером и получает тысячу двести в месяц. И все это рассеивается, как сон! Потому что невестка только и знает, что театры, танцы, вечеринки, портнихи и красивые тряпки. А тут вдруг взяла и купила за сто пятьдесят рублей картину для украшения стены, а на картине бурное море и парусник в волнах. Сто пятьдесят рублей! Сколько денег уходит на эту чепуху! А стоит раз в сто лет сделать какое-нибудь замечание — все! Пиши пропало. Есть у невестки обыкновение наказывать свекровь молчанием. Когда простой человек сердится, то кричит или ругается, а эта — нет. Эта губы сомкнет — и все! Ни звука! Не говорит ничего, не отвечает — так что свекрови остается только плакать в своем уголке.

Эсфирь, мастерица лапши, слушает рассказ Сары Самуиловны и качает головой. И верно, нет ничего нового под солнцем: часто приходилось старухе слышать подобные истории. И двадцать, и шестьдесят лет назад. Уж больно много еврейских женщин разных поколений сиживали рядом с ней на этой скамейке. Кто не знает, как горька судьба вдовы? Но знает Эсфирь и о том, как тяжела подчас рука свекрови. Помнит она и о слезах молодых невесток, которые, как ласточки, должны сразу после свадьбы вить собственное гнездо, да при этом еще и петь. И был бы прекрасен мир и беззаботна жизнь человеческая, если бы не свекровь, старая, чужая женщина, чьи руки вечно заняты работой, а лицо неприветливо, темно и неулыбчиво. Лишь попреки и требования слышишь от нее…

Да, немало такого слышали ее уши за долгий век. Опершись на палку, сидит Эсфирь на своей скамейке, качает головой.

— Надо тебе немного уступить, дочка, — говорит она. — Таков уж этот мир. Молодые и малые выходят вперед, а мы должны освобождать им место. Пройдет немного времени, придет и по их душу новая молодежь. Крутится колесо, ничего не поделаешь.

Эсфирь снова поворачивает голову к дому и кричит:,

— Нехама! — кричит громко, требовательно, властно, а потом, не дождавшись ответа, хмурится и сердито добавляет: — Наверно, возится там с ужином. Ползает, как червяк!

— Я зайду к ней поговорить о лапше, — говорит Сара Самуиловна и поднимается со скамейки.

Вениамин остается со старухой. Ее раздражение мало-помалу утихает. Мягкие шаги вечера звенят в темнеющем воздухе. Вот вышла первая звезда, но небеса еще светлы, и дневная смесь ярких цветных пятен постепенно бледнеет в преддверии темноты.

— Бабушка Эсфирь, — осторожно говорит Вениамин. — Здесь в Гадяче много лет назад был похоронен рабби Шнеур-Залман. Помнишь ли ты людей, которые видели его похороны?

Она долго молчит, прежде чем ответить. Вопрос Вениамина сиротливо порхает в воздухе, не находя пристанища. В переулок залетает легкий вечерний ветерок и треплет кроны ближних деревьев. Чуть слышно перешептываются ветви. Туман наползает на небесный купол, откуда-то издали слышна печальная украинская песня.

— Помню, — говорит Эсфирь, мастерица лапши, — как не помнить? Моя бабушка была тогда молодой, она и рассказала…

Тем вечером довелось Вениамину услышать из уст этой дряхлой женщины несколько полузабытых историй о Старом Ребе Шнеуре-Залмане. Августовский вечер в Гадяче. Тишина. Какое-то время в переулке еще слышались смех и восклицания играющих детей, но вот смолкли и они, и ночь легла на мягкие шорохи отходящего ко сну города. Лишь где-то в сторонке, на Ромнинской, главной улице Гадяча, возле кинотеатра прогуливались, лузгая семечки, компании парней и девушек.

В памяти Вениамина осталось несколько рассказов старой Эсфири. Вот они перед тобой, читатель: «Смерть Ребе», «Для детей дома Учителя[18]», «Похороны» и «Иди-себе-Авигдор».

Смерть Ребе

Когда настали трудные времена и армия Наполеона вторглась в Белоруссию и достигла городка Ляды, где проживал в то время Старый Ребе, собрал реб Шнеур-Залман своих домашних и двинулся на юг, подальше от войны. В одной из деревень, называемой Пены, почувствовал он приближение смерти и возлег на смертном одре, отвернувшись лицом к стене, и не было с ним никого, кроме старого служки. Все его близкие стояли в тот час снаружи, обратив лица к небесам и читая псалмы. А дело было зимой, декабрь, конец месяца тевет, и мороз жуткий.

И когда вознеслась к небесам чистая душа ребе, послышался оттуда звук, похожий на стон — как видно, стон самого Господа, да будет благословен. И объят был народ из конца в конец страхом великим, смятением и паникой, криками и рыданием. И поднялся ужасный ветер, и вой, и свист, и принес он на крыльях своих столько снега, что все окрест покрылось толстым белым ковром — и люди, и мир.

В тот же день долетела горькая весть до ближних местечек, и устремились в деревню Пены люди со всех сторон, из городов Прилуки, Конотоп, Сумы и Ромны. И стали представители этих общин спорить за право похоронить ребе на своем кладбище. Вышел тогда старый служка к людям и сказал:

— Тихо, вы все! Перед тем как отлетела душа святого ребе, произнес он одно и только одно слово. И слово это: Гадяч!

И тогда вынесли тело ребе из деревенского дома, уложили на сани, на мягкую солому и повезли в Гадяч. И народу, который шел за санями, все прибавлялось и прибавлялось, пока не стало много до необозримости. А когда сани проезжали через населенное место, то лавочники закрывали там свои лавки, ученики прекращали учебу в хедере, портной откладывал иголку, а сапожник шило, и все выходили провожать Старого Ребе. И повсюду, где проезжали сани, слышались скорбные молитвы и плач.

И по-прежнему дул ураганный ветер, и мороз жег людей смертным холодом в полях и на дорогах.

Для детей дома Учителя

Когда процессия достигла города Ромны, то все его население вышло на улицу, от мала до велика. И был там один подросток по имени Лейбка, сын бедной вдовы, еще не достигший тринадцати лет, возраста бар мицвы. Услыхав о шествии, он выбежал из хедера на улицу и сначала услышал шаги тысяч людей, а потом и увидел огромную толпу евреев, которые в полном молчании шли за санями, и каждое лицо было искажено горем, и в каждом сердце — скорбь. Сани остановились у главной синагоги города, тело Ребе внесли внутрь и положили там на биму, возвышенное место. Было зажжено множество свечей, и плачущий хазан спел молитву «Эль мале рахамим» — «Бог, исполненный милости». И все, кого смогла вместить синагога, слушали хазана и смотрели на биму глазами, полными слез. А тысячи остальных стояли снаружи, и ждали, и тоже плакали. Но юный Лейбка был ловок и проворен и потому смог протиснуться едва ли не к самой биме и увидеть все то, что увидел, и услышать все то, что услышал.

После «Эль мале рахамим» погребальные носилки вынесли из синагоги, положили на сани и снова пустились в путь. Так продвигалась эта печальная процессия из города в город, из местечка в местечко, из деревни в деревню, с хутора на хутор. Лейбка из города Ромны был из тех подростков, которые делают все, что им Бог на душу положит, не спрашивая ни у кого позволения. Поэтому он присоединился к шествию, твердо вознамерившись проводить ребе до самой могилы. Но одет он был так, как только и может быть одет сын бедной вдовы: рваный тулуп, а на ногах — худые лапти, где дыра на дыре.

Когда отошли уже на несколько верст от города, понял Лейбка, что вот-вот отморозит ноги. Он стал прыгать на месте и стучать ногой об ногу в попытках согреться, но все было напрасно. Безжалостный холод не собирался отпускать свою добычу: он залез под дырявый тулуп мальчика и теперь пробирал его до самых костей, до самого сердца. Лейбка уже не мог унять дрожи, зубы начали стучать, а парень начал скулить, потому что только голос пока еще слушался его. Один из евреев, идущих за санями, обратил на него внимание:

— Что с тобой, мальчик?

— Замерзаю… — отвечал Лейбка сквозь слезы и стук зубовный. Посмотрел тот еврей на бесчисленную массу людей, идущих за санями, на их горе и печаль, на их несчастные лица и сгорбленные спины. Посмотрел на гневное мрачное небо, прислушался к вою и свисту пронизывающего степного ветра, а потом снова перевел взгляд на замерзающего мальчика.

— Отец! — сказал он, оборотившись к саням, на которых лежали погребальные носилки с телом святого Ребе. — Отец! Сотвори что-нибудь для детей дома Учителя!

И вот прошла минута-другая — и вдруг унялась буря, и увидел пораженный Лейбка, как осветился весь мир чудным светом, и теплый ветерок овеял замерзшие поля.

И был тот еврей продолжателем дела святого Ребе и звали его Дов-Бер, господин наш и учитель, по прозванию Мителер Ребе, Средний Ребе.

Похороны

В час, когда отлетела душа Старого Ребе, вдруг вспыхнул и затеплился огонек на еврейском кладбище маленького городка Гадяч в королевском лесу на берегу реки Псёл. Бушевали вокруг ветра, и зима заваливала землю непроходимыми сугробами, но ничто не могло погасить этого малого язычка пламени — нет, казалось, на земле такой силы.

Говорили, что была это искра Негасимого огня Бесконечности, которая спустилась на землю, дабы отметить и освятить могилу Старого Ребе. Когда опустили тело ребе в могилу, завершив тем самым его земную судьбу, с неба ударил гром. Разверзлась земля, и образовалась в ней глубокая пещера от могилы до речного откоса. И ужасный крик поднялся на кладбище, и многие в панике бросились бежать, решив, что настал конец света.

Потом поставили склеп над святой могилой, окружили его стеной, которая стоит до сих пор, и, взяв огонек, зажгли от него светильник, светильник Негасимого огня.

И говорится среди хасидов Хабада, что должен гореть этот светильник во веки веков, поскольку теплится в нем душа народа. А в день, когда все же погаснет огонь, явятся в мир ужасные беды и горести народу Израиля, и зло, невиданное прежде; и тьма скорпионов придет на тело народа сего, и не спасутся ищущие спасения.

И по этой причине с тех самых пор и по сегодняшний день тщательно следят хасиды за тем, чтобы всегда горел светильник на могиле Старого Ребе.

Иди-себе-Авигдор

Был некогда доносчик по имени Авигдор, и оговорил он раввина из местечка Ляды перед властями. Схватили Старого Ребе, заковали в кандалы и бросили в тюрьму. Всполошились тогда хасиды во множестве городов и местечек, выбрали несколько представителей и послали их в Петербург, просить за святого человека. И помог им милостивый Господь, и вывели Ребе из тюрьмы, и предстал он перед самим императором Павлом. Поговорив с Ребе и убедившись в его великой мудрости и честности, решил император наказать оклеветавшего его доносчика Авигдора. И был передан Авигдор в вечное рабство, в полное распоряжение Старого Ребе. Посмотрел Ребе на доносчика и сказал: «Иди себе, Авигдор! Лишь раз в году, в двадцатый день месяца кислев, будешь ты приходить ко мне». Сказал и отпустил на свободу.

А двадцатый день месяца кислев повсеместно отмечается хасидами как праздник освобождения Ребе из тюрьмы.

Теперь нужно кое-что рассказать о возчике Зорахе, первом муже Эсфири, мастерицы лапши. Однажды, как раз двадцатого кислева, ехал Зорах на своей телеге из Зенькова в Гадяч. Ехал и подремывал, поскольку был слегка под хмельком. Лошади едва тащились. Вдруг возник перед ним на дороге старый-престарый еврей с клюкой в руке и котомкой за плечами, очень похожий на тех, которые живут подаянием.

Но нет, не нищим был тот еврей, и не к дверям городских домов держал он свой путь.

Посмотрел Зорах и увидел, что старик перешел через мост и свернул налево, в сторону еврейского кладбища. Тогда, одержимый неожиданным любопытством, соскочил возчик с телеги и предоставил лошадей самим себе, потому что знал, что не заблудятся они по дороге в домашнее стойло. Уже вечерело, но следы ног старого еврея были хорошо видны на снегу, и Зорах пошел по ним.

Вот миновал старик кладбище и двинулся дальше к берегу реки. Постоял там несколько минут — котомка за плечами, клюка в руке — и вдруг исчез! Озирается возчик Зорах в полном изумлении — нет старика!

Испугался возчик — и в самом деле, где такое видано, уж не призрак ли тот еврей? — однако решил все же разгадать загадку до конца. Он добрался до того места, где исчез старик, и стал шарить меж кустов, пока не обнаружил дыру, скрытую от глаз и заметную лишь в самой непосредственной близости. Заглянул Зорах в дыру и увидал глубокую пещеру и согбенную спину старого еврея, который пробирался вперед в темноту, время от времени повторяя: «Бог мой, Бог мой, почему Ты покинул меня?»

И вот, соблюдая всемерную осторожность, двинулся Зорах за стариком. Идет и глазам своим не верит: уж не сон ли это? Но вот и конец пещере, а в конце — маленькая дверка. Подошел старик к дверке, стучит — раз, другой… И вдруг — голос отдаленный:

— Кто там?

— Ребе, это я, — отвечает старик. — Иди-себе-Авигдор.

Тут уже не совладал Зорах со страхом, выбрался из пещеры и бросился бежать. До дому-то он добежал, но заболел ногами и вскоре после этого умер.


— А ведь был он Божий человек и кошерный еврей, мой Зорах, — задумчиво говорит Эсфирь, мастерица лапши. — Хотя и пил горькую. Она-то его и сгубила.

Умолкла старуха. Они еще сидят какое-то время, слушают, как ночь шепчет и шуршит в переулке. Кое-где еще мерцают огоньки в окнах, но в большинстве домов уже спят.

— Мама, иди ужинать! — слышен во дворе голос Нехамы.

Выходит во двор и Сара Самуиловна. Мать и сын возвращаются домой, путь их окутан тьмой и безмолвием. Тихо и на главной, Ромнинской, улице. Лишь радом с кинотеатром еще сидят парни и девушки. Сидят, лузгают семечки.

Глава 6

Насилу вырвавшись из рук проказливых девчонок, Вениамин поплыл к берегу. Вот ведь чертовки! Лежит себе молодой человек на спокойной поверхности реки, весь во власти своих мыслей и мечтаний. А радом две девчонки, Тамара и Сарка, плещутся и шумят, начисто потеряв страх глубины. С затаенной завистью следят за ними с берега девочки в круглых белых панамках: им доступны лишь скучные игры в песочек. И вдруг, ни с того ни с сего, как одержимые бесом, набрасываются Тамара и Сарка на Вениамина, толкают и щиплют, щекочут и обливают потоками воды, и слепят, и притапливают, и еще черт знает что! А женщины и дети на берегу смотрят и посмеиваются. Делать нечего, приходится Вениамину включаться в игру и организовывать контрнаступление на двух разбойниц — и вот в воздух поднимаются фонтаны воды, слышится визг и хохот. Когда, ускользнув наконец от юных чертовок, он выходит на берег и падает на песок, то долго еще не может отдышаться и унять колотящееся сердце. Вениамин быстро переодевается; у него чудесное настроение, и он не видит причин отказать себе в удовольствии спеть короткую песню, веселую и радостную, такую, что может вместить весь мир. Вселенная лежит у его ног. Прекрасно летнее утро на берегу реки: голубой купол небес, радостный блеск солнца и синий венок горизонта.

Вениамин быстро переодевается; нет у него времени на девчоночьи шалости. Сегодня он твердо намерен найти и обследовать пещеру — и будь что будет! Если не врет рассказ возчика Зораха и если старая Эсфирь еще не выжила из ума, то где-то поблизости должен быть вход в подземелье Иди-себе-Авигдора.

Сегодня он чувствует себя ученым-археологом, охотником за древними тайнами.

Вениамин минует кладбище и идет дальше вдоль берега. Какое-то время он еще слышит крики купающихся детей, но вскоре вокруг воцаряется тишина. Лишь в траве и на полевых цветах кипит жизнь. Бабочка вспархивает с одного цветка и летит к другому, и все цвета радуги мелькают в быстром взмахе ее крыльев. Стрекочут в траве кузнечики. Необыкновенный покой на душе Вениамина, полной грудью вдыхает он прозрачный душистый воздух. Вокруг него улыбаются в траве ромашки, покачиваются желто-белые гроздья львиного зева, а слева синеет река в великолепии своих лилий, кувшинок и острых копий зеленого тростника.

Но вот и кусты… те ли, о которых рассказывал Зорах? Время забыть о глупостях — начинается серьезное дело. Вениамин мысленно размечает площадку квадратами два на два метра, а затем достает блокнот и в масштабе чертит геодезическую схему. Затем начинаются поиски. Он тщательно обследует пространство между кустами, проверяя каждый квадратный сантиметр, ощупывая каждую ямку. Проходит полчаса… час… два… — упорство Вениамина все еще при нем. Он продолжает методично исследовать размеченные квадраты. Вот остается всего один кусок, покрытый самыми густыми зарослями. Если и там нет пещеры, то останется предположить, что привиделась она возчику Зораху, да будет ему уютно в мире ином. Мало ли чего не нафантазирует себе человек под действием винных паров!

Густо сплетены кусты в этом месте на высоком речном откосе — так, что и земли не видать. С большим трудом продирается сквозь них Вениамин, пот заливает ему лицо. Он приостанавливается протереть глаза и, с силой раздвинув ветви, просовывает между ними голову.

И вдруг видит вход в пещеру.

Его закрывает такой клубок трав и кустов, что пещеру невозможно обнаружить, пока не подойдешь вплотную. Даже дневное солнце и ночные звезды не в состоянии разглядеть ее — что уж говорить о глазе человеческом.

Вениамин вынимает из кармана фонарик-динамо и протискивается внутрь. В пещере влажная прохлада и темнота. Вениамин нажимает на рычаг движка, и фонарик освещает стены подземелья. Легкое жужжание динамо помогает парню успокоиться. Он пригибается и начинает спускаться в глубь пещеры, считая шаги.

Три шага — два метра. Сто пятьдесят шагов — сто метров. Сделав сотню шагов, Вениамин загибает палец. Спустя два загнутых пальца и еще семьдесят семь шагов он добирается до конца пещеры. Значит, длина ее примерно сто восемьдесят метров.

Луч жужжащего фонарика падает на маленькую дверцу в песчаной стене. Так. Теперь постучать. Раз. Два. Три.

Тишина. Нет ответа. Тогда постучим снова. Раз. Два. Три.

— Кто там? — доносится до Вениамина голос.

Это голос матери, и он идет словно из мира иного. Вениамин открывает глаза и видит женскую фигуру в окне. Утро едва забрезжило; Вениамин лежит на своей кровати. Кому это пришло в голову стучаться в окно в такую рань? Неужели это Вера?

Он вскакивает с постели, второпях натягивает на себя одежду и выходит на улицу.

— Вера, что случилось?

Ее прислала сюда барышня Лидия Степановна. Вениамин должен сейчас же бежать в Вельбовку. Бобров сильно избил этого студента, Соломона, и теперь нужно срочно доставить его в город, в больницу.

На изрытом оспой лице Веры нет и тени сожаления. Напротив, она прикрывает рот кулачком, подавляя радостный смех. Но смех прорывается наружу, домработница уже открыто смеется, подхватывает с земли корзинку и поворачивается уходить — у нее еще уйма дел. Ведь она забежала известить Вениамина по дороге на рынок. Они налетели друг на друга, как два петуха, но Бобров оказался сметливей. Он раздробил Соломону ногу тяжелым колом, а потом выбил зубы и потоптал сапогами.

Вениамин на минутку возвращается к себе в комнату. Еще очень рано, и дом Фейгиных погружен в сон. Парень быстро умывается и выбегает наружу. Тихи и безлюдны в этот час улицы Гадяча. Лишь коровы медленно бредут к постоянному месту сбора, откуда пастух забирает стадо на пастбище. Восточный край горизонта едва только начал краснеть, и над небом еще властвует прохладная темь. Капли росы поблескивают на дороге, на соломе и в уличной пыли, безмолвие окутывает дома и заборы.

Возчик Мордехай, бывший мясник, запрягает лошадь во дворе. Ромнинский поезд прибывает в Гадяч на рассвете, и Мордехай ежедневно встает затемно, чтобы вовремя успеть на вокзал.

— Доброе утро, реб Мордехай! Надо срочно ехать в Вельбовку!

— Чего это вдруг?

— Я должен привезти человека в больницу.

И вот уже крутятся колеса по дороге в Вельбовку. Первая половина дороги идет под уклон, и лошадь проделывает ее рысцой. Возчик Мордехай ведет телегу по краю дороги, чтобы дорожные камни не повредили ободьев. Но за мостом шоссе берет в горку, резвость лошади мгновенно испаряется, и она начинает плестись нога за ногу, причем сбить ее с этого ритма невозможно ни окриком, ни кнутом.

И пока она плетется, шлепая копытами по мягкой пыли, самое время поговорить о грехе и о наказании, а также о любви и ревности, которые подстерегают человеческую душу, как хищный ястреб невинного цыпленка. Можно также порассуждать о том, что может произойти с легкомысленным молодым человеком, который встречает замужнюю женщину, хорошо проводит с ней время и при этом полагает, что делает добро ее мужу. Или того пуще: поскольку все помыслы автора этих строк пребывают со странным нашим народом, который бредет трудной своей дорогой в ущелье слез, то он, автор, охотно использовал бы это свободное время для разговора о еврейском будущем.

Обо всем этом можно было бы написать, пока лошадь Мордехая ковыляет в сторону Вельбовки. Но поскольку этот рассказ представляет собой честную и ничем не приукрашенную хронику событий, то и автору негоже «растекаться мыслью по древу»; ведь задача его — ни в чем не отклоняться от действительности. А действительность, дорогие читатели, представлена сейчас ранним утром, пыльной лентой шоссе, ведущего из Гадяча в деревню Вельбовка, и ленивым мерином Павликом, который принципиально не признает над собой начальства и плевать хотел на кнут и узду.

Есть в ней, в действительности, также возчик Мордехай, который в настоящее время восседает на козлах с кнутом в руке, и лицо его так приветливо и благородно чертами, что невозможно себе представить обладателя такого лица за кровавой работой мясника — мясника, который стоит за прилавком и рубит топором мясо, издавая смачное нутряное «кха!» при каждом своем ударе. А вот, смотрите, поднимается в действительность солнце, вернее, самый его краешек высовывается из-за восточного края горизонта — но и этого хватает, чтобы немедленно залить радостью всю Вселенную, каждое дерево и травинку, каждый цветок и бутон, каждое живое существо и каждое насекомое.

Даже глубокомысленный мерин Павлик отвлекается при виде светила от своих философских раздумий и принимается помахивать туда-сюда метелкой хвоста. Над рекой и долиной еще висит легкая беловатая дымка, но и она начинает таять от прикосновения солнечных лучей, а затем поднимается вверх в голубеющие небеса и после некоторого колебания присоединяется там к облачку необычной формы. Роса, блестящая на растениях, сопротивляется дольше прочих, но и ее гонят прочь удары лучей солнца-повелителя; теперь оно повсюду — на лугах и в долине, в дорожной пыли и на траве; свет и сияние в мире!


Трое поднимаются по шляху: Мордехай, лошадь и Вениамин. Двое последних — самые молчаливые из всей троицы. Мордехай же, в отличие от них, любит поговорить. Сказать точнее, возчик просто не умолкает; слова сыплются из него непрестанно, лишь изредка он останавливает их плотный поток для того, чтобы сплюнуть, причмокнуть губами или взмахнуть кнутом. Что ж, такова природа всех возчиков. Мордехай имеет дело не с какими-нибудь сорванцами и вертопрахами, а с живыми существами и за свою жизнь повидал многих людей. Глаз у него острый, проницательный, с утра до вечера обозревает Мордехай свой небольшой мир. Но значит ли это, что он приходит в уныние, наблюдая запустение Божьего мира? Боже упаси! Есть у возчика Мордехая широкая борода — в ней он и прячет свою улыбку, а то, бывает, закурит папироску, да и сплюнет весело: Бог Ты мой, Всепрощающий! Сколько все-таки подлости в мире Твоем!

Уж кто-кто, а возчик Мордехай хорошо знаком с женским характером. Частенько выпадало ему поговорить с дочерьми Евы, и во время мясницкой карьеры, и потом, когда сменил топор на кнут. Да, каждое утро он гоняет своего мерина на станцию, это факт. Зато потом, доставив в город пассажиров и позавтракав, он отправляется на рынок. От дачников Вельбовки каждый день приходят на рынок женщины закупить продуктов на неделю, набирают столько, что не унести, и бывает, собираются вместе по две, по три, чтобы подрядить Мордехая довезти покупки до деревни.

Честное слово, смешно наблюдать за этими дачницами на рынке — как они торгуются, как покупают, как себя держат. Думаете, они умеют торговаться? Как бы не так! Разбрасывают деньги направо-налево, несут в телегу яйца и куриц, масло и сметану, фрукты и овощи, вот уже и полна телега под завязку. С немалым трудом пристраивает Мордехай мешки, корзины и связанных куриц так, чтобы осталось свободное местечко и для клиенток, усаживает всех и вот наконец направляет своего мерина в сторону Вельбовки. Только тронулись, как одна из дачниц поднимает крик: ох, совсем забыла купить лук! Приходится останавливаться и ждать, пока женщина спрыгнет с телеги и докупит забытое. Она исчезает в толпе, проходят минуты, проходит полчаса, проходит час!.. — а телега и все, кто на ней, так себе и стоят на солнцепеке, ждут, пока вернутся эта красавица и ее луковицы!

Возчик Мордехай сплевывает длинным веселым плевком.

— Н-но, Павлик! — обращается он к мерину тоном грозного владыки, причмокивает и слегка хлещет кнутом по лошадиной спине. Павлик невозмутимо машет хвостом и продолжает идти в прежнем темпе. Он прекрасно изучил своего хозяина и точно знает, что время спешить и бежать еще не пришло.

Итак, стоит груженая телега посреди рынка, кричат и кудахчут на ней женщины и куры, а ушедшую словно черт прибрал! Клиентки начинают жаловаться и во всем винят почему-то возчика, как будто нет у него большего удовольствия, чем стоять посреди рынка на солнцепеке и смотреть на этих мадам! Но вот наконец появляется пропавшая женщина, и вид у нее такой, будто она только-только вышла из битвы. Лицо ее сияет, а мешок лука свисает с плеча, как военная добыча. Почему сияет и где она ошивалась все это время? Торговалась, вот где. Именно теперь она решила поторговаться!

Плевок, причмок, удар кнутом.

— Н-но, Павлик!

На этот раз Павлик решает не упрямиться. Подъем кончился, впереди лежит ровная дорога. Мерин дергает головой, подается вперед плечом и начинает выше поднимать ноги. Телега трясется на ухабах. Лесная опушка. Утренняя свежесть приветствует ездоков. Возчик Мордехай вдруг умолкает, но не потому, что иссякли слова. Боже упаси! Если человек обладает острым глазом, то неисчислимы те малые, но интереснейшие вещи, которые ему выпадает наблюдать с раннего утра до позднего вечера. Но есть у возчиков, которые годами ездят по одной и той же дороге, свой стиль и своя система. Они и их лошади точно знают, когда надо по этой дороге ехать быстро, а когда еле-еле ползти. Всему срок и время под солнцем на дороге из Гадяча в Вельбовку. Время гнать галопом и время плестись, время закурить папиросу и время пригорюниться, время говорить и время помалкивать.

Рядом с дачей Степана Борисовича Вениамин соскакивает с телеги. На веранде стоит деревянная раскладушка, и с ее приподнятого изголовья смотрит израненное и перевязанное лицо Соломона Фейгина. Рядом, склонив над больным свое гибкое тело, стоит Лида. Вениамин видит ее впервые со дня вечеринки. На веранду выходит Степан Борисович в желтой пижаме с перламутровыми пуговицами, весь чистенький и аккуратный. Наверное, собрался на утреннюю прогулку, которая столь необходима каждому культурному человеку.

— Что произошло? — спрашивает Вениамин. — И что я скажу его матери?

Степан Борисович отводит Вениамина в сторонку и подробно рассказывает ему о происшествии, которое имело место всего два часа назад, на рассвете. Глаша видела все в деталях. Кто бы мог подумать? Бобров Иван Дмитриевич, хороший знакомый из Ленинграда, серьезный человек с высшим образованием! И вот — обезумел человек, и это еще мягко сказано: набрасывается на какого-то еврейского студента, словно тот неодушевленное существо! Была бы это драка на кулаках, еще можно было бы как-то смириться. В конце концов, даже за границей случается, что два джентльмена, сбросив пиджаки, выходят на раунд бокса. И он, Степан Борисович, неоднократно бывал свидетелем таких поединков. Там тоже временами разбивались носы и текла кровь. Но те кулачные бои ведутся по определенным правилам, которые никто не осмеливается нарушать, ни один джентльмен! А что сделал Бобров? Схватил кол и стал бить студента смертным боем, буквально смертным боем, ломая кости без разбору и без правил! Есть основания полагать, что, по крайней мере, одна нога сломана — бедный студент не может двинуться с места. И Глаша, свидетельница, утверждает, что даже после того, как студент упал, Иван Дмитриевич продолжал избивать его: бил по голове, расквасил лицо и выбил зубы. Нет, что ни говори, а в вопросе кулачных боев и мужских поединков нам, русским, еще многому следует поучиться у культурных народов! И главное, что явилось тому причиной? Какая его муха укусила, этого Боброва?

Степан Борисович похлопывает Вениамина по плечу, и проницательная улыбка обнажает его искусственные зубы. Не иначе как тут замешана женщина, — так он полагает. И не просто полагает, но абсолютно уверен.

— Папа! — кричит Лида. — Нужно перенести его в телегу!

Мужчины осторожно поднимают раненого — Вениамин и профессор за голову и плечи, возчик Мордехай за ноги — и укладывают его на телегу.

— Вениамин! — говорит Лида. — После того, как отвезешь его, возвращайся сюда. Они тут все с ума посходили — и Клава, и ее муж! Его могут арестовать!

Вениамин видит страх в ее глазах. Несмотря на все разочарования, тянется его сердце к этой бледной девушке.

— Хорошо, — сухо отвечает он.

Телега трогается с места. Из соседнего дома выскакивает молодая женщина в треугольном платочке, кое-как повязанном на растрепанную голову. Она подбегает к телеге и некоторое время идет рядом, внимательно всматриваясь светлыми глазами в лицо раненого. Это Клава Боброва.

— Моня! — говорит женщина. — Монечка…

Соломон поворачивает в ее сторону голову и делает безнадежное движение рукой. Губы его кривятся, будто он хочет что-то сказать, но не слышно ни слова. Во-первых, потому, что больно, во-вторых, потому, что сознание своего беззубого уродства причиняет молодому человеку дополнительные страдания.

— Клава! — слышится вдруг грубый мужской голос, голос Боброва.

Женщина испуганно замирает на месте. Возчик Мордехай, хорошо знающий свое дело, причмокивает и стегает Павлика кнутом так, что тот понимает: сейчас упрямиться не следует. Мерин быстро снимается с места, телега летит за ним мимо сосен вельбовского леса. Вот уже скрылась из виду деревня, а мерин все продолжает трудиться, резво перебирая копытами под уклон дороги. Телегу болтает из стороны в сторону, лицо Соломона искажено гримасой боли. Но вот слегка натянуты вожжи, и Павлик, уловив намек, переходит на тихий вдумчивый шаг. Настало время говорить возчику Мордехаю.


— Если не ошибаюсь, — произносит возчик, указывая глазами на Соломона, — это сын резника Хаима-Якова. Мальчик-забавник…

— Оставьте его, реб Мордехай. Человеку и так плохо.

Но Мордехай, как видно, никогда в жизни не изучал азов дипломатии. Он сидит на козлах, разминает папироску и время от времени выдает выражения, которые далеки от медоточивых. Тоже мне украшение дней наших! Детки наши святые! Ни тебе Торы, ни тебе ума, ни тебе добрых дел!

Нет, не ходит Мордехай вокруг да около. Привык рубить топором без лишнего умничанья.

— Реб Мордехай! — говорит Вениамин, пытаясь отвлечь внимание возчика от Соломона. — Ты ведь еще не закончил рассказывать мне про дачниц.

Но в этот момент наступает время курить папиросу, и Мордехай неторопливо закуривает. Да, он не питает особой симпатии к этим коровам, хотя они и дают ему возможность заработать на хлеб. Они приносят на рынок дороговизну и ненависть к евреям. Взгляните хотя бы на то добро, от которого ломится телега Мордехая в жаркие летние дни. Мешки с мукой, крупой, горохом и фасолью; плетеные корзинки всех видов и сортов, а в них — горшки с маслом и молоком, яйца, мясо, помидоры и прочие вещи, которые требуют осторожного с собой обращения; отдельно — арбузы и дыни. И на всем этом — куры! Куры вместе с петухами, которые квохчут, кричат, шумят, а потом замолкают, открыв клювы от жажды. А еще выше, уже после кур, — женщины. Женщины с необъятными телесами и огромными задами, которые уже не годны ни на что, кроме проматывания денег, пустой болтовни и прочих глупостей.

— Мадам Рабинович! — говорит одна из них. — У меня создалось впечатление, что у той вашей курицы ослабли путы.

— Ой-вей! — восклицает мадам.

Но пока она смотрит на курицу, пока сдвигает свой зад с места и протягивает руку в нужном направлении, птица действительно успевает развязаться и спрыгнуть с телеги. Тут же поднимается крик несусветный:

— Стой! Стой! Курица!

Все три женщины слезают на землю и открывают сезон охоты. Но упрямая курица ловко ускользает от неловких охотниц. Смотреть на это смешно, как в театре. Женщины ходят кругами, пытаясь окружить беглянку, и при этом приманивают ее всеми возможными средствами. Тут тебе и «цып-цып-цып», и ласковые речи, и чуть ли не молитвы. Но по-хорошему не помогает, и приходит черед ругательств. Пригнувшись и широко расставив руки, а то и подолы платьев, охотницы берут свободолюбивую курицу в кольцо. Вот оно вроде как замкнулось, и женщины постепенно сжимают кольцо. Наконец одна из мадам решает, что настало время штурма, и бросается вперед — поймать, схватить, связать! Но курица тоже не дремлет: она открывает клюв, издает боевой клич и, низко наклонив голову, проделывает искусный маневр меж неуклюжих женских конечностей — наружу, в спасительную сень придорожных кустов, где и пропадает из глаз, на сей раз уже навсегда.

Телега минует мост; лошадиные копыта мягко стучат по дощатому настилу. Отсюда дорога идет в гору, и, значит, повторяется трехэтапный ритуал с плевком, причмокиванием и кнутом.

— Н-но, Павлик!

Павлик машет хвостом, но делает вид, что не расслышал. Туман над рекой давно уже рассеялся, утро трубит в свой рог, и чистое солнце рассыпает в пространстве мира ослепительные лучи. Глаза Соломона закрыты, он дремлет. Телега медленно поднимается по улице и наконец подъезжает к городскому центру. В Гадяче он не выглядит чересчур многолюдным. Прячется в тени деревьев двухэтажная гостиница. Настежь распахнуты двери пустых магазинов. Лишь одна женщина пересекает площадь с корзинкой в руке.

Мир и спокойствие царят в центре города Гадяч, тишина и покой, благословение Господне.

Телега подъезжает к месту, где заканчивается Ромнинская улица, — здесь расположена больница. Вениамин идет звать дежурного врача. Проходит несколько минут, и два санитара с холщовыми носилками снимают Соломона с телеги и вносят его внутрь. Затем Вениамину объявляют результаты первой проверки. Левая нога сильно повреждена, возможно, даже сломана — окончательно это выяснится после рентгена. Вызывает подозрения и состояние одного из ребер. На голове две раны: легкая в районе виска и глубокая на макушке. Два зуба сломаны. Больному придется провести в больнице как минимум несколько дней.

На часах уже одиннадцать. По дороге домой Вениамин забегает в контору к Рахили. Они выходят поговорить в городской сад, и там на скамейке он рассказывает ей о случившемся. Всё. Начиная с этого момента ответственность за Соломона переходит в руки семейства Фейгиных.

Дома Вениамин обнаруживает Эсфирь, мастерицу лапши, и ее дочь Нехаму. Старая Эсфирь, опершись на палку, сидит на скамейке во дворе, зато Нехама склонилась над миской и месит, месит, месит. Уже годы, как вся домашняя работа, включая изготовление лапши, целиком лежит на плечах Нехамы. Но хозяйкой по-прежнему считается Эсфирь. Пока жива, правит.

Мать подает Вениамину завтрак. Из хозяйских комнат доносятся звуки поднявшейся там суматохи. Слышен приглушенный женский плач — это Песя, мать Соломона. Другой женский голос утешает. Затем стучит входная дверь — это вернулся с рынка хозяин дома, Хаим-Яков. Все семейство в сборе, теперь они вместе будут думать, утешать друг друга и решать, что делать дальше.

Вениамин садится за чертежи. Безмолвная печаль опускается на мир, лишь звук замешиваемого на кухне теста доносится до его ушей. Не иначе, вся семья отправилась в больницу навестить Соломона. Проходит еще два часа, и в смежной комнате слышится приглушенный разговор, тихое бормотание, будто на цыпочках ходят там голоса людей. И снова плач, сдержанный, горький. Когда Сара Самуиловна, занятая на кухне, входит в комнату по какой-либо надобности, лицо ее серьезно и сосредоточенно.

— Вениамин! — это зовет Рахиль.

Он присоединяется к семейному совету. Песя стоит в стороне, руки ее делают какую-то домашнюю работу, но губы дрожат. Рахиль расхаживает взад-вперед по комнате. Хаим-Яков сидит во главе стола и курит трубку. На лице его — необычная бледность.

Они ходили в больницу, но Соломона не видели. Вениамин вынужден в который уже раз повторить подробности происшествия. Жила-была однажды Клава Боброва…

— Мы должны подать на него в суд! — говорит Рахиль.

Она расхаживает по комнате, кулаки ее сжаты. Надо во что бы то ни стало притащить его в суд, этого Боброва! Здесь пока еще советская власть! И Клава тоже виновата.

— Мы должны засадить их в тюрьму! — решительно повторяет она по дороге из одного конца комнаты в другой.

— И чем тебе поможет эта тюрьма? — слабым голосом возражает старая Песя. — Соломон уже в больнице.

Но Рахиль твердо стоит на своем: тюрьма, и все тут! Схватить их, арестовать, заковать в железные кандалы!

— Нужно еще послушать самого Соломона, — вздыхает Песя.

— Лида Эйдельман тоже заинтересована в этом деле, — говорит Вениамин. — Просила меня зайти к ним сегодня.

Рахиль резко останавливается.

— Я пойду с тобой. Хочу посмотреть на этого Боброва.

Закончен семейный совет. Вот только Хаим-Яков Фейгин так и не проронил ни единого слова.


Пятый час вечера. Несколько человек сидят на веранде вельбовской дачи Эйдельманов. Все тут протекает очень вежливо и даже несколько скучно. Стол покрыт чистой скатертью, на ней поблескивает чайник, чашки, блюдца, ложечки, вазочка с прозрачным клубничным вареньем. Шея болезненной хозяйки, Клары Ильиничны, укутана в шерстяной платок. Изредка с вершины одной из окрестных сосен срывается шишка и, с шуршанием миновав хвою, падает на землю. За исключением этого, стоит в лесу глубокая тишина. Дремлют стволы деревьев; кроны их устремлены в небо, к лучам вечернего солнца. Рядом с соснами — небольшие пятачки травы и скромных полевые цветов. Удлинившиеся тени разместились у подножия деревьев. У них ведь тоже свой распорядок и образ жизни. Еще не жужжат комары, молчат кузнечики, и цикады тоже пока не начали свой вечерний концерт. Безмолвие в лесу.

Люди сидят на веранде, пьют чай и слушают ученую лекцию Степана Борисовича о провинциальных городках. В самом деле, и что только находят люди в столицах? Какая сила тянет их в эти крошечные квартирки, в дурной климат, к жестко регламентированной жизни? Повсюду каменные стены, колесный стук трамваев, завывание троллейбусов, шум автомобильных моторов, пары бензина, серое небо и скудные клочки зелени…

И вот ты выезжаешь в какой-нибудь маленький городок, в один из славных коттеджей, окруженных двором и заборчиком. Ты ухаживаешь за садом, за деревьями, все вокруг цветет и радует глаз; на клумбах тюльпаны и пионы, фиалки и астры. Жизнь течет спокойно, неторопливо, без паники, без напряжения. А что есть у тебя в большом городе? Разве что театры, музеи и выставки, которые ты посещаешь раз в пятьдесят лет.

Нет, Степан Борисович решительно недоволен крупными городами. Видимо, стадное чувство заставляет людей собираться в одном месте, в скученности столиц, бежать от прелестей природы в каменные чулки, без зелени, леса, открытого неба и свежего ветерка.

Тут на Степана Борисовича нападает приступ кашля, он багровеет, сгибается пополам и утирает лоб чистым платочком.

— Сема! — произносит Клара Ильинична голоском, напоминающим дребезжание скрипки. — Не надо так много говорить!

Она приносит из кухни стакан теплого молока. Степан Борисович отхлебывает несколько глотков и продолжает жаловаться на тяготы судьбы. На этот раз он обращается непосредственно к Рахили Фейгиной. Как видно, с легкими что-то действительно не в порядке. Проклятый кашель! Семья Эйдельман провела в Вельбовке уже два месяца, а желанного результата нет как нет. Хотя кашель немного ослаб. Но вот пора возвращаться в Ленинград, в ужасный климат этого города, к его испарениям, дождям и туманам.

— Я иду к Клаве! — объявляет Лида и поднимается с места.

Несколько мгновений она стоит, глядя на Степана Борисовича, словно ожидает от него чего-то. Затем Лида спускается с веранды и пересекает узкий участок леса, разделяющий две дачи. Все провожают глазами ее легконогую стройную фигуру.

— Ладно, давайте поговорим о деле Боброва, — говорит Степан Борисович.

Тон его угрюм, и видно, что тема не слишком приятна профессору. Но прежде чем ему удается что-то сказать, в разговор вступает Рахиль. Она хочет сразу известить присутствующих, что ее избитый брат решил подать на Боброва в суд. Три года тюрьмы.

Степан Борисович останавливает ее, приподняв руку примиряющим жестом. Как ученый, он привык всесторонне подходить к любому вопросу. Что мы увидим здесь, если достаточно глубоко изучим события в их зарождении и развитии? Начнем с фактов. Он, Степан Борисович, реалист. Сегодня он уже уделил данному вопросу довольно много времени и внимания. Бобров рассказал ему все — можно сказать, излил душу, как мужчина мужчине. И, между нами, Лида тоже принимает участие в судьбе своей подруги — она-то и упросила отца взять на себя неблагодарную роль посредника, которая ему не очень-то по душе.

Давайте рассмотрим историю с точки зрения Боброва. Едет себе мужчина из Ленинграда в Вельбовку. Едет в месячный отпуск, предоставленный ему на заводе. Дорога нелегка, приходится провести в поездах два-три дня, но он уверен, что близкие будут ему рады. И вот поезд прибывает в Гадяч, и человек выходит на перрон с чемоданом в руке. Его встречает молодая жена. Они садятся в телегу и едут в Вельбовку, и лицо женщины мрачно, и смотрит она не на мужа, а в сторону. Приезжают в Вельбовку. Там их встречает девушка-домработница с ребенком на руках. Соскучившийся отец немного играет с Сереженькой, затем умывается и садится пить чай. Жена, смущенная и хмурая, сидит тем временем на веранде.

— Ты не мог бы короче, Сема? — прерывает профессора жена. — Скоро день кончится.

Нет, возражает Степан Борисович, эти подробности кажутся ему важными. Он лично говорил с Бобровым и слышал все из первоисточника.

— Но вами выслушан только один первоисточник, — замечает Рахиль. — Потому что второй первоисточник лежит сейчас в больнице с тяжкими повреждениями.

Так говорит Рахиль, представительница семьи Фейгиных за этим столом. Но профессора не так-то легко сбить с намеченного курса. Стакан молока живительно подействовал на его легкие, и Степан Борисович говорит, и говорит, и говорит без перерыва. Теперь его слова обращены только к Рахили, и беседа все больше напоминает переговоры между профессором и сестрой потерпевшего.

Да, он знаком с версией одной стороны. Но давайте все-таки проанализируем случай с точки зрения мужа. Объективность — прежде всего…

Итак, жена сидит на балконе и хмуро смотрит в сторону. Наступает вечер, и между лесными деревьями вдруг появляется фигура молодого человека. Что это за юноша? Что он тут делает, кого ждет? Клава вскакивает с места, бежит к нему, и они начинают прогуливаться по лесу туда-сюда на глазах у Боброва. Затем молодой человек начинает гладить Клаву по голове, опять же, на глазах у мужа. Затем студент усаживается на пенек, а жена возвращается на веранду.

«Что это за парень?» — спрашивает Бобров.

«Мой муж!» — взволнованно отвечает Клава.

Она любит этого парня и ничего не может с собой поделать. Единственный выход: развод с Бобровым. Так говорит ему жена и начинает плакать. Бобров выходит из дома и говорит сидящему на пеньке парню: «Иди отсюда!»

«Я сижу в общественном месте, — отвечает парень. — И никто тут мне не указ».

Бобров подходит к нему поближе, и нижняя губа его дрожит от гнева. Парень вскакивает со своего пенька и убегает в лес. Муж возвращается на дачу и приступает к объяснению с женой. Следует длинная цепь упреков, уговоров, слез и упрямого молчания с головой, опущенной долу. Тут только понимает Бобров всю тяжесть обрушившегося на него несчастья.

Все молча слушают Степана Борисовича, и даже Клара Ильинична не торопит его. Но почему нынешние слова профессора так сильно отличаются от тех, которые он говорил ранним утром Вениамину? Разве не были те утренние слова исполнены гнева и осуждения? Разве не метал профессор молнии в адрес бескультурных мужчин, которые не умеют решать подобные конфликты по-джентльменски, посредством скидывания пиджаков и кулачного боя по всем правилам бокса?

Тем временем Степан Борисович продолжает свою лекцию, и посвящена она совсем не вопросам механики и предназначена отнюдь не для студенческих ушей. Нет, на сей раз, вооружившись скальпелем красноречия, он препарирует самые тонкие ткани человеческой души.

Пришла ночь, Бобров лег, но, конечно, не мог уснуть. Ревность и гнев терзали душу этого зрелого мужчины. Вдруг он услышал, что Клава собралась выскользнуть из дома.

«Куда ты, Клава?»

«Хочу пройтись».

Он остается один. Сереженька чмокает губами во сне. Тикают ходики на стене. Бобров лежит без сна на ложе страданий. Глаза его открыты, но он ясно представляет себе Клаву в объятиях того парня. Он видит, как они смеются над ним, как целуются, как… Фантазии одна больнее другой одолевают его. Страшные мысли закрадываются в голову — в том числе и об убийстве. Поглощенный собственной болью, он уже не думает о своем будущем, о ребенке, о работе — ни о чем, кроме мести. Но вот окна начинают сереть: приближается рассвет. Бобров поднимается с постели — и что он слышит? Снаружи доносятся звуки. Это приглушенный смех, тихие голоса, вздохи. Он напрягает слух и разбирает слова: «Будь тверже, Клава!»

Вслед за этим открывается дверь, и Клава крадучись пробирается в свою комнату. Вне себя Бобров выскакивает из дома. Так и есть: вчерашний молодой человек сидит на том же самом пенечке и покуривает папироску! Увидев это, Бобров хватается за кол и бросается на обидчика.

— Боже упаси меня оправдывать подобные вещи, — говорит профессор, обращаясь к Рахили. — Но разве ваш брат не сделал все, что было в его силах, чтобы попасть под удары Боброва? Ну что заставило его прийти сюда именно в этот момент?

— Ревность.

Степан Борисович возводит к небу удивленные глаза: против подобного безумства он, профессор и ученый, не может возразить ничего. Разве можно анализировать развитие событий с сумасшедшими?

Рахиль поясняет сказанное, вот только слова ее звучат уже не так уверенно, как прежде:

— Возможно, он боялся, что Клава помирится с мужем. Возможно, мой брат понимал, как слабо женское сердце. Нам, женщинам, бывает трудно сопротивляться мужскому напору.

Из леса появляются три фигуры — две женщины и мужчина, высокий и широкоплечий. Степан Борисович привстает и машет рукой:

— Иван Дмитриевич, заходите!

Троица подходит к веранде. Это Лида, Клава и Бобров. Пока Вениамин знакомится с Бобровым, Клава устремляется к Рахили и забрасывает ее вопросами о Соломоне. Как он, да что с ним, да что сказали врачи?

А кого видит перед собой Вениамин? Бобров — высокий мужчина около тридцати, с узким лицом и серыми глазами, которые поблескивают из-за стекол очков. Набухшие веки красны, и от этого глаза кажутся очень усталыми. У Боброва массивный затылок и низкий грубоватый голос. Но какой ласковый взгляд бросает в сторону этого очкастого интеллигента Лида, чистая голубка! Вот она наклоняется и нежно снимает нитку, невесть откуда приставшую к бобровской рубашке.

Бобров подходит к Рахили и протягивает ей руку для знакомства — руку, которую Рахиль не замечает. Она слишком занята разговором с Клавой. Нет, лица Соломона она еще не видела. Да, состояние серьезное, но опасности для жизни нет.

Все видели безответно протянутую руку Боброва. Но сам он выглядит вполне живым и вряд ли собирается кататься по земле и посыпать голову пеплом. С другого конца стола слышен его бас: Бобров рассказывает Лиде о нелепом случае, который произошел с их общим ленинградским знакомым. Лида смеется, как будто прозвенел серебряный колокольчик.

Рахиль резко поднимается со стула, прямая, гневная.

— Идем, Вениамин! — командует она и, ни с кем не прощаясь, спускается со ступенек веранды.

— Зачем такая спешка? — удивляется Клара Ильинична.

Но все уже повскакали с мест. Лида что-то шепчет на ухо Вениамину. Степан Борисович и Бобров выходят провожать. А ведь и в самом деле Лида правит домом профессора Эйдельмана. Есть у нее своя система, своя тактика и своя стратегия. Видно, что если уж она решила выручить Боброва, то сделает все для того, чтобы заключить перемирие.

Трое мужчин и женщина шагают в сторону дороги на Гадяч. День уже угасает, но на выходе из леса еще видны огненные миражи заходящего солнца в западной стороне неба. Вот еще один раз вспыхнул последний очаг огня — загорелся на верхушках деревьев, блеснул на стеклах домов, бросил отсвет на лица идущих по дороге людей. А вот и комары, суетливый народец, налетели, затеяли свой вечерний танец в угасающем свете. Чиста и маняща небесная глубина — крыша мира над неутолимой жизненной жаждой. Но посмотри на эту же твердь спустя несколько минут — иллюзорна ее непроницаемость. Там уже появилась первая звезда. Проходит еще немного времени — и вот уже тысячи звезд горят в бесконечной темноте мира.

— Иван Дмитриевич, — говорит профессор. — По-моему, ты должен признать, что вел себя не так, как надо. Нужно извиниться перед студентом.

— В самом деле, — басом отвечает Бобров, — наверно, я хватил через край. Но извиняться?

Нет, он не собирается просить прощения ни у кого, даже под угрозой тюрьмы. Тот студент получил по заслугам.

— Ты тоже получишь по заслугам! — говорит Рахиль и ускоряет шаг.

Но как вытягивается лицо Степана Борисовича! Все его труды по наведению мостов и заключению мира пошли прахом! Наверное, и в самом деле есть некоторая разница между законами механики и тайнами страдающей души! В самом деле, была ли когда-нибудь у Степана Борисовича возможность окунуться в водоворот бурлящей жизни, почувствовать силу страстей человеческих, лицезреть столкновение темных сил, до поры до времени дремлющих в сердце, но всегда готовых выплеснуть наружу кипящую лаву, сметающую на своем пути слабые путы рассудка?

Рахиль и Вениамин спускаются по дороге в сторону реки. Меркнет на западе беспорядочная кутерьма закатных цветов. Проступают на небе звезды — чудеса и знаки Господни. Как по команде, прекращается комариный писк, и откуда-то издали доносится треск первой цикады. Пуст и безмолвен речной берег — даже мальчишки и утки разошлись по домам.

— Твоя Лида спит с Бобровым, — сердито произносит Рахиль.

Вениамин смотрит на нее и вдруг что-то побуждает его обнять женщину за плечи. Не сговариваясь, они сворачивают с дороги, выходят на берег реки, раздеваются и входят в воду в слабом меркнущем свете. Но вот гаснет и он, на реку и берега опускается вечер, и глубокая тьма покрывает поля, и дорогу, и безлюдный речной пляж. Но Рахили и Вениамину уже нет дела до всего этого. В ту ночь снова стали эти двое единым целым, в счастье и трепете, во всем том, что снится потом человеку всю жизнь на холодном ложе одиночества.

Глава 7

Пора отъездов в разгаре. Уже уехали из Вельбовки семьи Эйдельман и Бобровых. Каждый день садятся дачники в вагоны проходящих через Гадяч поездов, и билеты достаются с трудом.

Но как так получилось, что Клава оставила раненого и избитого Соломона и уехала с Бобровым в Ленинград? Удивительны дороги жизни! Возможно ли это: после столь бурных событий, после такой любви и такой драки взять на руки Сереженьку и тихо-мирно уехать домой с мужем? Неужели эта история была не более чем пустым дачным романом?

Боброву опостылела Вельбовка, хоть и не закончился еще его отпуск. Уж лучше провести остаток свободных дней в Сестрорецке, на берегу Финского залива.

Уезжают дачники, еще немного — и совсем опустеет Вельбовка. Уже не мелькают меж сосен пестрые платки девушек, не белеют женские блузки, замолкли голоса и смех. Но августовское солнце еще греет, еще льет свой свет на леса, поля и дороги. Не забыта его благословением и река Псёл: на воде сияет солнечный огонь, голубизна неба чиста и прозрачна. Вот плывет по реке легкая лодка; мерно вздымаются весла, поднимая веера брызг. По бортам суденышка — молчаливые речные берега, кусты и лужайки. За рулем сидит Рахиль Фейгина, Вениамин — на веслах. Тамара тоже здесь. Сегодня воскресенье, в конторе выходной. В последние дни овладело Рахилью и Вениамином большое беспокойство — не могут усидеть дома. Каждый вечер выходят они на прогулку, проводят долгие часы на пустынном речном берегу, и всё никак не насытятся друг другом. То ли веревочной петлей, то ли светлой дорогой лежит у их ног река. В воде отражаются звезды, тьма и безмолвие вокруг. В укромном месте, под одним из кустов, есть для влюбленных прибежище и ложе. Листья шепчут им слова успокоения, ветви прикрывают их, как заботливые крылья.

Любой предлог кажется им подходящим для того, чтобы уединиться вдали от посторонних глаз. Настала очередь Вениамина уделять внимание внешнему виду: каждое утро он тщательно бреется, душится одеколоном и долго рассматривает себя в зеркале. Потом он поворачивается к матери и говорит:

— Пойду немного прогуляюсь!

Голос его звучит смущенно, глаза потуплены, но на губах играет легкая улыбка, а в сердце поет радость.

— Иди, сынок, иди, — со вздохом отвечает мать.

Поди пойми этих молодых! Все лето они не прекращали воевать друг с другом, обмениваясь непрерывными словесными уколами, щипками и насмешками. Вениамин отыскал себе девицу из вельбовских дачниц, а Рахиль не нашла ничего лучшего, чем гулять со здоровенным гоем, прости Господи. И вот теперь, когда от лета осталось всего ничего, вдруг задул между ними совсем другой ветер.

— Иди, сынок, иди… — повторяет Сара Самуиловна.

Вот уже несколько ночей провел Вениамин с Рахилью Фейгиной. Долго же искали они тропинку, соединяющую два сердца.

Но сегодня воскресенье, и они катаются на лодке. Лодка рассекает поверхность воды, но та с легкостью ликвидирует разрез, лишь на короткое время отмечая его широким неясным следом в ленивом колыхании волн. Участие Тамары поначалу не предполагалось, но она добилась своего, пустив в ход рев и слезы, и на сей раз не помогли ни уговоры, ни конфеты, ни билеты в кино. И вот она в лодке. На лодочном днище под банкой стоит большая корзина, а в ней запасы провизии, собранные в дорогу Рахилью. Когда укладывала она эту корзину, слышался на кухне негромкий напев. Поразительно, сколько радости и света есть в эти дни на лице женщины! Как красив изгиб ее шеи, сколько в нем нежности и тепла! Хорошо знакомо это тепло Вениамину — не раз он уже черпал его полными горстями.

Мерно вздымаются весла. Иногда Вениамин перестает грести, и лодка какое-то время скользит сама по себе. Весла замирают по обеим сторонам, распростертые, как две огромные лапы; прозрачные струйки стекают с них на поверхность воды, оставляя за собой маленькие волны-бороздки. Но вот сила инерции иссякает, лодка замедляет ход, и весла продолжают свою размеренную работу: вверх-вниз… вверх-вниз…

— Устал? — спрашивает Рахиль, и Вениамину слышится в ее голосе извечная интонация дочерей Евы, всегда готовых прикрыть заботливым крылом тепло домашнего гнезда, защитить его от ночного мрака.

Нет, не устал, есть еще сила в мышцах. Мерно вздымаются вера, скользит по реке остроносая лодка, сверкают на солнце слепящие брызги, и пузырьки водяной пены крутятся позади в оставляемых веслами маленьких водоворотах.

На Вениамине и на Тамарочке — короткие полотняные штаны; но Рахиль, уважаемая мать, не может обойтись без юбки, блузки и прочих предметов одежды, таких лишних и мешающих в летнее время на реке. Солнце бьет по обнаженной коже, но Вениамин и Тамара не боятся его прямых и жарких лучей. Они обгорели еще в начале лета — до багровых ожогов, до волдырей на груди и на спине. Зато теперь оба защищены от солнечных атак.

— Мама, можно искупаться? — спрашивает девочка.

Но Рахиль будто не слышит вопроса. Погруженная в свои мысли, она сидит на корме у руля, и задумчивая улыбка освещает ее лицо.

— Можно, — произносит она через некоторое время, будто только сейчас пробудившись ото сна. — Вот когда пристанем к берегу, тогда и… Тамара! Тамара!

Слышится плеск воды и испуганный крик матери: это Тамарочка, недолго думая, сиганула в воду прямо с лодки. Рахиль в панике, руки ее дрожат — она ведь понятия не имеет, насколько ее дочь продвинулась в плавании за это лето. Девчонка нырнула головой вниз, только пятки мелькнули… — и вот круги на воде, а дочери нету!

Рахиль снова издает панический вопль. Вениамин, не в силах вынести выражения ужаса в глазах любимой, бросает грести и прыгает за борт вслед за Тамарочкой. Но вот на довольно большом расстоянии от лодки выныривает на поверхность голова шалуньи, она хохочет и машет рукой. Теперь-то они продемонстрируют маме свои успехи в искусстве плавания стилем «кроль»!

— Тамара! — перепуганная мать еще кричит и зовет с лодки, но ее паника быстро рассеивается, когда Вениамин и Тамара начинают гоняться наперегонки.

Автор надеется, что среди его читателей найдутся такие, которые хорошо понимают в тонкостях стилей плавания. В этом случае позвольте спросить: что кажется вам лучше — кроль или брасс? Скромность не позволяет мне высказать свое мнение по этому вопросу. Если бы я стал сейчас распространяться на столь скользкую тему, то против меня немедленно восстали бы истинные специалисты, дабы разобрать автора по косточкам, как рыбу — да-да, как фаршированную рыбу с перчиком, луком и солью, столь приятную вкусу любого еврея, кем бы он ни был.

Случилось так, что Вениамин научил девчонок плавать именно кролем. Предвижу, что в будущем это может вызвать решительные и даже насмешливые возражения сторонников брасса. Наверное, кое-кто из них даже упрекнет автора, что тем самым он сгубил невинные души двух дочерей Израиля. Но это может случиться потом, а пока я сижу в безопасности за письменным столом, запершись в тиши своих стен, и не страшусь ни насмешек, ни кулаков. А на будущее скажу вам так: «Товарищи и братья! Братья и друзья! Давайте, как любит говорить профессор Эйдельман, возьмем скальпель здравого смысла и проанализируем брасс во всех его подробностях. Что тогда можно сказать, к примеру, о работе рук? Она включает в себя разведение их в стороны, подтягивание к подбородку, быстрое выдвижение вперед, небольшую задержку и так далее. Разве бывают подобные каторжные трудности во время плавания кролем? Я уж умалчиваю о том, какие требования брасс предъявляет к ногам».

Но стоит ли продолжать эту тему? Ведь далекие от темы этого спора читатели уже давно кричат нам: «Хватит! Довольно!» Потому что тонкости плавательных стилей интересуют их как прошлогодний снег. Так что позвольте мне, глубоко вздохнув, вернуться к главной линии повествования. Многое в жизни зависит от удачи; как бы ни старался человек, сколько бы ни вкладывал усилий, в любой момент все его труды могут пойти прахом!

Итак, Вениамин и Тамара со всей серьезностью приступают к плаванию кролем. Об этой девочке мы еще поговорим, и не раз — о девочке Тамаре и ее приключениях в долине слез. Но пока что у нашей троицы праздник, воскресный августовский день 1939 года. Рахиль, мать и женщина, сидит себе в лодке, а рядом в воде с равным пылом бесятся двое чертей — взрослый вроде бы парень и маленькая разбойница. Мелькают загорелые руки и тела, головы вертятся из стороны в сторону, короткие вдохи, сильные ноги взбивают пену, так что брызги летят. Плеск гребков слышен над рекой, и обманчивое эхо несет его вдоль берегов. Но вот черти, разгоряченные и довольные, доплывают до лодки и устало переваливаются через борт. Рахиль встречает их шутливым гневом.

— Дикарка! — говорит она девочке. — Вот как дам сейчас, будешь знать!

Мать обнимает Тамару и целует ее счастливые глаза. Вениамину поцелуев не достается, но зато он получает улыбку, чудесную улыбку, полную любви и душевного чувства. Парень садится за весла. Силой и мощью налиты его мышцы. Лодка стрелой несется по реке — Боже милостивый, как прекрасна жизнь! Они пристают к берегу и вытаскивают лодку на сушу; ноги наконец-то ступают на твердую почву. Это небольшой речной залив, хорошо укрытый от посторонних глаз. Все трое ложатся на песок и какое-то время загорают на солнце. Рахиль снимает верхнюю одежду и остается в купальнике — черный сатин в красную полоску. Настала ее очередь купаться. А маленькая Тамара — только посмотрите! — обучает мать правильно плавать кролем.

Затем из лодки достают корзину. На траве расстилается полотняная скатерть с голубыми цветами по краям. Хлеб и масло, тушеное мясо и фрукты, и даже бутылка домашнего вина… — настоящий праздник на берегу реки, день радости и восторга, чуда и красоты! Болтовня Тамары на этот раз никому не мешает, взрослые тоже не молчат. Они передают из рук в руки стакан с вином, дают немного попробовать и девочке. Густеет голубизна неба, сияет солнце, ярко зеленеют кусты и трава — все органы чувств переполнены торжественным великолепием мира!

В Гадяч возвращаются уже на исходе дня. В руках матери и дочери — большие букеты полевых цветов. Рахиль идет легкой походкой, прижимая цветы к груди, Тамарочка устало плетется сзади.

— Ты уже спишь, Тамарочка! Глаза слипаются…

Девочка слабым голосом протестует и отстает еще больше. Вениамин замечает в саду Романа Назаровича и решает зайти к старому учителю. Иванчук, как всегда, работает в огороде, поливает капустные грядки и кусты помидоров.

— А ну, а ну заходи, товарищ студент, — машет он Вениамину, выпрямляясь над грядками во весь свой небольшой рост.

Этот человек и в самом деле твердо стоит обеими ногами на земле, не умствуя и не фантазируя. Огород — слабость Иванчука: весной он засевает его, все лето без устали ухаживает за грядками, и вот она, осень, время пожинать плоды.

Вениамин зашел, чтобы попросить учителя кое о чем. В Вельбовке есть неграмотная девочка, и хорошо бы найти для нее учителя…

Но Роману Назаровичу хочется поговорить о политике. Читал ли Вениамин газеты? Наконец-то разорвалась бомба! Риббентроп приехал в Москву, подписан договор о ненападении с Германией. Во всем мире паника.

— Нет сомнений, товарищ студент, в самое ближайшее время нас ожидают тяжелые события…

— Какие события, Роман Назарович?

— Война! Германия будет воевать с европейцами. Польский коридор… Но мы, слава Богу, останемся в стороне от этой суматохи.

Он отечески похлопывает Вениамина по плечу. Таков он, Роман Назарович, давний читатель газет. Есть у него здравый смысл и опыт немалый, умеет старый учитель разбираться в политических сложностях. И вот, поразмыслив, пришел он к однозначному выводу. Уже много лет строит Германия свою промышленную мощь, и это неизбежно должно закончиться войной. Пушки вместо масла. Но война эта будет быстрой, не то что прошлая.

— А что будет делать наша Красная армия, Роман Назарович? Неужели будем стоять в стороне и смотреть, как Гитлер захватывает Европу?

— Пока что, до поры до времени, вышли мы из этой игры. Ведь чего хотел Чемберлен? Чемберлен и его приспешники хотели столкнуть нас с немцами, а потом повалить обоих. Чемберлен готов сражаться до последнего солдата — только чтобы солдаты эти были не английскими. И тут вдруг этот наш договор с немцами. Не то чтобы нам так нравился Гитлер, но, похоже, сейчас просто нет выбора. Политика требует реализма и осторожности, осторожности и реализма.

Так рассуждает старый учитель Роман Назарович Иванчук, не забывая при этом поливать помидорные кусты. Но тут Вениамин, достойный отпрыск древа иудейского, подпоясывает чресла свои и извлекает на свет вопрос о справедливости мира. Где она, справедливость? Как мог такой культурный немецкий народ, народ Гете и Бетховена, посадить на свою шею Гитлера и его партию, банду грабителей и убийц? И как мы могли заключить договор с этими разбойниками?

Роман Назарович какое-то время молчит, а затем начинает смеяться. Он смеется добрым смехом умудренного жизнью человека. Справедливость мира? Ха-ха. В вопросах политики нет такого понятия — справедливость. Есть только столкновение сил: кто сильней, тот и прав. Мировая справедливость! Куда ее наклонить, там она и будет, твоя мировая справедливость. У Гитлера тоже есть справедливость, и у Чемберлена, и у Даладье — и каждый сражается за свою. Сколько уже крови пролито на землю от этой справедливости…

Да, Роман Назарович твердо стоит обеими ногами на земле. Он работает в городской школе Гадяча, есть у него дом, сад, огород и пианино фирмы «Блютнер». И никакая мировая справедливость не собьет его с толку.

— А что по поводу девочки, Роман Назарович?

Старик ведет Вениамина в дом и там пишет записку Митрофану Петровичу Гавриленко, директору вельбовской школы.

— Митрофан Петрович найдет ей учителя.

Вениамин берет записку и выходит. На улице уже пролегли вечерние тени. В топоте и пыли, блеянии и мычании возвращается с пастбища стадо. За ним идут два пастуха, старик и подросток, — вдут не торопясь, длинными кнутами подгоняя отставших животных. И в самом деле, не так уж много движения в городке, не так уж много событий. Утром выходит стадо на луг, вечером возвращается в сопровождении столбов пыли и запаха молока. Но вот улеглась пыль, коровы разошлись по домам, и снова стихает местечко. С реки дует прохладный ветер, предвещая приближение темноты.


Вениамин возвращается в Садовый переулок. Этот вечер он намерен провести с матерью. Послезавтра они расстаются. Сара Самуиловна уезжает в Харьков, Вениамин возвращается в столицу. Билеты уже куплены, но нужно еще паковаться. В конце концов, они тоже дачники с обычными дачными заботами.

Долго, до самой полуночи, продолжается разговор матери с сыном. О чем они говорят? О давних воспоминаниях детства, о людях, близких и дальних, о домах и садах родного местечка, о судьбах детей и стариков, о перевернутых страницах прошлого.

Обычная беседа о делах минувших дней. Вот уже и полночь прошла, мать и сын лежат в своих постелях, но все еще слышны обрывки недосказанного, еще витают во мраке комнаты призраки старого волынского местечка.

— Мама, а помнишь меламеда[19] Мешулама Фофика?

— Конечно, как не помнить. Это был настоящий религиозный еврей.

— Он так смешно смеялся, задирая вверх козлиную бородку. Хрипло так и заразительно.

Боже милосердный, ну какое нам сейчас дело до Мешулама Фофика и его козлиной бородки? Но делать нечего, это ведь вечер воспоминаний, и тени прошлого сами без спросу выходят из укромных уголков памяти.

— Мама, а помнишь Нояха-водовоза?

Конечно, она помнит и Нояха, который в любую погоду — и под солнцем, и под дождем — носил один и тот же войлочный кафтан.

И мать вдруг начинает рассказывать о чайнике, который когда-то был украден у них прямо из дома вместе с кипятком. Стоял себе на табуретке в кухне, она заходит налить чаю, а чайника-то нет! Исчез, как сквозь землю провалился!

Но это уже слишком для Вениамина. Он закрывает глаза и проваливается в сон. Откуда-то издалека еще доносится до него тихий голос матери:

— Вениамин!

Молчание.

— Спокойной тебе ночи, сынок. Крепкого сна и хорошего отдыха…

Умолк мир. Зато утром, едва открыл Вениамин глаза, как тут же навалилась на него уйма дел. Десять утра, а ему еще предстоит так много работы! Привезти Соломона из больницы — раз! Повидать Глашу — два! Подготовиться к отъезду — три! Ведь завтра уже на вокзал!

Он быстро одевается. В доме нет никого, кроме старой Песи. Она, как обычно, расхаживает по комнатам, наводит порядок. Но замечает Вениамин и кое-какие перемены в доме — не то праздник на подходе, не то печаль. Сегодня возвращается из больницы Шлоймеле, но не встречают его ни фанфары, ни трубный голос шофара[20]. Возвращается блудный сын, пропадавший где-то в лесах и на дорогах, наглотавшийся белены и полыни. Нет, не героем войдет он под отчий кров, никто не станет бросать ему под ноги букеты цветов, никто не увенчает его лоб лавровым венком.

— Возчик уже здесь? — спрашивает Вениамин.

С Мордехаем договорено еще со вчерашнего дня, а сопровождать Соломона поручено Вениамину, поскольку и Хаим-Яков, и Рахиль заняты на работе. Нет, возчик еще не приехал. Вениамин поспешно умывается и поспешно завтракает. Но вот со двора раздается знакомое причмокивание и возглас:

— Н-но, Павлик!

Добро пожаловать, Мордехай, поклонник женщин! Доброе утро, Павлик, ленивейший из лошадей! Ясное дело, проказница Тамара не упускает возможности посидеть на козлах. Она уже вовсю болтает с Павликом на лошадином языке и собирается тоже ехать в больницу.

Утро спокойно, даже пыль не шевелится под ногами ветерка. Молчаливы и пусты улицы Гадяча, омытые прохладным светом. Лишь изредка верхушки деревьев шепчут что-то на ухо легкому ветру, да листья танцуют медленные танцы. В больнице запах медикаментов, пустые коридоры и беленые стекла дверей. Вот и Соломон. Готовый к поездке, он сидит на скамье в коридоре. Голова его забинтована. Но кто это сидит вместе с ним на скамейке, Боже милостивый! Видели ли вы такое, евреи? Рядом с Соломоном притулилась не слишком молодая сестра милосердия в белом халате с чистой белой косынкой на красивых волосах.

— Еврей и курсистка едут в поезде… — доносится до Вениамина знакомый голос.

И сдавленный смех, и блеск глаз, и тихое бормотание в белом коридоре.

— Познакомься с Анной Дмитриевной! — говорит Соломон, и Вениамин вежливо пожимает протянутую руку. Глаз Соломона подмигивает ему из-под бинтов. Господи, неужели не хватило этому человека урока, который преподал ему Бобров своим тяжелым колом? Что и говорить, нет такого места в этом мире, где Соломон не нашел бы себе подруги — такой, которая не прилепилась бы к нему банным листом со всеми вытекающими последствиями. А если флирт существует еще и в потустороннем мире, то следует полагать, что и там, поджариваясь на сковородке, отыщет грешник Соломон какую-нибудь дочь Евы, чтобы рассказать ей очередную шутку. А если, что крайне сомнительно, Соломона выручит хороший адвокат и он окажется-таки в раю, то первая же девственница, которая наполнит его чашу благородным вином, а блюдо — райскими фруктами, будет немедленно усажена рядом и осыпана ливнем анекдотов, который, Бог свидетель, не иссякнет у этого человека даже в садах вечности!

Анна Дмитриевна поддерживает Соломона с одной стороны, Вениамин — с другой. Так они сопровождают больного до телеги Мордехая, которая ждет во дворе. Соломон хромает, но не слишком: нога получила сильный ушиб, однако кость осталась цела. Через несколько дней он уже будет ходить, как прежде. Бинты тоже не должны вводить никого в заблуждение: голова не очень пострадала. Такова жизнь. Люди дерутся и получают удары, а затем, отлежавшись, снова выходят на воздух открытого мира к новым дракам и ударам, назначенным им судьбой.

В больничном дворе прохладно, стоят телеги с соломой, у забора помахивают хвостами лошади, жуют овес.

— Надоела мне эта больница! — говорит Соломон и полной грудью вдыхает свежий утренний воздух.

Произнося эти слова, он приоткрывает рот с дырой на месте выбитых зубов. Странно видеть таким красавца Соломона. Как выяснилось, этот удар Боброва был особенно болезненным: два зуба принес Соломон на алтарь любви к Клаве. Но не страшно — в столице доктора вставят ему новые зубы, причем не стальные, а золотые. Говорят, что в Америке самые знатные люди специально выбивают себе зубы, чтобы вставить золотые протезы — для красоты.

Вениамин подсаживает Соломона на телегу, и Павлик пускается в путь. Сестра милосердия машет рукой им вслед — машет долго и с чувством, так что из-под платочка выбиваются ее красивые волосы. Но что в ней есть такого особенного, кроме красивых волос? Женщина среднего роста, лет сорока пяти, с круглым лицом и серо-голубыми глазами. Но, как видно, Соломон не может справиться со своей тягой к женщинам, даже когда им сорок пять. Такая это штука, любовь: все равно ей — двадцать пять или сорок пять, у нее свои счеты…

Медленно крутятся колеса, неугомонная Тамарочка сыплет словами, а вот Соломон что-то молчит. Проходит женщина с корзиной. Проезжает велосипед, на его багажнике закреплен зеленый рюкзак, у велосипедиста потное лицо и пыльные сапоги. А вот и парикмахерская, где работает Берман; в окно смотрит широкое длинноносое женское лицо. Обычные люди, обычные вещи, повседневная жизнь.

Повозка въезжает в Садовый переулок. Вениамин помогает Соломону слезть с телеги и, поддерживая друга под локоть, сопровождает его в дом. Однако, едва переступив порог, Соломон высвобождает руку. Ему не хочется, чтобы мать видела его страдания. Что бы ни случилось, он всегда остается любящим сыном и не хочет беспокоить маму. Превозмогая боль и стараясь не хромать, он подходит к Песе. Но старая Песя все равно всплескивает руками, глядя на обмотанную бинтами голову своего легкомысленного сына. Нет, не обманешь материнского сердца!

— Ой, Шлоймеле! — вскрикивает Песя, обнимая Соломона, и в голосе ее слышатся слезы.

— Не о чем плакать, мама! Подумаешь, царапина на макушке!

Соломон пренебрежительно машет рукой. Разве это настоящие раны? Ерунда, а не раны.

— Не лучше ли тебе прилечь, Шлоймеле? — спрашивает Песя. — Иди приляг, а я подам тебе завтрак.

Но Шлоймеле и слышать не хочет о кровати — надоела ему кровать еще в больнице. Вот завтрак — другое дело. От завтрака не отказываются.

Особенно когда на завтрак поданы драники. Драники, вкуснейшие картофельные оладьи в сметане, приготовила любящая мать для своего непутевого сына. Вениамина тоже приглашают присоединиться к пиршеству. Основательно подкрепившись драниками, он благодарит и прощается: дела, время не ждет.

Быстрыми шагами направляется Вениамин к дороге на Вельбовку, но по пути его перехватывают две девчонки-шалуньи, Тамарочка и Сарка. Они собираются на речку, и Вениамин вспоминает, что хотел забежать на кладбище, попрощаться со служкой Ароном. Чернявый Гинцбург, как всегда, сидит в штибле у стола, склонившись над книгой. В комнате кладбищенская тишина. Когда-то было это место храмом для хасидов Хабада. Снаружи шелестят листьями деревья, и солнечные лучи прокладывают себе дорогу сквозь кроны в оконце штибла. На полу лежит световой прямоугольник, разграфленный тенью решетки; на нем, как на шахматной доске, мельтешат тени ветвей и солнечные зайчики. А что это за книгу читает габай с таким вниманием? Это «Ликутей амарим», или «Танья»[21], — словом и душой Старого Ребе дышат эти страницы.

Неужели так и сидит целыми днями за священными книгами этот странный габай? Неужели ни разу не встает со своего места, чтобы выглянуть наружу, чтобы посмотреть на небо, на зелень деревьев, на брызжущий солнечный свет?

— Реб Арон! — говорит Вениамин. — Мы идем купаться. Не хотите ли присоединиться? Лето кончается.

Бледная улыбка появляется на лице Гинцбурга.

— Нет, сегодня я не могу, — отвечает он. — Я пока еще не вырвался из когтей ситра ахра[22]

Странные, непонятные слова, странный и непонятный человек! Вениамин пробует разговорить его, но не может добиться ничего, кроме каких-то невнятных звуков. Девочки торопят своего взрослого друга, однако Вениамин решает зайти в могильный шатер. Он снимает обувь, открывает дверь и входит в обиталище Старого Ребе — надо проститься и с ним. К каменной стене прикреплены две мраморные плиты. Та, что поменьше, с надписью золотыми буквами, посвящена Фрейдл — дочери Шнеура-Залмана.

«Тут сокрыт святой ковчег… Жаждала святости и к Богу вернулась душа его…» Эти слова — надгробная надпись господину нашему и учителю Шнеуру-Залману, Старому Ребе. Справа от плиты, в углу, стоит маленький столик, и на нем мерцает светильник. Его слабый колеблющийся свет — частичка Негасимого огня Бесконечности, свет миров, искра, высеченная у престола Всевышнего, да будет Он благословен. Так говорит Эсфирь, мастерица лапши, старая-престарая еврейка. Над могилой — деревянный шатер, а в могиле — останки Старого Ребе, человека, который жил, трудился, пел свою песню и даже стоял лицом к лицу с императором Павлом в Санкт-Петербурге…

Прощай, могильный шатер, вместилище молчаливой святости и покоя!


И снова идет Вениамин дорогой расставаний — теперь в Вельбовку. Сколько раз уже ходил он по этому шляху! Пыль и зелень у ног его, и, куда ни глянь, светлы горизонты. Время от времени набегает на солнце облачко, свет и тень гоняются друг за другом. Кончились каникулы, завтра покидает Вениамин благодатные эти места. Наверное, ждет уже его осень в столице — холодные утренники, испарения реки, подпоясанные передниками дворники с метлами в руках, желтые листья на бульварах и трамвайных путях, институтская суматоха, лекции и учебники, лаборатории, экзамены и бессонные ночи над книгами. В вельбовском лесу чувствуется легкая грусть расставания. Есть особая прелесть в последних днях лета, уже распрощавшегося с дачниками, веселым шумом и криками играющих детей и женщин. Тишина поселяется между лесом и куполом небес. Замирают они, словно скованные невидимой рукой, и лишь осенние паутинки соединяют их друг с другом.

Вениамин входит в дом тети Насти, Глашиной мамы. Еще два-три дня назад здесь проживала семья Эйдельманов, и простые деревянные столы были покрыты полотняными скатертями, а тюлевые занавески и ковры на полу придавали комнатам городское обличье. Но сегодня перед Вениамином простое крестьянское жилье; в красном углу — иконы Иисуса и Николая Угодника. Над головами их — золотые нимбы. Тетя Настя стирает на кухне белье. Ее жидкая косичка болтается туда-сюда над корытом. В жаркие дни ходит Настя с непокрытой головой и заплетает косу. Она тоже не без греха. В молодые годы гуляла напропалую, да и пила немало. Даже сейчас, в свои сорок лет, может тетя Настя осушить в один присест бутылку водки и при этом не утратить твердость шага — разве что скулы слегка покраснеют. По праздникам слышны из уединенной времянки во дворе громкие крики, пение и разудалые звуки гармошки. Иногда Настя исчезает и возвращается лишь через несколько дней и ночей — усталая, но готовая немедленно приняться за накопившуюся домашнюю работу.

— Тетя Настя, я ищу Глашу.

Женщина распрямляется, и Вениамин видит ее вспотевшее лицо. Тонкие черты, яркие глаза.

— Верно, на огороде она, душа моя.

И в самом деле, Вениамин обнаруживает Глашу лежащей в тенечке под огородным забором. На ней одна рубашка; Глаша грызет морковь и болтает босыми ногами. Завидев Вениамина, девочка вскакивает и смотрит на гостя, внимательно ловя каждое его движение.

— Дядя Вениамин?

— Глаша, я по поводу учителя. Мы должны зайти сейчас в школу.

Он показывает ей записку от Романа Назаровича. Глаша берет бумажку, вертит ее и так и эдак, на лице у нее сомнение.

— А ты вернешься сюда на следующий год, дядя Вениамин?

— Вернусь.

Странная девочка — как быстро меняются ее глаза, едва ли не все оттенки цветов и чувств появляются там. То сердит Глашин взгляд, то цепок и внимателен, а то становится совсем детским, как сейчас. Она бежит в дом и возвращается через несколько минут в грубых выходных туфлях и цветастом платье. Льняные волосы красиво причесаны. Совсем взрослую девочку ведет Вениамин в школу.

Митрофан Петрович встречает их рядом с кабинетом директора. Здание готовят к началу занятий: в коридоре идет побелка, в классе — мытье полов. Митрофан Петрович руководит. Это высокий мужчина лет тридцати пяти, гладко выбритый, с выпирающим кадыком. Он усаживается за письменный стол, что сразу делает его похожим на директора, и берет из рук Вениамина записку.

— Итак, ты не знаешь букв?

— Я не училась…

Молчание.

— Что ж, приходи завтра, в шесть вечера. Тут соберутся все учителя, посоветуемся, решим, что с тобой делать.

Митрофан Петрович поднимается из-за стола и немедленно утрачивает директорское обличье. Теперь это снова всего лишь мужчина с выдающимся кадыком и родинкой на подбородке. Мигом слетели с него и важность, и значительность.

Он провожает гостей до двери. Глашины туфли шаркают по коридору. Женщина красит стену, и ее кисть быстро ходит взад и вперед, разбрызгивая капли извести.

Вот и все. Глаша прощается с Вениамином на опушке, и на мгновение их глаза встречаются. Во взгляде девочки, — буря и вызов. Не детские глаза смотрят на парня: в него упирается дерзкий взгляд взрослой женщины. Вот она стоит перед ним в своих не в меру больших туфлях, волосы зачесаны за уши, и вслушивается в звуки большого мира. Вениамин приходит в себя первым.

— Прощай, Глаша!

Он ласково пожимает ей руку и уходит.

Вот и всё. Прощай, вельбовский лес, прощайте, лесная тень и прохлада, прощай, шепот деревьев! Прощай, летний день, с тобой тоже придется расстаться.

Дома Вениамин вновь попадает на семейный совет. Рахиль пытается уговорить брата подать в суд на Боброва. Она по-прежнему стоит на своем: Боброву место в тюрьме! Боже милостивый, действительно всерьез ополчилась Рахиль на этого человека!

Соломон лежит на кровати, завернувшись в бело-голубое одеяло; в глазах у него скучающее выражение. По его мнению, столкновение с Бобровым не более чем преходящий жизненный эпизод. Да, получилось некрасиво, никто не отрицает, но жизнь-то продолжается. Что даст ему этот суд? Да, Клава Боброва довольно привлекательная женщина, и Соломон не упустил своего. За это ему пришлось заплатить — нет слов, цена оказалась чрезмерной, но ведь он сам повел себя как осел. Однако жизнь-то продолжается. Вот, появилась новая комета на звездном небосклоне Соломоновых увлечений: Анна Дмитриевна, обладательница красивых волос. Что ему до этого Боброва? Сезон охоты на бобров закончен…

Нет, напрасны все уговоры. Соломон зевает во весь рот — настолько, насколько ему позволяет повязка. Лишь в этот момент и видно отличие его нынешнего облика от прежнего — посреди безупречного ряда белых зубов зияет черная дыра, не слишком подходящая для молодого человека.

Сара Самуиловна торопит Вениамина, и он переходит к упаковке вещей. Поезд уходит завтра вечером. Лохвице, Ромодан, а затем Харьков — мать остается там, Вениамин едет дальше.

Вечером в доме вновь собираются гости в честь Соломона, на этот раз исполняя святой долг посещения больного. Берман, Голда, резник реб Довид. Приходит и Берл Левитин, он сжимает в кулаке газету «Правда». Берл поглощен политикой и, похоже, будет поглощен политикой даже на краю бездны. Есть и новые лица: это, прежде всего, Шломо Шапиро, сморщенный болезненный старик, почти не выходящий из дому по причине больного сердца и почек. Он тощ и высок ростом, и так же тоща его реденькая борода, которая наотрез отказывается расти вот уже столько лет. В тот вечер Вениамин увидел его впервые, но в будущем еще выпадет ему ближе познакомиться с этим стариком, который заменит ему и отца, и учителя. Шапиро было в ту пору около, шестидесяти пяти. Его жена Берта Абрамовна давала частные уроки иностранных языков и игры на пианино — на эти заработки они и жили.

Да, прошли лучшие годы Шломо Шапиро, тело его истончало и сморщилось, безделье — его удел. Что поделаешь, такова судьба рожденного женщиной. Но если отмотать тридцать-сорок лет назад, был Шапиро совсем другим человеком, хотя борода, надо сказать, не росла у него и тогда. В те годы считался он одним из самых важных и влиятельных людей в Гадяче, главой местных сионистов. Когда собирались они на свои заседания, то именно Шломо Шапиро держал там речь. А однажды он даже ездил в Базель для участия в сионистском конгрессе. Посетил Шапиро и Эрец-Исраэль и провел там целых три месяца. Довелось ему повидать поселения еврейских братьев — и Петах-Тикву, и Реховот, и Ришон-ле-Цион, и Зихрон-Яаков, а ноги его ступали по улице Герцля и бульвару Ротшильда в молодом городе Тель-Авиве.

Обо всем этом поведал Вениамину Соломон, друг-комсомолец.

А тем временем Берл Левитин и его рубящая воздух ладонь решают вопросы большой политики. Нет, такого, как Берл, не проведешь, такие, как он, не покупаются на дешевые трюки! Не родился еще такой человек, будь он хоть самый главный дипломат, который мог бы заткнуть Берла Левитина за пояс в этом вопросе! В чем смысл договора между нами и Германией? Ерунда и обман зрения! Все дело в том, что Германия и Италия борются с Англией. Но у нас тоже есть к Англии свои требования. Например, мы хотим, чтобы к нам отнеслись с должным уважением, вежливо, как и полагается относиться к великой державе. Надоело нам английское высокомерие.

— Так будет война или нет, реб Берл? — тихо спрашивает Песя.

Старую Песю беспокоит только опасность войны. Ах, Господи, был бы только мир в наших краях! А вся прочая политика с точки зрения бабушки Песи — незначительная чепуха.

Берл Левитин от души смеется. Война? Какая война? Ерунда! Смотрите, как суетятся дипломаты, летают из Лондона в Америку и из Америки в Лондон. В Китае сражения, в Греции и в Африке гремят пушки. Все они по макушку увязли сейчас в собственных проблемах, зато мы на долгие годы обеспечили себя безопасным нейтралитетом.

— Дети играют, а евреям горе, — говорит Шломо Шапиро.

По его мнению, игры с Гитлером не приведут ни к чему хорошему. Гитлер — страшный хищник, а с хищниками не играют.

Рядом с постелью Соломона слышится смех. Там собралась молодежь: Берман, Голда, Рахиль и Вениамин. Что за глупое веселье? Стыд и позор! Смеются себе, и всё тут — никакого уважения к важнейшим политическим проблемам! Соломон рассказывает анекдоты, причем довольно сальные. Голда не смеется, а только сильно краснеет от корней волос до кончиков ушей, краснеет и украдкой бросает на Бермана смущенные взгляды.

Песя ставит на стол бутылки вина и закуску. В этот вечер угощение особенно обильно — видимо, из уважения к важному гостю, Шломо Шапиро, ну и, конечно, в честь Шлоймеле, избитого и забинтованного, но любимого Шлоймеле.

Берман поднимается с места и ласково смотрит на Голду. Куда они собрались, сумасшедшие? Бабушка Песя упрашивает молодых остаться, но они не слушают.

— А где твой папа, почему не пришел? — спрашивает Песя у девушки.

— Болен он сегодня, — отвечает та.

Песя воздерживается от дальнейших расспросов. Известно, что время от времени словно находит на служку какая-то черная горечь, и тогда он прячется от всех, дни и ночи проводя в штибле. Берл Левитин продолжает рассекать море политики — и вдоль, и поперек. Хозяин наполняет стаканы, а резник реб Довид вооружается вилкой. Рахиль и Вениамин провожают Бермана с Голдой. Они выходят в переулок. Еще немного — и каждая пара пойдет своим путем. Рахиль и Вениамин сворачивают на хорошо протоптанную тропинку к реке. Над водой звезды и речная прохлада. Безмолвие и тьма окутывают молчащую пару. Слышится отдаленный лай собак, то и дело затевают свой концерт лягушки. Под крыльями куста, старого надежного друга, тесно-тесно прижимается Рахиль к Вениамину. Прижимается к любимому, и смеется, и плачет.

Глава 8

Вот и пришел конец лесной безмятежности, мягкой душистой тишине полтавских сосновых рощ.

В столице ждала Вениамина осень, холодные утренники, опавшие листья на тротуарах и трамвайных путях, дворники с метлами и лихорадочный темп большого города. Ждал институт с его лекциями и семинарами, учебниками и лабораториями. Но Вениамин не жаловался. Он любил студенческую жизнь и искренне желал с головой окунуться в учебу. Если есть в этом мире ненормальные, готовые благословлять хедер прежних времен, и ремень меламеда, и субботу с ее пирогами… — если есть такие люди под солнцем, то, скорее всего, народ Книги вырастил их.

Но в первый вечер после приезда еще одолевали Вениамина воспоминания о Гадяче. С закрытыми глазами лежал он на своей железной койке в комнате номер 224 студенческого общежития, лежал и грезил наяву. Невелика была комната номер 224, невелика и скудно обставлена: шкаф для посуды, книг и вещей, стол, два стула и две кровати — вторая койка предназначалась для Соломона.

Закрыв глаза, Вениамин перебирал в памяти все, что удалось ему обрести этим летом. Он познакомился с компанией стариков — каждый там по-своему интересен. У дряхлого резника реб Довида «есть еще Бог на небесах», Берл Левитин занят высокой политикой, Хаим-Яков, винодел, печется о благе детей, а профессор Эйдельман поглощен работой и кашлем. А есть еще и чернявый кладбищенский габай, еврейский монах, в уединении штибла сражающийся с темными силами ситра ахра и хранящий как зеницу ока Негасимый огонь светильника.

Что еще? Еще девушки — каждая со своими достоинствами, своим характером и своими выкрутасами. Жесткая сердцем Лида Эйдельман, играющая Шопена, — Вениамин уже почти не вспоминает свое неудачное объяснение с этой девушкой. Другие, жгучие ночи начисто заслонили собой тот досадный эпизод; теперь его мыслями безраздельно владеет Рахиль Фейгина.

Ох уж эти печальные воспоминания о днях смятения и заблуждений!

С закрытыми глазами лежит Вениамин на железной койке студенческого общежития. А вот предстает перед ним Песя Фейгина, еврейская мать. Тень скромной святости лежит на ее морщинистом лице. Среди бушующих волн жизни стоит она, всеми силами слабых своих рук стараясь прикрыть, защитить семью и детей; прикрыть, приласкать, утешить, прижать к сердцу.

Занятия начались; уже на следующий день Вениамин сидел на скамье в аудитории института, слушая лекцию профессора. Понемногу учеба завладела всеми его помыслами, и яркие образы Гадяча поблекли, растворились в институтских буднях.

Соломон довольно долго не приезжал, отсиживался в Гадяче, залечивая отметины, которые оставила любовь на его голове и ногах. Но все проходит — к концу сентября вернулся в столицу и он, с залеченной макушкой, здоровой ногой и черной дырой на месте двух передних зубов. Шумно ворвался в комнату, а с ним — изрядное количество свертков, увязанных заботливыми руками старой Песи. Вот сидят два друга за столом в комнате номер 224, пробуют вкусные гостинцы из благословенного Гадяча. Соломон отвечает на вопросы. Нет, Берман и Голда пока еще ходят вокруг да около, но желанный результат, по всей видимости, близок. Берл Левитин с женой уехали в Харьков. Рахиль шлет Вениамину большой привет. Тамарка пошла в четвертый класс. Городской рынок опустел, и цены упали. По вечерам дома собираются старики — резник реб Довид, Арон Гинцбург, Шломо Шапиро. Иногда выпивают — всё, как обычно. И понемножку, полегоньку стареют.

— А что с сестрой милосердия, с которой ты познакомился в больнице?

В ответ выслушивает Вениамин еще одну историю из сборника похождений любвеобильного Соломона. Повесть об Анне Дмитриевне — его очередной жертве. Конечно, сама она тоже не без греха, но Соломон не отрицает и своей вины. Была у Анны Дмитриевны, женщины опытной и сердобольной, комната на Ромнинской улице — там-то и навещал ее Соломон два-три раза в неделю. Хозяйка принимала его хорошо, готовила ужин: яичница, жареная колбаса, фрукты. Не обходилось и без бутылки вина, а к вину — шутки с анекдотами. Телосложение у Анны Дмитриевны было, Боже упаси, далеко от субтильного. Торс дородный и мягкий, тело сорокапятилетней женщины, матери и бабушки, а не какой-нибудь легкой лани любви. Да и волосы ее, если снять с них сестринскую косынку, выходили на поверку не так уж и хороши.

Но Соломон не из разборчивых, и вот сидят они за столом в опрятной комнате на Ромнинской улице. Скворчат на сковородке ломтики колбасы и яичница-глазунья. Раскраснелось круглое лицо сестры милосердия. Соломон рассказывает свои сальные анекдоты, женщина хохочет и невзначай кладет ладонь на рукав гостя. Снаружи осенняя темнота, влажный ветер гуляет над грязью улиц. Но тут, в комнате сестры милосердия, светло и тепло, и задернуты на окне белые занавески. Закончен ужин. Анна Дмитриевна убирает со стола: приключения приключениями, но скатерть всегда должна быть на своем месте, а цветочный горшок — на своем. Соломон рассказывает очередной анекдот, и женщина к месту смеется. Затем хозяйка вдруг гасит свет, и в комнате воцаряется темнота.

Что ж, оставим их на время наедине — парня и бабушку. Вернемся к Соломону в момент, когда он пробирается по хлябям Гадяча в направлении своего Садового переулка. Осенняя ночь лежит на городской грязи, редкие звезды блестят в прорехах облаков. Мокрый ветер свистит в голых ветвях, шлепает по лицам редких прохожих, стучит чьей-то забытой ставней. Тяжелая усталость одолевает в такие моменты Соломона, гирями висит на ногах, давит на сердце, отравляет душу. Даже вспомнить ему противно об Анне Дмитриевне, о ее пухлых жадных губах, мягком теле и топкой засасывающей силе, женской силе. Он безуспешно старается думать о чем-нибудь другом, потом плюет с отвращением и уже в десятый раз успокаивает себя обещанием, что теперь-то уж точно никогда не ступит его нога на порог той опрятной комнаты. Но проходит день-другой, и вновь берет Соломон бутылку вина и отправляется на Ромнинскую улицу. И снова приветливо принимает его стареющая медсестра, снова скворчит на плите глазунья с колбасой, снова звучит в комнате скабрезный анекдот…

В первый же вечер после своего приезда рассказал Соломон своему другу эту печальную повесть. Рассказал, лег на железную койку, и все вернулось на круги своя. Прошло еще несколько дней, и вот Соломон уже окончательно погрузился в учебу и в дела комсомольские. Этот парень не из тех, кто долго переживает прошлые беды, потому как зачем? Не лучше ли забыть и двигаться дальше? Например, заняться выбитыми зубами. Проходит месяц, и во рту Соломона появляется новое сооружение: мост и золотые протезы. Теперь он снова может улыбаться как человек.


Жизнь продолжалась, кипучая институтская жизнь. Уроки, чертежи, домашние задания, молодежные вечера в общежитии. А в мире в это время происходили большие события, лилась кровь. Гитлер вторгся в Польшу, началась мировая война. Впрочем, в нашей стране была тишь и благодать. Более шестисот пятидесяти тысяч студентов учились тогда в советских вузах, среди них и Вениамин с Соломоном. В воскресенье 17 сентября по радио прозвучала речь Молотова по вопросу Западной Украины и Западной Белоруссии. Красная армия вошла на эти территории; было объявлено о захвате городов Молодечно, Барановичей, Ровно, Дубны и Тернополя.

Где-то там свистели пули, рвались бомбы, текла кровь, шли по дорогам беженцы и рушились судьбы. Но герои нашей повести были по горло загружены своей повседневной работой, и бесконечно далекой казалась им громыхающая на западе мировая война. Шестого ноября, накануне праздников, получил Вениамин письмо из Гадяча, открыл и с первых же строк нахлынули на него воспоминания лета.

«Тоскливо сейчас в Гадяче, — написано было в письме. — На земле грязь, а в небесах мрак и скука. Дни едва движутся — серые, ленивые. По вечерам я не нахожу себе места. Все вспоминаю те ночи, тихий берег, легкие волны реки. Неужели ты забыл это, Вениамин?»

В конце письма стояла подпись: Р. Фейгина. А перед этим напоминала женщина Вениамину его обещание помочь ей с переездом в столицу. Маленькие округлые буквы женского почерка, знакомый запах духов.

Через два дня отправился Вениамин к Эпштейну, своему знакомому по Пашутовке. Эпштейн, умный лысоватый очкастый еврей, жил в Оболенском переулке и работал главным инженером в тресте, который занимался поставками дров и других отопительных материалов. Вениамин навещал его время от времени на правах земляка: выходцы из Пашутовки продолжали поддерживать связь между собой и в Москве. Возможно, это были тогда последние узы рассыпающихся общин — пуповина, еще соединявшая людей с далеким местечком. По крайней мере, Вениамин чувствовал себя уютно в московских домах своих земляков.

На этот раз он пришел к Эпштейну с определенной целью: просить работу для Рахили Фейгиной. Но Мария Абрамовна, жена Эпштейна, приветливая ширококостная коротко стриженная женщина, вынудила Вениамина остаться на обед. Затем он сел сыграть с хозяином партию в шахматы. Оба были скорее любителями, чем мастерами этой игры, а потому нас не должны обманывать ни глубокомысленно нахмуренные лбы игроков, ни пальцы, барабанящие по столу, ни напряженная поза противников. Несмотря на далеко идущие замыслы и коварные ловушки, исход их партий решался преимущественно волей слепого случая.

Эту партию проигрывает Вениамин. Ферзь его застрял на краю доски, слон и ладья под вилкой, а над королем нависла угроза мата. Вениамин морщит лоб. После длительного раздумья он находит спасительный, как ему кажется, ход конем, выпускающий на свободу ферзя и одновременно решающий проблему вилки и осажденного короля. Но прежде чем сделать ход, Вениамин излагает Эпштейну свою просьбу.

Одна молодая женщина лет тридцати, счетовод по профессии, намерена переехать в столицу из полтавского местечка. Нужна работа. Сказав это, Вениамин берется за фигуру и делает ход. Но коварный прыжок коня приковывает к себе все внимание Эпштейна. Он перестает барабанить пальцами по столу, хватается за голову и погружается в глубины шахматной тактики и стратегии.

Эхо слов Вениамина еще некоторое время звучит в комнате и достигает ушей Марии Абрамовны. Трудно поверить, что именно в эту секунду разверзлась под ногами этой женщины пропасть, о существовании которой не подозревает пока ни один из сидящих в комнате людей. Ведь по милости судьбы не дано человеку знать своего будущего. Мария Абрамовна задает несколько вопросов, и Вениамин мало-помалу рассказывает своим хозяевам историю Рахили. Тем временем Эпштейн передвигает на доске слона и тоже присоединяется к разговору.

В тот вечер Вениамин терпит решительное поражение в шахматах, но зато заручается обещанием Эпштейна помочь, и в конце 1939 года Рахиль переезжает в Москву.

Что ж, еще одна еврейская душа покинула местечко ради большого города. Соломон был недоволен решением сестры. Видано ли такое? Бросить стареющих родителей, слабых и одиноких! Вот брат, сестра и Вениамин сидят в комнате номер 224. Мрачен взгляд Соломона, но у Рахили есть свои соображения. Она говорит, убеждает, уговаривает, приводит веские доводы, и мало-помалу разглаживается лицо брата. На столе появляется бутылка домашнего вина и закуска производства старой Песи; вот уже и спор угас, пришло время спокойной беседы, время новостей из далекого Гадяча.

Несколько дней прожила Рахиль в студенческом общежитии. Назавтра, вернувшись из института, парни увидели свою комнату преображенной: чистенькой, уютной, с тюлевыми занавесками на окне.

Все-таки рука женщины — это вам не неуклюжие старания холостяков!

Вечером Вениамин повел Рахиль к Эпштейнам. Посидели вчетвером за чашкой чая. Как всегда, приветлива была хозяйка. Мария Абрамовна работала в одном из химических институтов. Судьба не дала ей детей. Удивительны пути жизни, дорогие читатели. Что, например, побудило Эпштейна взять в жены эту женщину, которая, при всей ее несомненной приятности, была больше него самого раза в полтора, а то и в два? Люди, особо сведущие в тайнах бытия, обычно отвечают на это так: подобные странные сочетания нормальны для человеческой природы. И таким огромным женщинам дала природа крылья; потому-то и тянутся они к маленьким, как птенцы, мужчинам, что заложено в них стремление взять под крыло, приголубить, прикрыть от невзгод и непогоды. В этом неистребимом стремлении — вся их женская суть.

Эпштейну давно уже перевалило за сорок лет. Присутствие красивой женщины воодушевило его; разговор шел вежливый, умный, с легким налетом иронии. Рахиль хорошо выглядела в тот вечер: держала себя легко, смеялась, поблескивая великолепными зубами.

Вскоре после знакомства Рахиль приняли на работу в трест, и Эпштейн обещал похлопотать о том, чтобы ей выделили комнату в одном из приписанных к предприятию домов. Пока же она жила в комнате студенческого общежития. Однажды, пользуясь отсутствием Соломона, попробовал было Вениамин подступиться к ней со всем жаром своей любви и открытого сердца. Но его встретил ледяной прием: руки, упершиеся в грудь, отвернувшееся лицо, а спустя минуту — даже пощечина.

Вот так разочарование! Вот так сердечная боль, вот так удар в самую душу!

Однако выбора не было: проглотил Вениамин обиду и вернулся к книгам. Вскоре, в начале 1940 года, он должен был уехать из Москвы на практику. Согласно институтской программе, студенты третьего курса обязаны были стажироваться на одном из промышленных предприятий. Вениамина отправили на три месяца в Киров.

Вернувшись, он вновь приступил к занятиям. Рахиль к тому времени уже получила свою комнату, а дела в тресте так и вовсе шли у нее очень успешно. Прошло всего три месяца, как она приступила к работе, а ее уже назначили главным счетоводом! При всех прошлых сложностях и ошибках, были в характере Рахили и здоровая хватка, и способности — нашла-таки она себе место в жизни! С такой же энергией и вкусом обставила она и свою комнатенку: в каждой мелочи чувствовал там Вениамин уют и тепло. А у стола, покрытого красивой скатертью, сидел знакомый земляк — инженер Эпштейн.

Вениамин был принят в комнате Рахили приветливо. Эпштейн немедленно усадил его за шахматы, и вновь пошли в ход барабанный перестук пальцев, нахмуренный лоб и коварные замыслы. Только теперь пришла очередь попасть в ловушку королю инженера.

— Не везет в картах — повезет в любви! — пошутил Вениамин.

— Шахматы — не карты, — заметил Эпштейн, снимая пиджак.

В комнате главного счетовода треста по поставкам дров было жарко натоплено. Вениамин попрощался и вернулся к себе в общежитие. С тех пор он еще несколько раз навещал Рахиль и во время каждого своего визита находил в комнатке всё те же три неизменные составляющие: уют, тепло и Эпштейна.

Однажды вечером Вениамин зашел в Оболенский переулок, в квартиру Эпштейнов, но хозяина там не застал. Мария Абрамовна была одна, и Вениамин поразился происшедшей с ней перемене. Женщина словно уменьшилась в росте и усохла в размерах. Вот уже сколько времени ночует Эпштейн у Рахили. Что тут скажешь? Вырвался мужчина-птенец из-под крыла большой женщины, настали для нее трудные дни, дни пустоты и одиночества.

Понял Вениамин, что потеряна для него Рахиль, но не дал черной печали отравить свои дни. Пришла весна — потихоньку, полегоньку растопила тяжелые глыбы льда на улицах и в душах человеческих, расчистила небо над головой. В воздухе разлился запах сирени и боярышника, бульвары покрылись молодой листвой, свежий умытый мир выглянул на свет Божий.

Нет, не погряз Вениамин в горе горьком. В один прекрасный день пришло ему письмо из Ленинграда от профессора Эйдельмана, прошлогоднего его нанимателя.

«Если ты снова намерен провести лето в Гадяче, — писал профессор, — то я мог бы предложить тебе постоянное место своего помощника и секретаря. Договор с издательством обязывает меня завершить до ноября третий том моего учебника по динамике. Условия таковы: работа с десяти до трех, ежедневно, кроме воскресений. Содержание работы: черчение, копирование рисунков и подготовка к печати. Зарплата: шестьсот рублей в месяц. Жду твоего ответа до первого июня».

Без малейшего колебания согласился Вениамин на предложение Степана Борисовича. С радостью и нетерпением думал он о своих третьих каникулах в Гадяче. Несмотря на все сопутствующие разочарования, стал для него этот городок второй родиной. А кроме того, сам он, что немаловажно, происходил из подобного местечка; милы были сердцу Вениамина эти домики и сады. Еще не подмяла его суета большого города — как мачеху, чужую и холодную, воспринимал он столицу.


Детство Вениамина прошло в Пашутовке, на благословенной Волыни. Слыхали ли вы о таком местечке, расположенном между Славутой и Судилковом, Бердичевом и Ровно? Впрочем, Ровно находилось тогда за границей, в Польше, и автору мало что известно о том, как жили-тужили евреи в другом государстве. Зато Славута, Судилков и Бердичев, а также и Пашутовка благополучно пребывали здесь, внутри наших границ, и среди многих проживавших там людей можно упомянуть и мальчика Вениамина.

Отец его был ремесленником, простым человеком. До революции он зарабатывал на хлеб изготовлением шерстяных и полотняных талесов[23]. Шмуэль Штейнберг, обладатель лавки и обширной бороды, скупал у него продукцию и продавал ее на все стороны света. Лавка Штейнберга была полна разного добра. Молитвенники и свитки, книги агады[24] и всевозможные ритуальные предметы, открытки и шофары — чего там только не было! Шмуэль Штейнберг обеспечивал этими крайне необходимыми вещами, в том числе и талесами Вениаминова отца, всех евреев от Пашутовки до самых дальних ее окрестностей.

А кроме этого, можно было найти в лавке и книги на иврите: как учебники и научную литературу, так и беллетристику разного вида. Дядя Вениамина со стороны матери, Ханих Альпер, числился среди постоянных потребителей этого товара. Он происходил из весьма просвещенной семьи, с юности любил и хорошо знал иврит. На его книжных полках стояли книги, альманахи и подшивки журналов, которые издавались тогда в России и за границей. Вениамин любил дядю Ханиха и его жену Перл. В их доме всегда царил особенный покой, исходивший от книжных переплетов. Комнаты словно сияли каким-то чистым светом, хозяева говорили негромко, ходили мягкими неслышными шагами. Сын Альперов Липа был ровесником Вениамина, и мальчики подружились.

В первые годы после революции лавка Штейнберга прекратила свое существование. Отец уже не ткал талесы, а поступил в кооператив и теперь изготавливал полотенца, скатерти и ткани для сахарного производства. Кончился спрос на талесы.

Но шкафы дяди Ханиха были по-прежнему полны книг с ивритскими буквами на корешках, буквами святости и буквами буден. Днем дядя работал в конторе, а вечером и в выходные водружал на нос очки и усаживался читать. Был он поистине книжным человеком, достойным представителем народа Книги. Возможно, и сам сочинял потихоньку песни и стихи — не исключено, что была у дяди Ханиха такая слабость. А кроме того, посвящал он немало времени Вениамину, обучая своего племянника языку, Танаху[25], начальным основам Талмуда и ивритской грамматике по трехтомному учебнику Гордона[26]. Это открыло перед мальчиком дверцы дядиных шкафов. В те дни, десять лет тому назад, впервые овладела Вениамином страсть к чтению. Одну за другой проглатывал он книги из библиотеки дяди Ханиха и через несколько лет прочитал почти все — от подшивок «А-Цофе» до томов альманаха «А-Ткуфа»[27].

Но не впустую ли потратил тогда Вениамин свое время? Ведь знание иврита уже не считалось в нашей стране чем-то, заслуживающим даже минимального внимания. Мертвый язык. И в самом деле, пропала, выброшена была за ненадобностью вся та древняя культура, которую впитали наши отцы с материнским молоком, которую изучали в хедерах и домах молитвы, в школах и ешивах[28]. Уничтожен был сам институт меламедов и учителей иврита; не стало творцов ивритской литературы и поэзии, исчезли многочисленные авторы, чьи тексты заполняли страницы журналов, газет и альманахов. Воцарилась мертвая тишина, и лишь немногие упрямые любители языка остались на обломках некогда великолепного здания — лишь они еще время от времени открывали тайком ту или иную уцелевшую ивритскую книгу. Рассеялись и былые читатели: настежь распахнулись прежде запертые ворота, и еврейская молодежь массами устремилась в большие города, оставляя позади захолустные местечки, талес и тфилин, цицес и мезузу[29], а с ними — и ивритскую книгу.

А коли так, то зачем тешить себя иллюзиями? Да, впустую пропали те годы, которые растратил Вениамин на мертвые книги мертвого языка. Та же судьба постигла и автора этих строк… Кто же мог знать, что промчатся годы и придет день, когда сядет он за письменный стол в тиши запертой комнаты, и рука сама начнет заполнять бумажный лист тесными рядами ивритских букв — заполнять справа налево! — и душа его, как раненая птица, найдет себе убежище между строчками.

Вениамин учился в пашутовской средней школе, в одном классе с Липой Альпером. Домашние задания они обычно делали вместе. Каждый день приходил Вениамин в дом Альперов, чтобы поболтать с другом и заодно позаниматься. А занятия у них были двух видов: школьные предметы, типа математики и географии, и предметы дядины, то есть ивритская грамматика и Танах. Липа отдавал явное предпочтение математике, географии и болтовне, зато Вениамин больше любил уроки дяди Ханиха. Липа был очень похож на свою мать, тетю Перл. Она была красавицей, простой и легкой в общении. А вот Вениамин явно унаследовал черты рода Альперов — любителей книг и учебы.

Дядя Ханих каждый вечер занимался с мальчиками не меньше двух часов. Липа зевал и увиливал от занятий, а Вениамин жадно впитывал крепкое вино танахических строк; уроки эти будоражили и надолго захватывали воображение мальчика.

Жизнь между тем продолжалась, монотонно и равнодушно крутилось ее колесо. Стоял над Пашутовкой небесный купол, свежий ветер носился по улицам и рощам. По небу скользили легкие чистые облака, сияющее солнце купалось в них, играя лучами. По вечерам западный край неба вспыхивал новыми яркими цветами, зажигались в вышине звезды, и девушки выходили на прогулку вместе с парнями.

Наблюдал за течением жизни и дядя Ханих, не оставались для него незаметными обороты ее колеса. Каждому малому явлению находил он место в своем сердце и на листах бумаги, куда втайне от всех записывал сочиненные им стихи и песни, родившиеся в душе короткие рифмованные строчки. А случалось, писал поэт и о больших явлениях, о противоречиях и больших сдвигах, которые происходили тогда повсюду и в Пашутовке тоже. Писал о свете и тьме, о жизни и смерти, об Израиле и идолопоклонниках, о богатстве и бедности. Ну и, конечно, о женщине, о любви, красоте и радостях жизни. Богата на вздохи любовь, повсюду виден ее след, во всех концах мира, не исключая Пашутовку и ее жителей.

Все это выяснилось уже после смерти дяди Ханиха, когда среди бумаг покойного обнаружились эти песни и стихи. Звучало в них и невинное чувство, и грусть, и скромные цвета неширокого пашутовского горизонта.

Умер дядя Ханих, и сразу распалась дружная компания. Мягкая и обходительная тетя Перл вынуждена была теперь сама зарабатывать на жизнь. Она начала работать в том же кооперативе, где трудился отец Вениамина. Липа вступил в комсомол и отдался общественной работе со всем пылом, столь характерным для детей Израиля. Вениамин — а ему было тогда пятнадцать — остался один. Конечно, он очень любил своего отца — простого ремесленника, но страстную любовь к мертвым книгам унаследовал все же не от него, а от Альперов — от семьи многих поколений раввинов и учителей, которые во все времена и эпохи сидели над свитками и письменами. Нелегко было провести этот народ через выпавшие на его долю испытания, сквозь беды, угрозы и препятствия. И в каждом времени появлялись люди, которые знали секрет правильного маршрута от этого поколения к следующему. Были такие и в роду Альперов. Всю свою силу черпали они в книгах, в традиции и мужестве сердца.

И вот пролетели тысячи лет, оставив после себя лишь буквы и тени — настало время поколения Вениамина. Но никто не встает к кормилу, лишь поток жизни несет, как придется, бесформенные комья глины.

Нет, не нужно удивляться тому, что после смерти дяди Ханиха почувствовал Вениамин: именно на нем лежит обязанность разобраться в бумагах и книгах покойного. Он перенес к себе содержимое дядиных шкафов — всё, до последней пылинки. Огромный мертвый мир лежал за этими обложками — там отныне и проводил юноша все свои свободные дни и ночи.

Так заразился он этой болезнью — лихорадкой книг и горячкой воображения. Старший брат Вениамина был скорее похож на отца — простой человек действия. Закончив пашутовскую школу, он уехал в Киев, поступил в институт и сейчас работает инженером на заводе, доволен профессией и карьерой. А Вениамин вместо того, чтобы двинуться той же дорогой, погряз в этих странных книгах, непонятных видениях, бессмысленных словах.

Люди-борцы, люди-страдальцы с бледными лицами и горящими глазами взывали к нему с этих мертвых страниц. Но вокруг него была совсем другая жизнь, и она не желала уступать. Жизнь загнала его в западню и не оставила выбора. В тот самый год, когда Вениамин окончил школу, скоропостижно умер его отец. Выяснилось, что была у него скрытая болезнь сердца, из тех, что тихо сидят внутри, а потом убивают одним ударом.

Тут-то и настал конец видениям, образам и мертвым книгам — пришла пора и Вениамину распрощаться с Пашутовкой и пойти общей дорогой. Мать переехала в Харьков к брату Шимону, а Вениамин отправился поступать в столичный институт. А что осталось в Пашутовке? Остались могилы и маленькие дома с маленькими садиками; остались шкафы с книгами, которых будут отныне касаться лишь мухи да пыль.

Годы рассеяния, годы изгнания. Но что такое изгнание для еврея и где она, его настоящая родина? Изгнание и есть естественное состояние еврея — изгнание, а не оседлая жизнь на одном месте. Довольно быстро выучился Вениамин науке приспособления — ив этом тоже помогла ему традиция отцов. Новые книги, учеба и экзамены, шум и толпы большого города — все это не стало для него непреодолимым препятствием. Но в глубине души еще хранил он теплое чувство к далекому маленькому местечку. Нет, все же и для еврея изгнание — несчастье.

Ведь еврейское сердце привязано к родине не менее крепко, чем любое другое.

Глава 9

Но давайте посмотрим на семью Фейгиных — вернее, на ее молодую ветвь. Посмотрим на их печали и улыбки, на их неурядицы и хорошие дни.

Соломон — мальчик-забавник, человек, пораженный болезненной тягой к женщинам, тягой, которая уже принесла ему немало бед и тумаков. А сейчас настало время и сестре его выйти на охоту.

Вот ведь скандал, евреи! Приехала из полтавского местечка женщина с великолепными зубами, поймала в свои сети маленького лысого мужа и растоптала при этом его жену, большую и ширококостную.

Жили они в комнате на Дубининской улице, недалеко от завода имени Владимира Ильича. Но было ли надежным это гнездышко? Главный счетовод треста, цветущая женщина, которая только что вырвалась на свободу из родительского дома и томительной скуки маленького местечка; и рядом — главный инженер Эпштейн из Пашутовки, умный пожилой еврей, у которого есть сомнения по поводу собственной порядочности, еврей, чью совесть тревожит во сне огромная страдальческая тень жены Марии Абрамовны. И надо же такому случиться, что именно этой паре судьба назначила вить гнездо в маленькой комнатке на Дубининской улице.

Кстати говоря, у Соломона есть свое мнение по данному вопросу: все-таки он ей брат, товарищи! Соломон заранее уверен, что у подобной пары не может получиться ничего хорошего. Карточный домик — ветер подует, и нет его!

Наверное, поссорились недавно брат и сестра: вот уже несколько недель, как они избегают встречи друг с другом. В жизни Соломона тоже перемены: как видно, он произвел очередное плодотворное знакомство с очередной представительницей прекрасного пола. Каждый вечер он проводит немало времени перед зеркалом, бреется, душится одеколоном и уходит, чтобы вернуться после полуночи.

Весна.

Чувствую, что мне нужно уделить Соломону больше внимания; наверное, читатели давно уже недоумевают, отчего я оставляю в стороне эту интересную тему, отвлекаясь на разговоры о стареющих евреях и мертвых книгах. Думаю, что и читательницы заинтересованы узнать побольше об этом юноше. Вот только согласится ли с этим какой-нибудь солидный образованный человек, муж и отец? С его точки зрения, Соломон — типичный вертопрах и бездельник, чье влияние губительно, а потому нормальный человек никогда не позволил бы своей взрослой дочери находиться в его обществе. А если еще больше углубиться в суть вопроса, то и мать взрослой дочери тоже никогда не согласилась бы на это. Но вот проблема: попробуйте спросить ту же самую мать, не говоря уже о дочери, хотела бы она услышать о похождениях Соломона? — и вы увидите в уголках ее рта скрытую усмешку, а вместе с усмешкой и немой, но совершенно ясный ответ. Конечно, хотела бы!

Именно поэтому автор, ощущая себя меж молотом и наковальней, вынужден посвятить Соломону некоторую часть своего повествования. Проницательный читатель может заметить, что в этом вопросе автор идет на поводу у женщин. Что тут скажешь? Не стану отрицать — есть доля правды в этом замечании.

Весна.

Но действительно ли вы понимаете Соломона? Уверены ли вы, что знаете его от пяток до макушки? Сомневаюсь. Во-первых, это член комсомола, дисциплинированный человек, привыкший исполнять свой долг полностью и беспрекословно. Если требуется заняться пропагандой, прочитать лекцию, сесть на председательское место, произнести речь, проголосовать «за» или «против» — можно совершенно положиться на Соломона Фейгина. Во-вторых, среди студентов он отнюдь не ходит в отстающих. Да, бывает, что Соломон время от времени проваливается на экзаменах, но в итоге он неизменно переходит с курса на курс, совмещая, таким образом, учебу со своими общественными обязанностями.

И снова возразит мне проницательный читатель, указывая на легкомысленность Соломона, на его, что скрывать, низкопробное зубоскальство и неистребимую склонность к сальным анекдотам. Кто он, этот Соломон, как не надутый пузырь, пустой и легковесный?

Но правильно ли будет во всем согласиться с гневными обвинителями? Разве не способен Соломон на действительно искреннее чувство и на решительный поступок, даже когда речь идет о его главной слабости — об отношениях с женщинами? Разве не суждено ему узнать настоящей любви, той, что гонит сон по ночам, сжимая в мягких своих руках человеческое сердце, внося сумятицу и хаос в человеческую душу?

Так ответит вам автор со своего неудобного места меж молотом и наковальней. Но не перейти ли непосредственно к предмету нашего разговора?

В одном из арбатских переулков, а точнее — в Филипповском, проживала в полуподвале семья Шотландов: отец Залман, мать Раиса и две дочери — Елена и Эсфирь. Десять лет назад они переехали в столицу из Гадяча, который тоже не был их родным городом. В Гадяч Шотландов принесла волна польских беженцев во время Первой мировой войны в 1915 году. У Залмана, главы семьи, была цыганская внешность: округлая черная борода, яркие глаза с сеточкой кровеносных сосудов на белках и лицо, смуглое во все времена года. Роднила его с цыганами и тяга к странствиям. Поразительно, насколько любил этот человек переезжать с места на место! В Гадяче он нередко оставлял семью на несколько месяцев, странствуя из города в город будто бы по делам. В 1930-м Шотланд перевез семью в Филипповский переулок; он занимался изготовлением папок-скоросшивателей, довольно выгодным делом. Но тут кончился нэп, и пришлось задуматься о другом заработке. Что делать еврею в час нужды? Шотланд мог бы, например, податься в счетоводы. Но эта профессия требовала усидчивости, которая, как уже сказано, решительно противоречила натуре этого человека. Сидеть по десять часов в день на одном стуле, зарабатывая себе геморрой? Нет уж, увольте! Залман любил жить в движении, любил дорогу, дорожную тряску и смену впечатлений.

А потому устроился Шотланд на часовой завод агентом по снабжению и вскоре принялся колесить по стране, как оно и требуется от снабженца. Вновь пошли длительные отлучки; по сути, домом и семьей правила мать, Раиса Исааковна. Это была самая обычная женщина, домохозяйка, которая весьма любила поговорить — настолько, что, не зная в этой страсти удержу, частенько наговаривала такого, о чем точно следовало бы помолчать. Она представляла собой полную противоположность цыганистому непоседе-мужу: белолицая, рыженькая домоседка с голубыми глазами.

Старшая дочь Леночка вышла замуж за слесаря, который работал на том же часовом заводе. Мужа звали Шоул Левин. Соломон познакомился с ним некоторое время спустя, когда тот был уже мужчиной лет тридцати, отцом чудесного ребенка. Профессию свою Шоул любил и успехов в ней добился немалых. За ним числилось несколько изобретений и патентов — в том числе и авторское свидетельство на изготовление стрелки наручных часов. За это достижение получил Шоул премию в размере пяти тысяч рублей. Была в нем искра изобретательства, а к ней светлая еврейская голова и золотые руки. Во всяком случае, Леночка любила его, а Шоул в ней и вовсе души не чаял. Что, в общем, неудивительно: Леночка была красавицей. Как, впрочем, и вторая дочь, Эсфирь. В 1940 году Фирочке исполнилось восемнадцать. Она заканчивала десятый класс и планировала поступать в институт.

Черт возьми, как хороша была эта цветущая восемнадцатилетняя цыганистая еврейка! Как строен был ее стан, как сияли чистые ее глаза! И не цыганская темь была в них, а чистая голубизна весеннего неба.

Соломон знал Шотландов еще по Гадячу. Захаживал он и в их полуподвальную квартиру в Филипповском переулке, которая стала своеобразным центром сбора для выходцев из местечка. Много подобных «колоний» было тогда в Москве помимо этой: автор уже упоминал здесь компанию приехавших из Пашутовки. И если будет мне позволено снова отвлечься от главной нити повествования, то отмечу, что именно эта хранимая людьми связь с родным местечком помогла им прижиться в больших городах. Евреи были обычными советскими людьми, с разными профессиями и занятиями. Они работали в учреждениях и на заводах, учились в школах и университетах и были равномерно рассеяны среди прочего народа. Никого уже не удивляли смешанные браки. Дети ходили в русские школы наряду с детьми других национальностей; былые еврейские обычаи, слова и песни казались им совершенно чужими. Связь с прошлым порвалась, как тонкая паутинка, и лишь воспоминание о дальнем родном городке напоминало людям о еврейской традиции. Так и возникли в столице компании типа «пашутовской колонии» или «колонии Гадяча». Люди собирались по нескольку раз в год — обычно на Первое мая, на Седьмое ноября или Восьмое марта, но, случалось, отмечали и еврейские праздники: Песах, Рош а-Шана, Хануку[30]. Садились за накрытый по всем правилам стол, вспоминали местечко, пели старые песни, а бывало, кто-нибудь брал слово, чтобы пересказать ту или иную историю из кладезя еврейской мудрости. Но большей частью это были нехитрые воспоминания детства, шутки и безыскусное веселье. Паутинные нити. Да и участники этих собраний понемногу старились.

Когда выходцы из Гадяча, и Соломон между ними, собирались в полуподвале Филипповского переулка, хозяин дома обычно пребывал в отъезде. Гостей принимала Раиса Исааковна. Любой, кто попадал в руки этой гостеприимной хозяйки, мог быть уверен, что его не отпустят без обильного угощения и беседы, длинной до нескончаемости. Женщина усаживала человека за стол и принималась забрасывать его словами. Таков уж был обычай этого дома: ешь, пей и слушай день и ночь напролет. Но главной драгоценностью и достопримечательностью дома была в тот год юная Фирочка-Эсфирь, высокая и ясноглазая красавица. Когда она смеялась, становилось светлее в полумраке полуподвальной комнаты, вид ее радовал глаз и привлекал сердца.

Соломон был знаком с Фирочкой довольно давно, но именно в 1940-м словно увидел ее по-настоящему — увидел и потерял голову. Но в тот год от Фирочки потерял бы голову любой, даже тот, кто не питает слабости к прекрасному полу на манер Соломона. Удивительно другое: каким образом ухитрился Соломон найти дорогу к сердцу красавицы? Ведь далеко не всякому парню, а уж такому безответственному в особенности, дано разобраться в хитросплетениях этого лабиринта, окутанного тенью и полного призраков.

И тем не менее Соломон добился успеха!

Нет, говорите, что хотите, но временами трудно понять вкусы и обычаи нынешней молодежи. Судите сами. Весна, май, все прилежные выпускники десятых классов дни и ночи просиживают над учебниками, готовясь к приближающимся экзаменам. А все студенты — и автор имеет тут в виду настоящих студентов, ответственных людей с развитым чувством долга перед родиной — так вот, все студенты отбрасывают прочь все лишнее и с головой погружаются в учебу, в книги, конспекты и лабораторные работы. И вот в это самое горячее учебное время, когда молодые глаза не должны видеть ничего, кроме страниц книг и тетрадей, одна ученица и один студент, оторвавшись от прочей общественности, удаляются в свой отдельный от всех мир — новый, чудесный и многоцветный, прижимаются друг к другу так, что не оторвать, и начисто забывают об учебной программе и о календаре вообще!

Соломон и слышать не хочет об экзаменах. Грубо говоря, плевать хотел Соломон на экзамены! Каждый вечер Вениамин видит, как его сосед по комнате прихорашивается перед зеркалом — в точности как в период увлечения Клавой Бобровой.

— А как же экзамены, Соломон?

— Экзамены?.. — рассеянно переспрашивает тот, глядя в зеркало, и голос его звучит откуда-то издалека.

Вениамин вздыхает и в который уже раз напоминает другу, что близится сессия. Что вместо того, чтобы тратить драгоценное время на зеркало и на девиц, следует взять в руки книгу «Детали машин» Бобарыкова или учебник Баха и проштудировать одну-две главы. Но Соломон, вроде бы внимательно выслушав совет приятеля, отвечает ему туманным ослиным взором, а затем снова переводит глаза на зеркало. Удивительно, но в результате этого маневра взгляд вновь обретает человеческое выражение! Да и почему бы не обрести, если в зеркале отражается чисто выбритый темноглазый красавец мужчина в галстуке и при золотых зубах!

Однажды вечером Вениамин зашел к Рахили, в комнату на Дубининской улице. На этот раз не было в комнате никого, кроме хозяйки. За окнами темнело небо, и слышался шум большого города.

— Я пришел поговорить о Соломоне, — сказал Вениамин. — Он стоит на грани крупных неприятностей. Но теперь речь идет не о побоях, выбитых зубах или сломанной ноге: Фирочка Шотланд не из тех, кто довольствуется подобными мелочами. Она берет парня целиком, с головой и с потрохами.

— Есть опасение, что он женится? — уточнила Рахиль.

— Опасение? В этом исходе можно не сомневаться.

Она смеется, дразня Вениамина своими великолепными зубами. И он, забыв вдруг обо всем, что было между ними, притягивает женщину к себе. Когда он сделал это несколько месяцев назад, последовала пощечина — на сей раз Рахиль не сопротивляется.

— Ну, соскучился по мне? — говорит она с хрипотцой в голосе.

В глазах Рахили — усталость, но сколько очарования в этой женщине, как кружит голову знакомый запах ее духов!

— Всей душою, Рахиль, — отвечает он.

— Почему же тогда не приходил?

— Боялся.

Она снова смеется.

— Больше не будет пощечин, Рахиль?

Опять смех. Он наклоняется и целует теплый изгиб ее шеи. Смех и трепет, теплота и божественная мелодия. Рахиль встает и ставит на примус чайник. Пришел Эпштейн.

— А, Вениамин! — он протягивает ладонь для рукопожатия. — Что пишет мама?

Вениамин отвечает не сразу. Лишь спустя несколько минут возвращается к нему спокойствие, и он начинает болтать с Эпштейном о семейных делах и новостях из Пашутовки.

Двадцать лет назад, в молодости, Зиновий Клементьевич Эпштейн был приятелем Ханиха Альпера. Оба они были вылеплены из одного и того же теста. Оба в детстве учились в хедере у Мешулама Фофика, которого помнил и Вениамин по забавной манере смеяться, задирая вверх тощую козлиную бородку. Были у них затем и другие учителя — чего-чего, а преподавателей и меламедов хватало тогда в Пашутовке. Но пришел день, когда женился Альпер на тете Перл и навсегда осел в местечке. Работал в конторе, заполнял ивритскими книгами шкафы и втайне писал стихи, пока не умер и не ушел из этого мира. А вот Эпштейн уехал из Пашутовки на завоевание мира, за год, экстерном, окончил среднюю школу, а потом и лесной институт, дослужившись в итоге до главного инженера столичного треста.

Нет, не покинул Эпштейн этот мир — он вполне себе жив и даже доволен жизнью. Конечно, он уже немолод, но без труда несет груз прожитых лет. К примеру, разве не набрался он мужества оставить свою приятную жену Марию Абрамовну ради этой молодой женщины, Рахили Фейгиной? Разве не говорит этот шаг о дерзости и жизненной силе?

Нет-нет, жив еще Эпштейн, еще цепляется он за жизнь руками и ногами. Хотя, надо признать, что не очень легко стареющему человеку изображать из себя юного молодца. Вот сидят они втроем у стола, пьют чай, и видна усталость на морщинистом лице Эпштейна. Боже милостивый, куда делись иронические замечания, столь характерные для этого умного маленького человека? Подумать только: сидит, зевает, а рядом — сияющее молодое лицо Рахили Фейгиной!

— Надо спасать Соломона, — говорит Вениамин. — Иначе будет плохо. По-моему, эта Фирочка — не простого характера. Из тех она, кто своего не упустит. Такой только попадись — загрызет.

— Оставь ты его в покое, — возражает Рахиль. — Может, женится, поумнеет.

Все трое прихлебывают чай и какое-то время молчат.

— Хорошо, завтра я зайду к вам, — говорит женщина. — Когда можно застать Соломона?

— В семь-восемь он уходит к Фирочке. Так что не опаздывай…

Эпштейн выходит проводить Вениамина до метро. Уже стемнело, но на Дубининской улице еще играют дети, их крики поднимаются до самого неба. Горят уличные фонари, а над ними льет свой неверный свет фонарь луны. За оградой завода имени Владимира Ильича слышны голоса паровозов. Вот один просвистел частыми захлебывающимися свистками; ему длинным низким гудком откликнулся другой, и оба звука смолкли в отдалении. А Зиновий Клементьевич, взяв Вениамина под руку, все говорит и говорит. Говорит о древесине, и о камнях, и о погоде, и о других малозначимых вещах. Однако затем он переходит от погоды к разговору о себе самом, о нынешнем странном периоде своей жизни, и голос его звучит так, будто идет из глубины сердца.

— Пойми, Вениамин, она очень приятный человек, Рахиль Ефимовна, но я ведь работаю с утра до вечера — это раз. И два: хотел бы я, чтобы это случилось не сейчас, а двадцать лет назад…

— Что вы такое говорите, Зиновий Клементьевич?

Нет, он ошибся, связавшись с Рахилью Фейгиной. Когда почти пятидесятилетний человек совершает такой шаг, он должен правильно взвесить свои силы.

Эпштейн продолжает тихим, потухшим голосом. Возможно, не надо было бросать Марию Абрамовну — это тоже была печальная ошибка. Человеку в его возрасте тяжело отвыкать от налаженного семейного распорядка, от привычного образа жизни. Мария Абрамовна очень заботливая женщина, в этом она видит свое главное назначение. Тут, у Рахили, он не получает такой заботы. Напротив, Рахиль требует заботы о себе…

Они приближаются к станции метро. Со стороны Павелецкого вокзала снова доносятся голоса паровозов; их перекличка вливается в музыку городской ночи.

— Не навещал ли ты в последнее время Марию Абрамовну? — спрашивает Эпштейн.

— Навещал два-три раза в течение зимы.

— Зайди к ней, пожалуйста, — просит Зиновий Клементьевич.

Они прощаются, и Вениамин идет к эскалатору. Но не проходит и секунды, как он слышит, что его зовут по имени. Это Эпштейн торопится договорить недоговоренное. Залитые светом люстр, стоят они в роскошном вестибюле метро, и Вениамин видит, что в собеседнике произошла какая-то перемена. Да-да, у Эпштейна вид человека, который наконец-то принял долго вымучиваемое решение.

— Зайди к ней, Вениамин! — повторяет он решительным тоном руководителя, отдающего короткий выверенный приказ. — Зайди к ней, черт побери!

Глаза его и горят, и просят. Ни слова больше не добавляет Эпштейн к сказанному, но эта не произнесенная добавка ясно слышится в его голосе.

— Зайди к ней, — так звучит эта отчаянная просьба, — зайди и спроси, не согласится ли она простить меня. Узнай, не сможем ли мы вместе исправить мою ошибку…

И снова прощаются они. Вениамин спускается на эскалаторе и думает о том, как запутанна жизнь.

Как запутанна она! Вот взять хоть Соломона. Вдруг налетела на него эта катастрофа, эта чистая платоническая любовь, полная поэзии, видений и прочих подобных глупостей. И вот снова стоит он перед зеркалом, причесывается и прихорашивается, лицо его сияет, и счастьем горят темные глаза. И плевать он хотел на все остальное!

— Сейчас должна подойти твоя сестра, — предупреждает его Вениамин. — Подожди ее.

— Нет-нет, сегодня я не могу. У меня билеты в кармане, мы идем в театр!

— В какой театр?

— В Малый. Там дают «Стакан воды» Скриба… — Насвистывая, Соломон повязывает перед зеркалом галстук.

— Хорошо ли это, Соломон, — так отдаляться от сестры?

— Это она отдалилась.

И Соломон высказывает несколько упреков в адрес Рахили. Честно говоря, нет у нее ничего святого: ни стареющие родители, ни брат, ни семья. К чему это может привести?

— Хотел бы я, чтобы у меня была такая сестра, — возражает Вениамин. — Но, увы, нас только двое — брат Шимон да я.

При этих словах вспоминает Соломон довольно глупую песенку о десяти братьях, и он тут же отбрасывает неприятные мысли. На его лицо возвращается выражение счастья, и он принимается напевать, все так же вертясь перед зеркалом:

Десять братьев было нас,

Вином мы торговали…

Если не приходилось вам слышать этой песенки, длинной и томительной, как изгнание, то вы ничего не потеряли. Даже напротив, хочется вас с этим поздравить. Соломон тем временем завершает важнейшее дело завязывания галстучного узла. И, как ни посмотри — а он таки разглядывает результат со всех сторон, — получившийся узел близок к совершенству. Песенка о десяти братьях продолжает звучать в комнате. И что вы думаете? К голосу Соломона присоединяется голос еще одного заблудшего — Вениамина!

— Ну, похоже, все, я готов!

Соломон обрывает песню, совершает последние па и гримасы перед зеркалом, выплескивает на голову целый океан одеколона и еще некоторое время отчаянно кривит шею, дабы рассмотреть себя с иных, вряд ли возможных точек зрения. На прощание он тепло пожимает руку Вениамину и просит передать большой привет учебнику Бобарыкова.

Хлопает дверь, Вениамин остается один. Студенческий долг зовет его немедленно открыть книгу и углубиться в дебри теории механизмов. Но вместо этого — о сатанинские козни! — Вениамин продолжает насвистывать глупейшую песенку о десяти братьях!


Но вот доходит очередь и до Бобарыкова, вернее, до его книги «Детали машин». Вениамин открывает скучный учебник и погружается в чтение. Около десяти распахивается дверь и входит Рахиль.

— А где Соломон? — сердито интересуется она.

— Я ведь предупреждал, что его нельзя застать здесь в такое время…

— Да, но почему ты не задержал его? — в голосе женщины гнев.

— У него были билеты в театр.

— Все равно, он обязан был дождаться меня! — упрямо говорит она.

Теперь начинает сердиться и Вениамин.

— Разве тебе не было сказано, что нужно приходить не позже семи-восьми?

— Да, но я не могла!

— Ну а я-то тут при чем?!

Они стоят друг против друга и кричат. Упреки, обвинения, гнев. Некрасивая сцена, что и говорить. Наконец Вениамин хватает книгу, садится на кровать и делает вид, что снова углубляется в Бобарыкова. Но Рахиль и не думает уступать: она бухается рядом с ним, выхватывает учебник и отшвыривает его в сторону.

— Невежливо утыкаться в книгу, когда к тебе пришли гости!

— Ты пришла не ко мне!

— Нет, к тебе! — в ее голосе все еще слышится гнев: женщина продолжает свою игру.

— Ничего не попишешь! — запальчиво возражает Вениамин. — Скоро экзамен, надо учиться.

— Но ведь уже поздно, — говорит Рахиль уже намного мягче. — Одиннадцатый час, пора и отдохнуть.

— Поздно? — Он вскидывает брови. — Бывает, приходится готовиться ночь напролет.

— Что ж… — Женщина поднимается с места. — Тогда мне, наверно, пора. Ведь я тебе мешаю…

Кончилась игра. Теперь совсем другое выражение в ее глазах, на лице, в движениях. Вениамин встает и помогает ей снять пальто. Знакомый запах духов кружит ему голову.

— Рахиль! — произносит он задыхающимся голосом, обнимает и привлекает ее к себе.

Вдруг она поднимает к нему лицо и, крепко взяв за голову обеими руками, начинает осыпать быстрыми поцелуями глаза, щеки, губы. В ее взгляде туман и сила, мощь и беспомощность, смущение и бесстыдство, огонь обжигающий.

В маленькую комнату вползает ночная прохлада и звуки засыпающего города. Вениамин и Рахиль сидят на подоконнике распахнутого окна. Она прижалась к нему, он ласково гладит ее волосы.

— Не к Соломону я пришла, к тебе. Больше не станешь гнать меня, Вениамин?

Как во сне говорят они, как во сне наяву.

— На что тебе такой грешный парень, как я?

— Мне нечего стыдиться…

Она снова обнимает его, крепко, так что не вырваться, и снова они падают на постель, прижимаясь друг к другу — тело к телу, душа к душе, набрасываются друг на друга до бессилия, до изнеможения.

Весна.

— Знаешь, как часто я лежал здесь и думал о тебе?

— В самом деле?

Глаза женщины закрыты, губы приоткрыты в мягкой улыбке, и великолепные зубы блестят во мраке комнаты.

После полуночи Вениамин проводит ее до метро, и потом еще не раз повторятся эти свидания в комнате студенческого общежития. Конечно, есть разница между этими вечерами и волшебными ночами на берегу реки Псёл, под звездами и тенями, под покровом ласковой тьмы, под крылом знакомого куста. Сравнится ли это с комнатой номер 224, с ее железными койками и колченогим столом? Но и в этой убогой клетушке вскипает любовь, и пенится, и выходит из берегов.

Да, достало Вениамину забот весной 1940 года! Судите сами: во-первых, подготовка к экзаменам, во-вторых, свидания с Рахилью Фейгиной. А кроме того, нежданно-негаданно свалилась на него дополнительная нагрузка в виде роли посредника, свата или еще черт знает кого!

Взять, к примеру, Эпштейна. Понятно, случилась с евреем неприятность, сбился он с пути праведного. Но почему именно Вениамин должен теперь исправлять положение, вести переговоры, налаживать отношения между ним и Марией Абрамовной? В один прекрасный день сунул Вениамин под мышку учебник Бобарыкова и отправился в Оболенский переулок, в дом, окна которого смотрят на Самотеку. В восьмом часу вечера Марии Абрамовны еще не было дома. Около двух часов ждал ее Вениамин, сидя на бульварной скамейке рядом с Самотечной площадью и читая учебник. Лишь в десять засветились окна квартиры Эпштейнов, и он поспешил войти в подъезд.

Мария Абрамовна была, как всегда, приветлива и необъятна. Стоя на кухне, она готовила обед и ужин одновременно: в последние недели ее время было крайне ограничено. Химический институт, в котором она служила, получил срочный заказ от Министерства народного образования, и Мария Абрамовна проводила на работе не менее двенадцати часов ежедневно. Нет, она вовсе не казалась погруженной в депрессию, эта деятельная женщина. Хотя Мария Абрамовна родилась и выросла не в Пашутовке, а в другом городке под названием Староконстантинов, это была все та же благословенная Волынь, а выходцы с Волыни не привыкли долго предаваться отчаянию.

Сидя за столом, они некоторое время беседовали о работе Марии Абрамовны и об экзаменах Вениамина, а затем перешли на общих знакомых из Пашутовки. Что делать, Мария Абрамовна по-прежнему считала себя частью «пашутовской колонии».

Наконец Вениамин приступил к делу.

— Позавчера я виделся с Зиновием Клементьевичем, и он просил меня зайти к вам…

Но женщина не дает ему договорить. Она возмущенно вскакивает с места:

— Не произноси при мне его имени! И даже не вспоминай! Я вычеркнула этого человека из своей жизни!

Она снова садится. Глаза ее мечут молнии. Странное телосложение у этой женщины, но глаза, наверное, удивительней всего прочего. Они слегка косят, и когда Мария Абрамовна смотрит на тебя, то один ее глаз проникает прямо в душу, а другой будто ищет непонятно чего в далекой и неизвестной стране. Есть люди — и автор принадлежит к их числу, — которым особенно нравятся такие глаза, глаза ситра ахра… Вот и взгляд Марии Абрамовны будил в людях опаску и любопытство, а временами даже долго преследовал их и лишал сна.

Сейчас ее глаза тоже были полны опасного огня, но через минуту-другую гроза улеглась, и молнии уступили место выражению страдания. Вениамин корит себя: ведь он невольно стал причиной ее боли, насыпал соль на еще свежую рану. Но, с другой стороны, подобная буря свидетельствует о том, что не так уж плохи тут дела у Эпштейна. Чего-чего, а равнодушия нет к нему в сердце Марии Абрамовны.

— Простите мою назойливость, Мария Абрамовна, — произносит Вениамин со всей осторожностью, — но мне показалось, что он болен, устал и очень плохо себя чувствует…

Он видит, что эти слова попадают прямиком в душу Марии Абрамовны. Да, она испытывает отвращение к изменнику Эпштейну. Но ведь он болен… Может ли она оттолкнуть усталого, страдающего человека, который еще недавно был ей так близок? Все существо этой ширококостной женщины с опасными глазами восстает против подобной жестокости: ведь природа назначила ей роль любящей защитницы и утешительницы, роль заботливой наседки, прикрывающей своими крыльями слабых и малых птенцов.


Просто трудно поверить! В посредника и дипломата превратился в последнее время Вениамин, и это уже не смешно! Взять хоть отношения между Фейгиными, братом и сестрой. Вновь приходится нам говорить о Соломоне и Рахили и об их капризах. Вениамину понадобилось несколько дней, чтобы устроить наконец встречу между ними. Ох, как это было непросто! Допустим, все уже обговорено, назначено точное время, Соломон сидит, ждет прихода сестры, а та так и не появляется. Лишь в девять-десять, когда брата уже нет, прокрадывается она к Вениамину, чтобы провести несколько часов в его постели, — благословенная Рахиль, прекраснейшая из женщин, царица с великолепными зубами и горячим любовным шепотом. Но разве можно засчитать эти часы в счет ожидания прихода Соломона? Тем более что сам он проводит это же время совсем в другом месте, в обществе Фирочки Шотланд.

Так объясняет своей возлюбленной Вениамин, стараясь казаться строгим по отношению к столь странному ее поведению. Но она только прижимается к нему еще крепче — это вошло уже у нее в привычку, — прижимается и смеется.

— Глупенький, — смеется она, — сегодня я снова пришла не к нему, а к тебе. Неужели ты совсем мне не рад?

Весна! Золотая пора свежей молодой зелени, когда жизнь принимается бурлить, переливаясь через край! А на западе грохочет война. В том же компьенском вагоне, где был подписан в 1918 году позорный для Германии договор, на сей раз Франция ставит подпись под собственной позорной капитуляцией. Но все это так далеко; герои нашего рассказа настолько поглощены своей жизнью, что не обращают никакого внимания на события огромной значимости, которые происходят в Западной Европе. У них свои большие заботы. Подошло время сессии, и Соломон, опомнившись, провел-таки вместе с Вениамином несколько дней и ночей, погрузившись в книги, тетради и конспекты. Свидания Вениамина с Рахилью стали реже, но не прекратились совсем. Временами они тоже капитулировали перед безумством весны, полностью отдаваясь ей и друг другу, растворяясь в неясном, дышащем любовью и счастьем шепоте.

— Не вижу я твоего лица, Рахиль… — шептал Вениамин. — Открыто окно, но слаб свет звезд, и фонари тоже слабы.

— Ха-ха… — слышалось в ответ.

— Ну вот, стоило тебе рассмеяться, и сразу светло стало в комнате, как от хвоста огненной саламандры.

Поцелуй — долгий, неторопливый, обстоятельный. Она снова прижимается к нему на подоконнике открытого окна. Иногда она притворяется, что сердится, и уходит в другой угол крошечной комнатки. Уходит и стоит там, задумчивая и стройная, окутанная тенями и сумраком.

А Вениамин тем временем начинает свою бесшумную охоту. Нет, они не поднимают шума в этой игре. Комнатка мала, но ему все равно далеко не сразу удается поймать ее, убегающую, ускользающую из рук. Но вот они натыкаются на стул, тот с грохотом падает, и оба на мгновение замирают на месте. Вениамин приходит в себя первым и пользуется случаем, чтобы схватить свою прекрасную добычу.

— Ой, герой-охотник! — шепчет Рахиль. — Умоляю, пожалуйста, пощади!

— Нет, не будет тебе пощады!

Она опускается на колени в шутливом ужасе.

— Что ты мне сделаешь, о ленивый студент?

Рахиль снова вскакивает и пытается ускользнуть в свой угол. Но Вениамин начеку: он хватает молодую женщину и крепко прижимает ее к себе.

— Будешь теперь убегать? Говори, женщина! Будешь?

— Нет! — шепчет она. — Не буду…

Спелой малиной пахнет ее poт, пьянит, как вино.

— Не убегу больше… возьми меня, раздави… делай со мной, что хочешь…

Слеза блестит в уголке ее глаза. И смех, и слезы, и малиновый рот — крепко повязан Вениамин этими сильными и сладкими путами. Он и дрожит, и сдерживает дрожь — не подобает дрожать мужчине. Так играют они, словно на сцене, неторопливо разыгрывают сценки самозабвения и погони. Рахиль научила Вениамина этой трепетной игре.

Весна. Ее песня, ее дрожь и счастье, радость сердца и тела, повсеместное кипение жизни!

Так бывает, когда перед самым приходом конца собирает язычок пламени последние силы и вспыхивает, и трепещет, и тянется вверх к высокому небу.

Глава 10

О, эта беда, сладкая и мучительная, налетающая на неразумного человека по достижении определенного возраста! Настигла она и нашего Соломона: он женился! Фирочка Шотланд, поймав в свои сети такого парня, как Соломон, уже не отпустила его на свободу. Да он туда особо и не стремился, а, напротив, думал только о Фирочке. Пришел конец авантюрным приключениям Соломона… или даже вернее будет сказать: пришел конец Соломону!

Весна, и мы находим двух наших героев, Вениамина и Соломона, озабоченными сверх всякой меры. С одной стороны — сессия, с другой — весенние ночи. По двадцать четыре часа в сутки сидят друзья над книгами. Но прошло и это: слава Богу, закончились экзамены, настало время подвести черту. Результаты Соломона не слишком радуют — Фирочка привела-таки его к фатальному столкновению с «Деталями машин».

Но в то время на дворе уже стоял июнь, ликующее лето, и Соломон решил не печалиться. Ничего страшного. До первого сентября, до начала четвертого курса, он еще сто раз успеет разобраться с этим «хвостом». А сейчас пора заняться другими важными вещами.

Соломон женится! В одно прекрасное утро он расписался с Фирочкой в загсе, а вечером в Филипповском переулке устроили небольшое празднество. И хотя никто не рассылал приглашений на тисненой бумаге и в золотой рамке, собралось довольно много народу с обеих брачующихся сторон.

Вениамин, понятно, представлял жениха. В сборе была и вся семья Шотланд: присутствовал даже отец семейства, который как раз недавно вернулся из своих бесконечных странствий во благо часового завода. Его черные как смоль, цыганские волосы резко выделялись на фоне каштановых и рыжеватых голов, наполнявших полуподвальную квартиру. Непривычно молчаливая, озабоченная столом и угощением, но все же очень праздничная, расхаживала по комнатам хозяйка Раиса Исааковна. Почти не слышно было ее в этот вечер. Зато новобрачные сияли и этим выделялись среди всех. Они оба были одеты в белое с ног до головы.

Сколько разных цветов в одном месте — цыганских и золотистых! Какой живописный праздник для взгляда, сколько красивых еврейских юношей и девушек, приятного веселья, радости, смеха, блеска глаз и зубов! Много рюмок было выпито в честь молодой пары, и, как это принято у нас, не уставали гости кричать «Горько!». Осторожными и невинными казались поцелуи жениха и невесты. Не простая девушка Фирочка — истинная женщина она! Воздушна и легка, как тростинка, но в этой паре именно она обладает практической хваткой. В то время как Соломон обзавелся неприятным «хвостом» в виде проваленного экзамена по «Деталям машин», Фирочка ухитрилась пройти свои выпускные испытания без сучка без задоринки. И оценки в ее аттестате выглядели совсем неплохо. Нет-нет, была у нее несомненная хватка, у этой невинной красавицы…

Итак, Соломон сиял от шнурков ботинок до галстука на шее, порхал и блистал, и два золотых зуба добавляли блеска в это сияние. Он выпил немало, но, безусловно, не через край. Ведь рядом с ним сидела его молодая жена, чистый ангел-избавитель, сидела и нежной, но твердой рукой правила их общими делами. Несомненно, теперь-то уж этот ангел приберет к рукам поводья, теперь-то уж не будет у Соломона недостатка в указаниях, что делать и как поступать. Зато хозяин дома пил без всякой меры, и никто даже не подумал остановить его. Что тут поделаешь — был Шотланд диким, свободным человеком, любителем странствий и авантюр. Кроме того, он с юности не отличался разговорчивостью: весь отпущенный на семью запас болтливости достался хозяйке, Раисе Исааковне.

Но именно тем вечером довелось Вениамину услышать в полной силе польско-цыганский голос этого человека. Уже крепко выпив, вдруг ударился Залман Шотланд в пение. Ударился курам на смех! Бог лишил человека музыкального слуха, зато подарил ему оглушительный бас, способный потрясти мировые основы. И теперь будьте любезны слушать старые песни, которые пелись тридцать лет назад в городе Варшаве.

Ой, где ж ты был,

Парень из Литвы,

Когда было приданое в кармане?..

Неказистые песни, эхо стучащего сердца. Во всю мощь своего баса ревел цыганистый певец, а в это время Шоул Левин, слесарь-изобретатель, рассказывал Вениамину о своих проблемах. Не дает изобретателю покоя одна пружина в часовом механизме — пружина, тайну которой не разгадал пока у нас никто. Полная нелепость! В эти дни, дни индустриализации, приходится импортировать сталь для часовых пружин из-за границы! Боже милостивый, неужели нет у нас своих мозгов? И Шоул углубляется в вопросы выплавки стали, говорит о закалке, отпуске, охлаждении и так далее и тому подобное. Видано ли такое — на свадьбе! Что ж, истинный творец-изобретатель не дает своей голове покоя ни днем ни ночью.

Ой, пришел ты только сейчас,

Когда я уже обеднела,

А от приданого — не осталось ни гроша…

Печальный девичий напев в исполнении львиного рычания Шотланда — это просто черт-те что, смех и слезы. Вместо «гроша» он выговаривает «груша», как это принято в польских и волынских местах. Фальшивый бас ревом ревет сердечные слова песни.

Рахиль Фейгина посмеивается, слушая этот рык души. Она сидит рядом с Вениамином. Оба законные представители жениха, то есть обладатели особых прав на свадьбе.

— Сделай так, чтобы он замолчал! — говорит она Вениамину, и ее белозубая улыбка сверкает в полумраке комнаты.

Оба они тоже слегка пьяны. На Вениамина возложена обязанность следить за патефоном, и он пользуется этим, чтобы исполнить поручение Рахили. Среди пластинок — балеты, арии и витиеватые версии молитв в исполнении знаменитых варшавских хазанов двадцати-тридцатилетней давности. И вот в комнате слышится хриплый напев «Хашкивейну»[31]. Но Залман Шотланд не обращает никакого внимания на эти мелочи. Плевать он хотел на какое-то «Хашкивейну». Залман Шотланд готов реветь до прихода Машиаха.

И вот ты пришел,

Но денег-то нет,

И жизнь опостылела мне…

И Рахиль Фейгина, красивая женщина с тонкой талией, смеется, уже не сдерживаясь, хохочет до слез, до изнеможения.


С того вечера переехал Соломон в арбатский полуподвал. Без сомнения, молодая пара была счастлива совершенно. Они смотрели друг на друга блестящими глазами, обменивались понятными только им двоим смешками, и сумрачный полуподвал казался этой паре золотым дворцом.

Спустя несколько дней пришло письмо из Гадяча.

«Дорогой сынок! — писала Песя. — Мы получили твою телеграмму. Шлю тебе и моей невестке Эсфири материнское благословение и от всего сердца молюсь о вашем счастье и благополучии. Пусть пошлет вам Господь здоровья, и радости, и долгих дней жизни. Большая просьба от нас к тебе, к нашей невестке Эсфири и к ее родителям: приезжайте на лето в Гадяч! Если вы еще не делали там хупу, можно будет сделать это у нас, пусть и скромненько. Ведь, при всем уважении к загсу, обычаи Израиля остаются все теми же. И ты, дорогой наш сынок, не должен забывать своего еврейства. А в Гадяч и Вельбовку уже собираются дачники…»

Так писала Песя своему легкомысленному сыну, который в глубине сердца всегда оставался верен матери. Родители Фирочки тоже получили письмо-приглашение — несколько теплых, за душу берущих слов. Среди приглашенных был и Вениамин: как же можно было забыть о нем после всего пережитого? Но последнее слово все же оставалось за Фирочкой. Несмотря на свои восемнадцать лет, она командовала всеми в семье Шотланд, твердо держа бразды правления в нежных своих руках. Фирочка внимательно прочитала пришедшие из Гадяча письма, подумала и постановила: «Едем!»

И было так. Самого Соломона никто даже не спрашивал — он пока не достиг того статуса, когда мог бы осмелиться на какие бы то ни было возражения перед голубыми очами своей юной супруги. Пока еще она властвует над ним безраздельно. В те дни ощущал себя Соломон молодым учеником в доме наставника, незначительным придатком в полуподвале Филипповского переулка, как будто все, происходящее там, не вполне касается его самого. Весь смысл жизни и все ее содержание сосредоточились для него в Фирочке — в ее глазах, голосе, горячем манящем теле, в сиянии ее чистого лица, в ее смехе, женском и детском одновременно.

И вот в начале июля отправились в Гадяч восемь достойных людей. Жених и невеста составляли первую, главную пару. Вторая и третья были представлены Залманом Шотландом и Шоулом Левиным с женами. И наконец, четвертая пара: цветущий мальчуган Боренька Левин и скромный парень Вениамин.

Рахиль не смогла присоединиться к компании: она работала в тресте еще не так долго, чтобы получить право на летний отдых. Как раз в тот год были приняты весьма строгие законы относительно рабочей дисциплины, поэтому Рахиль даже не заикалась об отпуске.

Это стало большим разочарованием для Вениамина. Хотя их отношения всегда были немного странными, как костер, который то вспыхивает до самого неба, то угасает почти полностью, то пробуждается снова…

Накануне отъезда он навестил Рахиль в ее комнате на Дубининской улице. Она жила теперь одна. Эпштейн вернулся домой к Марии Абрамовне, женщине с необъятным телом и опасными глазами, которая так хорошо умела прикрывать мужчину-птенца крыльями своей заботы. И, конечно же, Мария Абрамовна приняла изменника-мужа, пожалела и простила, хотя в утешении нуждалась скорее она, а не он.

— Значит, уезжаешь… — говорит Рахиль.

Как всегда, стройна и пряма эта красивая женщина. Как сверкают в полумраке комнаты ее белые зубы!

— Да, уезжаю.

За открытым окном угасает день; шум завода имени Владимира Ильича доносится сюда сквозь тонкую занавесь полумрака.

— Что ж, не упусти там возможности…

Глаза, полные ненависти, с силой вперяются в лицо Вениамина.

Как видно, опять Рахиль настроена на ссору и на ревнивые упреки. Снова пустые, несправедливые, лживые слова! Если сейчас Вениамин осмелится приблизиться к раздраженной женщине, то схлопочет пощечину — он знает это по прошлому опыту. Но мало-помалу парень выучился науке обращения с этой актрисой. Вместо того чтобы оправдываться, он сам повышает голос, а взгляду добавляет гнева.

— Я не обязан отчитываться перед тобой! — резко говорит Вениамин. — Хватит с меня твоих обвинений! Прощай!

Он поворачивается уходить и уже у двери слышит за спиной:

— Если ты сейчас уйдешь, значит…

— Ну?

— Значит… значит… значит, ты дурак! Ты полный дурак! В голове у тебя нет ни капли мозгов!

— Нужен ли мозг, чтобы разговаривать с такой сумасшедшей, как ты?

— Ладно, коли так, то езжай к своей Лидочке! Давай, давай, лети к ней, торопись!

— Ну и полечу, тебя не спрошу!

— Нет, спросишь!

— Нет, не спрошу!

— Нет… — голос Рахили пресекается, злоба и ненависть улетучиваются, как и не было их; Вениамин быстро подходит к женщине и крепко прижимает ее к себе. Спектакль окончен. Рахиль начинает плакать, пряча лицо у него на плече. Пьянящий запах волос кружит ему голову.

— Ну что ты плачешь, глупенькая?

Он вдруг обнаруживает, что в глазах у него тоже стоят слезы. Как знать, возможно, и не спектакль они разыгрывают тут друг перед другом.

— Ну что ты плачешь? Хочешь, я останусь здесь на все лето?

Нет, этого она не хочет. Она просит его об одном: чтобы привез с собой из Гадяча маленькую Тамару. Соскучилась Рахиль по дочке. Если честно, то не видела она здесь, в большом городе, ничего, кроме одиночества и равнодушия. Каждый здесь сам по себе…

Все мягче становятся звуки, доносящиеся в открытое окно с улицы Дубининской. По комнате, вперемешку с вечерним шумом, расползается полумрак.

— Будешь еще кричать на меня, Вениамин?

— Буду.

— Господи мой Боже! Будет ли когда-нибудь утешение мне, слабой женщине?

Она еще не заканчивает выговаривать эти слова, как уже поглощает обоих жаркий и сладкий туман, и они забываются в нем, забывая заодно и весь окружающий мир.

Все-таки удивительно, как не любит эта женщина ходить прямыми дорогами! Ну что было бы плохого, если бы Тамарочка осталась в Гадяче у бабушки Песи?

Впрочем, может ли понять такой свободный парень, как Вениамин, что чувствует мать, которая бросила своего ребенка в далеком местечке?


В тот год не приехала в Гадяч и Сара Самуиловна. Она решила провести лето с невесткой и внуком Сереженькой в деревне Покатиловка, недалеко от Харькова.

А Вениамин снова поселился у Фейгиных, в Садовом переулке. На этом настояли Соломон и в особенности Песя — настояли, несмотря на то, что дом и без Вениамина был полон гостей под завязку. Ему выделили угол в большой комнате, что сделало Вениамина вольным и невольным свидетелем всех приятных событий, которые происходили тем летом в семействе Фейгиных.

На этот раз парень был умнее, чем в прошлые годы, и привез с собой велосипед. Каждое утро он усаживался в седло и отправлялся в Вельбовку, где в Настиной хате поселился профессор Эйдельман. Пять следующих часов Вениамин проводил со Степаном Борисовичем, занимаясь чертежами, корректурой и частично пустыми разговорами, поскольку, невзирая на болезнь, профессор не утратил склонности к красноречию. В три парень возвращался в Гадяч.

Да, события в доме Фейгиных были и в самом деле приятными. Прежде всего, хупа. С этим решено было не ждать, чтобы не вводить счастливую пару в невольный грех. Соломон поставил лишь одно условие: чтобы церемония была по возможности скромной. Все-таки должна быть разница между деятельным комсомольцем и парнем из ешивы с ермолкой на макушке.

И действительно, хупа получилась скромной — в комнатах собралось не больше трех десятков человек. Это уже упомянутая восьмерка столичных гостей, включая жениха и невесту; трое Фейгиных, включая Тамарочку; две помощницы-поварихи, включая Эсфирь, мастерицу лапши, и ее дочь — разве выгонишь таких помощниц из дому? А можно ли забыть компанию стариков-евреев? Могла ли устоять хупа в доме Хаима-Якова Фейгина без того, чтобы не позвать старого одноглазого резника реб Довида, кладбищенского служку Арона Гинцбурга, а также всех членов семейства Левитиных, старых и молодых? Как обойтись без Бермана и Голды, без неугомонной Сарки и других подружек и приятелей маленькой Тамары?

Да, хупа получилась скромной, но на нее пришли практически все знакомые Вениамина по Гадячу. В те годы еще журчал исподтишка ручеек жизни — день за днем, месяц за месяцем, год за годом. Старики хотя и старели, но как-то неторопливо, потихоньку, и даже ангел смерти не спешил навещать их. Взять хоть Эсфирь, мастерицу лапши. Стоит ли тут объяснять? Достаточно сказать, что в прошлом году ей исполнилось девяносто три года, а в этом, значит, девяносто четыре. Все ли вам теперь понятно? Жива Эсфирь, чего и всем желает. Вот она, ковыляет с клюкой в руке, лицо ее вспахано и бороновано временем, но глаза по-прежнему зорко поглядывают туда-сюда на жужжащую вокруг жизнь. А рука ее по-прежнему сильна, и все так же властно правит Эсфирь своим небольшим царством, ничуть не ослабив эту хватку за дни прошедшего года. А и в самом деле! Сможет ли обойтись ее дочь Нехама без диктаторской материнской руки, без внимательных, все подмечающих материнских глаз?

Вот сидит старая Эсфирь в кухне, клюка в руке, и язык ее не прекращает работы.

— Нехама! Ты уже посолила суп?

— Сейчас-сейчас, мама! Вот закончу рубить печенку и сразу займусь супом.

— Ах ты, бездельница! Гости уже почти собрались, а она весь день возится с печенкой!

Чудные запахи золотистого супа, рубленной с яйцами печенки, лука, гусиных шкварок и выпечки смешиваются в тонкий дразнящий аромат, который проникает в комнаты, во двор, выплывает через окна на улицу и летит по ней благой вестью. А гости и в самом деле уже собираются. Первым приходит резник реб Довид, не знающий условностей и не ведающий церемоний. Кстати, и к его немалому возрасту прибавился год с тех пор, как мы с ним познакомились. К сожалению, именно на этом старике оставил прошедший год неприятный отпечаток, подернув пленкой и второй, относительно здоровый глаз старика. Мал и темен мир, видимый этим умирающим глазом, и потому теперь реб Довид долго шарит по сторонам палкой, прежде чем осмеливается сделать очередной шаг. Да, осторожны нынче шаги одинокого старика, медленны и малы. И все же не падает он духом, не дрожат его колени, не валяется старый резник в пыли, посыпая голову пеплом. Нет, жив он, дышит и благодарит Бога, потому что «есть еще у нас Бог на небесах!». Есть еще Бог, направляющий и поддерживающий, знающий пути, которые отведены нашим странствиям, нашим шагам — в том числе и шагам резника реб Довида.

Собираются гости. Вместе приходят Левитины и Арон Гинцбург. Габай чем-то похож на отца невесты, на цыганистого Залмана Шотланда. Как и раньше, он проводит целые дни в штибле на еврейском кладбище, хранит огонек, который теплится на могиле адмора[32]. Что ж, есть и такая профессия в народе Израиля — хранить малую искру огня. Возможно, найдется среди вас, братья-читатели, такой человек, который презрительно отзовется об этом занятии и даже смешает его с грязью. Возможно, людей с таким мнением достаточно много, но автор не принадлежит к их числу. Ведь можно видеть в этом странном еврее стража, честно хранящего свою негромкую веру.

А вот и старый Шапиро с женой. Он плохо чувствует себя сегодня; сердце старика слабеет от года к году, черты лица обострились, и еще заметней стала тень печали в умных его глазах. Зато бородка Шапиро нисколько не изменилась за прошедший год — все так же редка она и небогата: похоже, ни одного волоска не прибавилось в ней. Неслышными шагами заходит Шапиро в комнату, садится на стул и долго сидит без движения, стараясь отдышаться и успокоить нездоровое сердце. Лучше было бы ему лежать дома в постели — но как можно пропустить хупу Соломона, единственного сына Хаима-Якова Фейгина!

Все, все собрались сегодня; снова видим мы знакомую компанию стариков и молодых, заполнивших комнаты в честь праздника Соломона! Как и раньше, громче всех слышен голос Берла Левитина, рассуждающего о вопросах высокой политики, о насущных проблемах большого мира. Большого? Для кого-то он, может, и большой, но Берл Левитин разгуливает по этому миру вдоль и поперек, делая с ним все, что душе угодно.

— Допустим! — восклицает Берл, и большой палец его решительной ладони следует за каждым словом своего хозяина. — Допустим, что Гитлер и Муссолини захватят Европу…

Большой палец презрительно дергается, отметая такую возможность. Уж кому-кому, а большому пальцу Берла Левитина предельно ясна суть упомянутых европейских диктаторов. Но тем, кто не столь проницателен, приходится выслушать и словесное объяснение. Неужели кто-то полагает, что миру позволят вернуться к прежнему хаосу? Слава Богу, есть еще державы, которые воздадут этим мерзавцам по заслугам!

И Берл продолжает вальсировать по арене большой мировой политики, и нет там ни одного тайного уголка, который не был бы им учтен и упомянут. Вот, например, Америка Северная, а вот, например, Южная… Нет, не охладить его пыла даже обоим полюсам — вот он уже раскрывает замыслы балканских государств, а также африканских и арабских народов — и все это не походя, на кончике ножа, а глубоко, основательно, с анализом всех аспектов текущей политики и экономики.

Девушки и женщины сидят в это время с невестой в другой комнате, а потому большая горница занята исключительно мужчинами. Но далеко не все здесь слушают разглагольствования Берла и его большого пальца; в комнате стоит гул самых разных голосов.

Но вот слышен и голос из смежной комнаты:

— Невеста готова! Время установить хупу!

На четырех шестах установлена в горнице хупа, зажжены свечки, безмолвие воцаряется в комнате. Медленно, одна за другой, выходят из соседней комнаты девушки и женщины. А вот и невеста. Как красива она, закутанная в прозрачную фату, с венком из голубых цветов на голове! По обеим сторонам от нее матери молодых.

Жених уже стоит под хупой. Из кухни выходят Эсфирь, мастерица лапши, и ее дочь Нехама. Опершись на клюку, дряхлая Эсфирь внимательно наблюдает за происходящим. Семьдесят пять лет назад точно так же вели под хупу ее саму, а ждал ее там Зорах, мир его памяти. Сколько лет прошло с тех пор перед ее глазами, сколько людей шумели с тех пор под куполом небес, шумели — и отшумели, сгинули в бездне забвения.

Много свадеб было сыграно здесь, в Гадяче, много девушек и юношей стояли с тех пор под хупой. Тихонько шагала вперед жизнь, поколения уходили и приходили, и вся эта круговерть крутилась-вертелась на глазах у старой Эсфири, мастерицы лапши. И вот она стоит здесь сегодня, в один из дней 1940 года, клюка в руке, лицо изрезано морщинами, и лишь дух жизни, вечный дух жизни, отражается в ее выцветших глазах.


Закончена церемония, слышатся в комнате поцелуи и пожелания счастья. На глазах у женщин блестят слезы. Хупа свернута и отставлена в угол. Родители молодых и гости усаживаются за накрытые столы. На этот раз старики и молодые не сидят отдельно. Во главе стола Соломон и Фирочка, солнце и луна, а остальные — прочее небесное воинство — размещаются где придется.

Первый тост поднимается за здоровье молодых; слово держит самый уважаемый из гостей, Шломо Шапиро. Вениамин впервые слышит речь этого человека, его надтреснутый слабый голос, голос старика, много повидавшего на своем веку. Но в голосе этом трепещет особенная сердечность; жена говорящего, Берта Абрамовна, сидящая слева от Соломона, внимательно вслушивается в слова своего старого болезненного мужа. Не иначе как вспоминает она сейчас о давних днях, днях его известности и славы.

— Мы празднуем сегодня соединение двух еврейских душ. Перед ними расстилается весна, цветочный луг в каплях росы. Да будет успешной их дорога! Пусть продолжат они наше существование. Ведь мы, старики, постепенно уходим из этого мира. Евреи, измученные страданиями и погромами, мало-помалу растворяются меж другими людьми, и слышал я, говорят, что вот-вот наступит конец нашему народу. Но жив еще народ Израиля! Многие хоронили нас за годы нашей истории — имена большинства из этих могильщиков давным-давно позабыты. А наш народ жив, жив и сражается за свою жизнь! Придет день, и сыны нашего народа объединятся в границах одной страны, объединятся в нацию, которая станет примером для других, образцом для рода человеческого на нашей планете…

Да, странно прозвучало выступление старика, очень странно! О чем он себе думал? Как можно вот так встать и обрушить на молодые головы эту пугающую теорию о еврейском народе?

— Лехаим! За хорошую жизнь и за мир! Счастья молодым!

Гости выпивают по первому стаканчику, и в комнате поднимается веселый гул. Каждый делает что хочет. Песя и Нехама суетятся вокруг столов, нет у них ни минуты передышки. Но вот где-то зарождается и быстро набирает силу песня:

Ну-ка, сядем вместе, вместе, как один,

Ну-ка, вместе встретим, встретим жениха…

Женщины быстро собирают со столов первую смену блюд — настало время фаршированной рыбы. Быстро пустеют бутылки, их тут же сменяют новые. Старики не отстают от молодых — Боже упаси! Пьют все, кроме Шапиро, которому нельзя брать в рот вина из-за хворобы. Никто пока не опьянел, но гул голосов становится все громче. Маленькая Тамара покатывается со смеху. Что случилось? Ага, этим проказникам тоже разрешено выпить по глотку сладкого. Теперь они будут хохотать и вовсе без причины — хоть просто палец им покажи…

Нет, дети не собираются смеяться, сидя на месте, — вот они уже выскочили из-за стола, разбежались во все стороны. Вениамин ухаживает за Бертой Абрамовной, время от времени наполняя ее рюмку, исполняет долг кавалера.

— За мир и за здоровье, Берта Абрамовна! Давайте выпьем еще по глоточку… лехаим!

Она отказывается — и выпивает «глоточек». Арон-габай тоже присоединяется к ним. В комнате шум, кутерьма, сумерки, и сквозь эти сумерки вдруг доносится рев родителя невесты, Залмана Шотланда:

Объял меня страх и трепет,

Иду я, иду и падаю,

Горечь горькая во мне горчит…

Грому подобен этот бас и фальшив невыносимо! Берта Абрамовна, обладательница тонкого музыкального слуха, затыкает уши.

— Ой, Берта Абрамовна, да продлятся ваши дни, давайте еще по глоточку! За долгую жизнь!

Все трое пьют до дна. Гремят раскаты фальшивого грома, гремят, покрывая неразборчивый гул застолья:

Иду я, иду и падаю,

Горечь во мне горчит…

Сейчас уже кажется Вениамину, что гости выпили более чем достаточно. Но скорее это он сам хватил лишку. Песя и Нехама ставят на стол огромные блюда с фаршированной рыбой; Голда Гинцбург помогает. Огромные блюда, и на каждом целые косяки ароматной, хорошо поперченной рыбы. Вдруг поднимается со своего места жених — со своего почетного места во главе застолья. Он подходит к Песе, обнимает ее и подносит матери стакан вина.

— Мама! — говорит Соломон. — Выпей со мной, мама! Лехаим!

Лицо Песи краснеет, улыбка гордости и счастья освещает его.

— Лехаим, сынок! Счастья тебе…

Она отхлебывает из стакана и возвращается к своей работе, к блюдам с фаршированной рыбой. Но Соломон, легкомысленный сын, не собирается отпускать ее так просто. Обняв мать за плечи, он медленно ведет ее вдоль стола. Вениамин тоже вскакивает на ноги и поднимает свой стакан:

— Лехаим, тетя Песя! За хорошую жизнь и за мир!

Комната все больше и больше погружается в туман — туман шума, чада, суеты, винных паров, табачного дыма, вечерних сумерек. Берта Абрамовна начинает рассказывать Вениамину о своей жизни в Полтаве в начале века. Она родилась в благополучной семье: отец был одним из главных полтавских богачей. Еще в юности знала английский и немецкий, училась играть на фортепиано. А потом — чудны пути судьбы человеческой!.. — потом, лет тридцать пять тому назад, стала она посещать полтавский кружок молодых сионистов. Колокола Машиаха звенели тогда по всему миру, громом гремели трубы близкого спасения, избавления от многовековых страданий. И вот однажды вечером встретила она там Шапиро. Он приехал из Гадяча с отцом, приехал по делам, зашел на их сионистские посиделки, послушал и пропал. Увлек и его этот сильный поток. Время от времени он произносил речи о судьбе народа, о будущем. Чувствовалась в нем сила лидера, вождя, и даже короткие его выступления производили сильное впечатление.

Берта Абрамовна качает головой, вспоминая полтавские дни. Густеет туман в комнате и в голове Вениамина, лишь откуда-то издали доносится фальшивый рев цыганского льва:

Ой, беда мне, я влюбилась

В вора из Одессы…

Резник реб Довид еще не произнес своего традиционного тоста, но близится и эта минута. Вот он встает со стула.

Вы, босоногие ребятки, парни неграмотные — вы, наверно, думаете, что всему приходит конец? Но вот сейчас он, одноглазый резник, покажет вам, где раки зимуют! Ой вам, бездумные, легкомысленные, ой вам, ученые клоуны, невежественные в главном! Вы думаете, что захватили весь мир, что Владыка Вселенной, да благословится имя Его, свергнут с трона Своего, а вместо Него воссели невежды и еретики? Чепуха и ерунда! Слушайте, что говорит вам он, старый резник: есть еще у нас Бог на небесах!

Реб Довид обводит комнату победным взглядом слепых глаз. Он исполнил свой долг, он высказал все, что надо было сказать, он бросил горькую правду в лицо этим босоногим невеждам, этим глупым неучам. Он унизил их, смешал с землей, и никто из них даже не пикнул, чтобы возразить!

Что ж, наверное, и в самом деле этот старик из породы великих воинов.

— Лехаим, реб Довид! — негромко говорит Берман и всовывает стакан в стариковскую руку.

Круглощекая Голда улыбается материнской улыбкой, улыбается всем, во все стороны одновременно. Как приятна эта девушка! Зато Шотланд не обращает внимания на уговоры соседей:

Ой, беда мне, я влюбилась

В вора из Одессы…

А в ответ ему каждый — и стар и млад — заводит свой собственный мотив. Ехезкель Левитин запевает русскую песню, ему подпевают. На Раису Исааковну вдруг нападает тоска — тоска матери, отдающей в чужие руки своего птенца, и она принимается плакать, обвив руками свою драгоценную Фирочку. А габай Арон разражается хасидским напевом, печальным и в то же время заводным. Постепенно эта песня подчиняет себе гостей, и вот уже поют ее все — от мала до велика. Вот уже стали притопывать в такт ноги — сначала под столами, а потом и на середине комнаты. Все вскакивают с мест — все, кроме больного Шапиро, — и кипящий хасидский круг сотрясает основы земли.

Был в тот вечер среди пляшущих и наш Вениамин. Немало лет минуло с тех пор, но и поныне помнит он свадьбу своего друга и брата Соломона. Помнит ту хасидскую пляску и те танцы, что были после, помнит теплую летнюю ночь, которая заглядывала к ним в окна снаружи. Помнит Шапиро, в одиночестве сидевшего у стола, помнит его старое, озабоченное, морщинистое лицо.

Глава 11

Нежданно-негаданно налетели на семейство Шотландов воспоминания. Все же тут, в Гадяче, прошло детство обеих дочерей. Мягким светом, грустью веяло теперь из каждого сада, от каждого забора, даже от пыли на дороге — во всем теперь видели сестры знаки и приметы.

Песя работала не покладая рук. Еще бы: попробуй-ка накорми такую большую семью! Обычно-то ей приходилось готовить на троих, а тут — тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! — добавились сразу еще восемь ртов! А среди них — Боренька, пятилетний мальчишечка со своим особым меню. Конечно, Раиса Исааковна старалась облегчить нагрузку, которая легла на Песины плечи. На уборку комнат были мобилизованы дочери, и прежде всего Леночка. Но и Фирочка, молодая невестка, не отказывалась от работы. Ах, какой приятной и приветливой была она! Да видывал ли свет такую приятную невестку? Неслышно ходит она по дому, в белом переднике и с песней на устах. Поистине волны радости исходят от этой невестки!

Где эта улица, где этот дом?

Где эта барышня, что я влюблен?

Сестры протирают и чистят мебель, подметают полы и повсюду наводят порядок. Через открытые окна рвется в комнаты утреннее солнце, ветерок трогает занавески; наполовину они бело-золоченые от света, наполовину в тени.

— Ой, Фирочка! — Соломон подходит к жене и целует ее на глазах у всех.

Фирочка не возражает. Бело-голубым светом сияют ее глаза. Она высвобождается из рук мужа и продолжает мести пол. Метет пол и поет свою простую и сердечную песенку:

Крутится-вертится шар голубой,

Крутится-вертится над головой…

Шоул Левин сидит в сторонке, с головой уйдя в книгу. Но вы ошибетесь, если решите, что он позволяет себе отвлекаться на беллетристику. Нет, Шоул привез с собой в Гадяч научную книгу по теме нагрева стали и теперь изучает ее с неослабевающим вниманием. Странный еврей! Сейчас его интересует пружинная сталь, и он готов посвятить этой теме даже дни своего отпуска. Старый Шотланд хотел бы уехать уже на следующее утро. Просто поразительно, насколько ему не сидится на одном месте! Словно бес вселяется в него, и Шотланд начинает говорить странные вещи.

— Рейце, — говорит он жене, — не кажется ли тебе, что пора возвращаться домой?

Раиса Исааковна слышит и кривит рот. «Домой» — это в полуподвал Филипповского переулка? Велика радость! В самом деле, как пережить разлуку с этим золотым дворцом, если ты, Господи спаси, вырвался оттуда на несколько деньков! Ну, скажите: чем плохо, если дети отдохнут в Гадяче еще некоторое время? Может, вы полагаете, что, вернувшись домой, он успокоится? Как бы не так! Наверняка тут же укатит в какую-нибудь командировку за Полярный круг!

Все это подразумевается Раисой Исааковной в тот момент, когда она кривит рот. При этом она еще подпевает дочери, и ее польско-еврейский язык гуляет вверх и вниз в такт мелодии. Да, не повезло этой золотоволосой женщине, болтушке и домоседке, выйти замуж за такого цыгана, любителя странствий и дорожной тряски.

Шотланд безнадежно машет рукой и выходит из дома. Что может понять женщина в мужском образе жизни? Вениамин выводит велосипед, чтобы ехать в Вельбовку. Задняя шина немного спустила, и парень берется за ручной насос. Чудесное утро бурлит во дворе. Наверху висят белые облака, зелень шуршит вокруг — все, все залито золотом солнца. Благословенна жизнь, благословен этот тихий городок, его небеса и рощи, его солнце и звезды!

Вениамин едет в Вельбовку. С прошлого года нет улучшения в состоянии легких профессора: продолжаются и хрипы, и кашель. Более того, теперь болезнь распространилась на второе легкое, по вечерам у профессора поднимается температура, лицо его за этот год исхудало и состарилось. Но распорядок дня остается прежним. Зарубите себе на носу: только тот, кто придерживается постоянного режима, может добиться максимальной производительности! Порядок и точное расписание — вот основа основ. В этом вопросе нам, русским, есть еще чему поучиться у деловых людей Америки…

Не раз и не два слышал Вениамин эти слова из уст Степана Борисовича. Есть люди, которые видят в порядке чудо из чудес. Владыка мира! Нужна ли этому человеку столь напряженная работа? Разве не болен он смертельной болезнью, этот педантичный профессор? И куда он марширует с выверенным секундомером в руке — не к смерти ли?

Ежедневно, пять часов без перерыва, просиживает Вениамин в комнате Степана Борисовича. Тишина в доме и в лесу, лишь изредка проникает в открытое окно шелест сосновых крон или птичий голос. В кухне работает домработница Вера — чистит, скребет, варит, жарит. Дразнящие запахи доносятся из ее лаборатории. Между двумя соснами подвешен плетеный гамак; в нем, держа в руках французскую книгу, возлежит Клара Ильинична. Шея ее обмотана платком — слава Богу, состояние больной не ухудшилось за год. Теперь Клара Ильинична во всем полагается на доктора Кириллова, гомеопата, с которым познакомилась почти случайно. До этого она считала гомеопатов обманщиками и шарлатанами. И вот вдруг уверовала в этого Кириллова! Он прописал капли на спирту и крошечные таблеточки, и, представьте, всего лишь за один месяц ей существенно полегчало! Главное — вера, психология…

Так говорит Клара Ильинична, и голос ее — как ветер, перебирающий струны органа, теплый и ласковый женский голос, трогающий до глубины души. Но затем слышится голос Степана Борисовича — он смеется над психологией и слепой верой в чудеса. Как инженер, занимающийся механизмами и машинами, он точно знает, что вся эта психология — полная ерунда и томление духа. Между нами, он никогда не верил, что за этими мистическими ширмами есть что-то, кроме пережитков Средневековья. Нет-нет, Степан Борисович — сугубо практический человек, от фундамента до стропил.

Как-то поблекла, потускнела жизнь в семье Эйдельман — возможно, из-за отсутствия Лиды. Так уж получилось: в этом году не приехала Лида в Вельбовку, и Степан Борисович не скрывает причин ее отсутствия. Дело в том, что Иван Дмитриевич Бобров, тот самый, который столь зверски избил в прошлом году того глупого студента, отдыхает сейчас в Сестрорецке на берегу Финского залива, и Лида с ним.

Какое разочарование! Какой скандал и душевная травма! Бегство Лиды и стало, наверное, главной причиной ухудшения здоровья Степана Борисовича. Ведь в семье Эйдельман на нее только что не молились, а отец — в особенности. Да и воспитывалась девушка не так плохо. Степан Борисович старался оградить ее от грязи и подлостей жизни. И вот результат! Глаза бы не смотрели! Чистая деликатная девушка, обладательница тонкой музыкальной души, сбежала с каким-то Бобровым, грубым мужиком, да еще и отцом семейства! А они, родители, остались одни — старые, несчастные и больные.

И Степан Борисович разражается сильнейшим кашлем, морщится, багровеет, перегибается пополам и еще больше становится похож на старого больного еврея. В последнее время он все больше и больше открывает Вениамину свою душу, так что парень уже ощущает себя почти своим в доме профессора — настолько, что частенько остается здесь на обед. Втроем сидят они на веранде, и Вера подает на стол сладковатый борщ и вкусное душистое жаркое. И Степан Борисович говорит. Он говорит о камнях, о деревьях, о болезнях, о врачах, о средствах гигиены и особенно — о точном распорядке, в котором так остро нуждается всякий практический человек в каждую минуту своей жизни.

— Ах, помолчал бы ты хоть немного, Сема! — вздыхает Клара Ильинична. — Ведь вредны тебе эти разговоры…

Степан Борисович ненадолго замолкает. И в самом деле, ну зачем тут говорить человеку? Пусть лучше говорит лес, пусть прольют свои слова небеса, пусть шелестит шепот солнечных лучей, проникающих сквозь древесные кроны, пусть слышится из огорода безыскусная песенка хозяйской дочери Глаши:

Солнце спустилось, вечер пришел,

Выйди ко мне, сердце мое…

Да, опустела жизнь Степана Борисовича, вот и приходится ему теперь топить свое несчастье в безудержном многословии. Но где найти сочувственного слушателя? Ведь Клара Ильинична не только отказывается слушать, но и пытается всячески заткнуть ему рот!

И профессор делает Вениамину предложение. Неужели нравится парню ежедневно трястись на велосипеде из Гадяча в Вельбовку и обратно? Что такого нашел он в пыльном городе, что могло бы сравниться с этим здоровым душистым воздухом, со спокойствием большого леса? На даче есть маленькая комнатка, где в прошлом году жила Лида — сейчас там спит домработница Вера, которую вполне можно вернуть на кухню…

А потому Степан Борисович предлагает Вениамину переехать до конца лета в Вельбовку, в упомянутую комнатенку. Питание Эйдельманы берут на себя, а зарплата при этом останется прежней. Из огорода снова доносится тихое пение Глаши.

— Хорошо, я подумаю, — смущенно отвечает Вениамин и садится на велосипед.

Он едет по лесной дороге, пыль и тишина стелятся под колеса. Затем Вениамин сворачивает на небольшую тропинку, углубляется в чащу и, наконец, выезжает на укромную полянку, заросшую травой и кустами. Там он ставит велосипед в тени одного из деревьев и садится на траву. Радостью и светом сияют молчаливые цветы.

Раздумья над щедрым предложением Степана Борисовича занимают Вениамина совсем недолго: он решает отказаться от переезда в Вельбовку и остаться в Садовом переулке. Чуждой и скучной была бы его жизнь в семье профессора. Кутерьма переполненного фейгинского дома куда ближе сердцу Вениамина, чем педантичный профессорский распорядок. В Садовом переулке он свободен делать все, что душе угодно, а у Степана Борисовича придется во всем подчиняться расписанию. Боже милостивый! Неужели нельзя человеку хотя бы раз в году сбросить с себя все эти правила и ограничения, которыми жизнь нагружает его с утра до вечера?

Мир Фейгиных — его мир, дом в Садовом переулке — его дом. Да, друг Соломон занят теперь с Фирочкой, но и у Вениамина много своих приятелей. Сильно сдружился он с несколькими маленькими проказницами на берегу реки, с Тамарочкой и ее подружками; дороги Вениамину и беседы со стариками, которые заходят к Фейгину поговорить и выпить по стаканчику.

Нет, не переедет он в Вельбовку, к порядку, чистоте и скуке. Вениамин садится в седло и выезжает из леса. Четвертый час пополудни. Навстречу едут телеги. Лошади, завидев велосипед, настораживают уши, а те из них, что потрусливей, так и вовсе шарахаются в сторону, и тогда слышно, как кричит возница, натягивая вожжи.


Время идет, а речные берега не стареют. Солнце и тени льются на них, как прежде, как всегда. В летние дни бурлит тут веселая толпа. Дети и взрослые, белокожие дачницы, смешение тел, обнажающихся под солнечными лучами. Люди лежат, загорают, полными горстями черпают свет, тепло и покой лета. Малыши копаются в песке, делают куличики, халы, пекут и плетут песчаные пироги. Другие роют ямы и туннели, строят из песка целые миры — строят часами, чтобы затем разрушить одним ударом. Шестой час вечера. Солнце уже начало клониться к закату, но еще не видно суетливых комаров, воздух горяч и золотист, и люди не уходят с берега.

Видите того парня в одних плавках, который лежит в сторонке, читая книгу? Это Вениамин. Каждый день, вернувшись из Вельбовки, он проводит несколько часов у реки. Как и в прошлом году, он не одинок на берегу: рядом его верные подружки Тамара Фейгина и Сарка Гинцбург, а также Ким — подросток лет тринадцати, приехавший сюда из Харькова.

Ох, глаза бы наши не смотрели! Достойный двадцатипятилетний парень, студент-старшекурсник, давно уже бреющий подбородок, — чем он, по-вашему, занят? Вместо того чтобы, как и положено, ухаживать за женщинами и девицами, этот парень превратил себя в вождя и инструктора группы подростков, детей дома Учителя!

Что и говорить, тем летом не получилось у Вениамина с женщинами, хотя и познакомился он на берегу с несколькими дачницами. Сначала это была Галина Львовна, неумолкающая болтушка. Из своего не слишком богатого опыта Вениамин точно знал, что следует остерегаться общения со столь болтливыми и упрямыми особами. У Галины Львовны, типичной дачницы, был муж, который трудился в большом городе, обеспечивая семью. В Гадяч она приехала с восьмилетней дочкой. Приятная и легкая в общении, Галина Львовна собрала на своем лице и руках все веснушки, какие только сотворил Создатель для этого мира. Вениамин проявлял в подобных вопросах деликатность, поскольку и его собственная внешность являла собой странную смесь темных волос и, не о вас будь сказано, рыжеватой бороды. Не обошелся и его нос без веснушек.

Неосмотрительно обратив свое ухо в сторону Галины Львовны, которая тут же влила туда сорок сороков своей болтовни, Вениамин затем познакомился с Рахилью Борисовной и Натальей Викторовной. Все три женщины, включая Наталью Викторовну, были его сестрами по народу Израиля, все имели детей и трудящегося в городе мужа. Все три ежедневно приходили с детьми на берег, раздевались на треть или наполовину — в зависимости от солнца — и ложились на песок загорать. Время от времени присоединялся к ним и Вениамин.

Рахиль Борисовна выглядела самой симпатичной из всех. У нее был легкий пушок на верхней губе и белозубая улыбка. Любой мужчина со вкусом был бы рад стать жвачкой для этих крепких хищных зубов. Но глаза Рахили Борисовны казались совершенно иными, грустными и ласковыми, — и это противоречивое сочетание будило любопытство и манило к себе.

Кипела жизнь на берегу реки Псёл. Взрослые и дети самозабвенно предавались солнцу, небу, воде, травяным лужайкам, голубой полоске леса на горизонте. Как-то само собой вышло, что Вениамин превратился в любимца наиболее легкомысленных детей на берегу. Веселая команда ребятишек объявила его своим вождем и потребовала обучать их искусству плавания. Тамарочка и Сарка, которые еще в прошлом году научились азам кроля, теперь хотели усовершенствовать свое умение.

Ким был в этой компании единственным, кто не умел плавать вообще. Смех, да и только! Мальчику уже тринадцать, а плавает он хуже топора! Ким родился в Харькове и был евреем наполовину. Его отец, Шимон Вортман, работал на кооперативном заводике по производству мыла и сапожной ваксы. Мама была русской; ее сестра, Агриппина Андреевна Соловейко, жила в Гадяче, работала в городской библиотеке, и летом Ким приезжал к ней. Внешне он выглядел совершенно русским паренькам, высоким и красивым — лишь глаза выдавали в нем еврейскую кровь: горячие, темные, слегка навыкате, с выражением затаенной грусти.

Понятно, что Ким как городской мальчик был полон важности и чувства собственного достоинства, а поскольку еще и принадлежал к мужскому роду, то и вовсе относился к своим провинциальным подружкам со смесью презрения и снисходительности. Еще бы: они ведь отродясь не видывали трамвая, не посещали достойного театра! Ходят тут босиком, как какие-то деревенские девчонки!

Единственно в чем он проигрывал по всем статьям — это в умении, вернее, в неумении плавать. В городе Харькове не было ни моря, ни по-настоящему большой реки, а потому жители этого обойденного Господней милостью города обречены были влачить убогое сухопутное существование. В то время как две эти деревенщины, Тамара и Сарка, демонстрировали изумленному горожанину кроль во всей чистоте стиля! При этом Тамара, насмешливая коза, никогда не упускала случая уязвить городского джентльмена. Уколы ее острого язычка ранили несчастного парня больнее ножа, проворачиваемого в открытой ране. В то лето невинные ягнята уже начали взрослеть…

Конечно, Ким Вортман, гордый мужчина и горожанин, не мог смириться с таким положением вещей и взялся за дело со всей серьезностью. Первый этап — умение держаться на воде — он прошел относительно быстро и вскоре уже бултыхался у берега, отчаянно колотя по воде всеми четырьмя конечностями. Затем пришло время учиться владению телом и правильному дыханию. Каждый день Ким все дальше отплывал от берега. Что и говорить, это было для него чудесное лето. Каждое утро он проводил теперь в воде, одерживая ежедневные маленькие победы, и вот, наконец, смог самостоятельно переплыть через реку! Начиная с этого момента, он стал уделять внимание тонкостям кроля, и вскоре у насмешницы Тамары уже не было причин отпускать в его адрес колкие замечания. Что ни говорите, а Ким Вортман оказался-таки настоящим мужчиной: всего за одно лето постиг он премудрости плавания!

Юная компания звенела в то лето смехом и весельем — первыми признаками приближающейся взрослой поры. Курчавая Сарка Гинцбург тоже вдруг начала показывать взрослые когти. Она была из молчаливых, но за внешним ее спокойствием угадывался сложный мир образов и желаний.

Внимательный наблюдатель мог обратить внимание, что Сарка положила на Кима глаз. Казалось бы, на что сдался ей, дочери кладбищенского габая, этот городской мальчик-«половинка»? Так или иначе, она была самой способной из всех учеников Вениамина. Долгие часы проводила Сарка в реке, гоняясь туда-сюда, и никто не мог сравниться с нею в быстроте плавания и в красоте прыжков в воду.

Странные отношения установились между парнем и двумя подружками. Временами казалось Вениамину, что Ким тянется к насмешливой козе, к маленькой Тамаре. Но разве не рано еще говорить об этом? Возможно ли, что такие взрослые мысли бродят в головах этих неоперившихся птенцов?

Тем временем рыженькая веснушчатая Галина Львовна продолжала обрушивать на Вениамина потоки своей болтовни. Рахиль Борисовна и Наталья Викторовна были не так разговорчивы, и Вениамин решил попробовать свои силы на первой из них. Что поделать, если ему всегда нравились именно Рахили? Этой, кстати, еще не исполнилось тридцати. Увы, ухаживания его были отвергнуты с порога, и от нечего делать Вениамин обратился в сторону Натальи Викторовны. Во внешности этой полнотелой женщины было что-то коровье, глуповатое и в то же время приятное. В какой-то момент Вениамину даже казалось, что она готова ответить на его интерес взаимностью; близился день, когда усилия обольстителя должны были принести вожделенные плоды. Но вот оно, еврейское счастье! В Гадяч внезапно приехал муж Натальи Викторовны. Запах папирос и крепкого одеколона окутал теплое слоновье тело женщины, и Вениамин вынужден был отступить не солоно хлебавши.

Да, не каждое лето устлана розами дорога еврейского юноши! Между тем жизнь продолжалась, медленно проходили дни, вечера, ночи. Рахиль Фейгина, подруга Вениамина, застряла в столице, Соломон был совершенно занят своей Фирочкой, даже Берман с Голдой куда-то запропали. Казалось, люди остались только на берегу реки, но и там Вениамин терпел мелкие поражения.

Солнце клонится к закату, огонь и покой разлиты на поверхности реки. Воздух становится прохладным, но тепла нагретая за день вода. Медленно течет Псёл. На другом берегу пастухи собирают стадо. В стороне замерли в ожидании рыбак и его удочка: оба замышляют недоброе по рыбью душу. Сейчас прилетит невесть откуда взявшийся легкий ветерок, обернет мир своей милостью, омоет его своей лаской, огладит и так, и эдак, и туда, и обратно, приголубит города, поля и страны. Солнце опускается еще на один шаг, но продолжают подходить к берегу купальщики, чтобы окунуться в последний раз перед возвращением домой. Вениамин расслабленно лежит на воде и смотрит в небо. Бескрайний покой, замешенный на золотистой дымке, накрывает мир. А вот и комары; они суетятся, резко подергиваясь то вверх, то вниз, празднуют свой короткий фестиваль и поют свою тонкую песню. Со стороны пастбища слышны мычание, блеянье, крики пастухов. Много движения сейчас на берегу. Эти выходят из воды, обтирают загорелые тела полотенцем. Эти уже одеваются, а те, напротив, прыгают в воду и шумят.

— Коля, Коля! — кричит один из мальчишек. — А так можешь?

И крикнувший с разбегу ныряет в реку вниз головой. Коля, пятилетний карапуз, конечно, не может «так». Он какое-то время стоит, примериваясь, а потом молча шлепается в добрые объятия воды; руки его уперлись в береговой песок, а ноги бешено колотят по мелководью.

— Коля! — слышится снова. — А так? Так можешь?

Шаг за шагом дымка захватывает мир. Вот и рыбак вдруг шевельнулся. Резко вздернута вверх удочка, трепещущая рыбка вылетает из воды в темнеющий воздух. Ее серебристое тело шлет небесам немую мольбу.


Семья Шотландов гостила в Гадяче до конца июля. С их отъездом тихо стало в доме, и лишь счастье молодой пары наполняло комнаты едва сдерживаемой радостью.

Во время своих ежедневных наездов в Вельбовку видел Вениамин и Глашу. Сначала эти встречи выглядели случайными, но с первых чисел августа Глаша, уже не скрываясь, ждала его каждое утро. За прошедший год она выросла и теперь меньше походила на лесную дикарку с цепким внимательным взглядом. Директор вельбовской школы Митрофан Петрович Гавриленко нашел ей подходящую учительницу, и та весь год натаскивала Глашу в арифметике и русском. К лету Глаша могла гордиться своими успехами.

Вот Вениамин пылит на велосипеде на подъеме к деревне. Там, на опушке леса, встречает его Глаша. Ее босые ноги исцарапаны, льняные волосы заплетены в толстую косу, а в глазах застыло выражение детской невинности.

— Доброе утро, Глаша! — приветствует ее Вениамин и спрыгивает с велосипедного седла, как будто встретил на своем пути королеву леса.

Лесом и свежестью пахнет от этой девушки. Они стоят и болтают о том о сем. Глаша по-прежнему зовет его «дядя Вениамин». «Дядя» выслушивает отчет о новостях Вельбовки за протекшие сутки. Наконец-то зацвела картошка. Степан Борисович все хрипит да кашляет. А! И вот еще важная новость: куда-то запропастился один из цыплят желтой курицы…

Через минуту-другую Вениамин сажает Глашу на раму, и они вместе катят в направлении дачи. Ему приходится с силой давить на педали. В дорожной колее то и дело попадаются кочки и толстые корни — велосипед подскакивает и трясется.

Глаша сидит на раме между рулем и седлом, лицо ее серьезно, тело напряжено, руки вцепились в руль, а ноги свешиваются сбоку. Вениамину приходится слегка приобнять ее, чтобы не упала. На его лбу появляются капельки пота, но это не мешает хорошему настроению. Вениамин увеличивает скорость. Велосипед катится все быстрее, Глашино лицо становится все серьезней. Но вот и время остановиться. Глаша легко спрыгивает со своего неудобного насеста.

— Барышня, — говорит Вениамин голосом бывалого извозчика, — с вас полтинник!

Она вскидывает на него удивленные глаза.

— Дорог нынче овес, барышня, — продолжает «извозчик».

Глаша смеется, Вениамин утирает со лба пот и поднимается на веранду. Его встречает Степан Борисович. Глаша еще какое-то время стоит, глядя на велосипед, а потом уходит, понурив голову, и вид у нее такой, будто ей очень жаль уходить, жаль расставаться со всем этим.

Как видите, «дядя» обращается с Глашей, как с ребенком, хотя, Владыка мира, так ли уж велика разница между двадцатью пятью и семнадцатью годами? В самом деле, как быстро они растут, эти дети! За те три года, что «дядя» знаком с Глашей, она превратилась из смуглой лесной дикарки в стройную девушку, обладательницу немереной женской силы. Но, с другой стороны, некогда юные парни тоже понемногу стареют, а потому можно сказать, что по-прежнему велика пропасть между Глашей и Вениамином.

Но вот закончена работа с профессором, Вениамин опять садится в седло и катит в направлении Гадяча. И вот — снова стоит Глаша на лесной дороге. Вениамин принимается трезвонить в велосипедный звонок. Она поднимает к нему лицо и отходит в сторону, но что-то заставляет Вениамина соскочить с велосипеда и подойти к девушке. В руках у нее — учебник чтения для детей, книжка с большими буквами и рисунками. Она как раз читает историю о гадком утенке, который однажды расправил крылья и превратился в прекрасного лебедя…

В этом году распрощалась Глаша с неграмотностью — во многом благодаря Вениамину. А потому до сих пор девушка видит в нем своего наставника и покровителя в вопросах учебы. Теперь они ежедневно проводят небольшой экзамен: Глаша демонстрирует «дяде» свои достижения.

Они сходят с дороги и усаживаются в тени сосен. Глаша медленно читает, Вениамин слушает и радуется ее успехам. За год она закончила программу двух классов и теперь не расстается с книжками. Мало-помалу открывает перед ней Андерсен мир волшебных сказок, и Глаша разгуливает в стране чудесных озер, где плавают чистые лебеди.

Но вот закончен экзамен, и Глаша просит Вениамина прокатить ее до моста.

— Пожалуйста, Глаша, но ведь обратно тебе придется идти пешком!

Ничего страшного, она не устала. И снова он усаживает ее на раму между седлом и рулем. Дорога идет на спуск, велосипед убыстряет ход, теперь можно не крутить педали. Слышен смех Глаши — знаете ли вы причину этого смеха? От радости этот смех, от чувства свободы, от бьющего в лицо ветра, от голубого купола небес, от приближающейся реки. Холодные руки девушки прижимаются к вцепившимся в руль рукам Вениамина, он тоже придерживает ее предплечьями, чтоб не упала. Велосипед летит по спуску! Но вот и мост — отсюда дорога забирает вверх. Что дальше?

— Не хочешь ли искупаться, Глаша?

Да, она не возражает.

— Я ведь потому и просила подвезти меня сюда, дядя Вениамин!

Странно, он и не помнит, чтобы об этом шла речь. Они спускаются к реке, Вениамин отворачивается и через несколько секунд слышит плеск воды. Быстрыми сильными гребками разрезают хрусталь реки сильные Глашины руки. Она умеет плавать без всех этих фокусов и выкрутасов, без всякого кроля и брасса!

Вениамин тоже прыгает в воду.

— Боже мой, Глаша, да ты ведь в костюме праматери Евы! Стыд и позор! Тебе нужно обязательно сшить купальный костюм!

Она смеется:

— Зачем? Если нападут на меня разбойники, не поможет никакой купальный костюм!

При чем тут разбойники? Они плещутся в воде, гоняются наперегонки, и не всегда Вениамин побеждает.

Через некоторое время он выходит из воды, одевается и садится на велосипед. Девушка еще плещется в реке. Прощай, Глаша!

Несмотря на диковатость, есть в этой девчонке какая-то детская невинность. Вениамин направляет велосипед вдоль берега по направлению к шоссе. Он думает о Глаше, цветущей девушке с большими прохладными руками, льняными волосами и глазами, исполненными детской чистоты.

Назавтра он опять едет в Вельбовку и опять ждет его на опушке Глаша.

— Доброе утро, Глаша!

Чудесное утро бурлит вокруг в молчаливом великолепии. Задумчиво стоят высокие сосны, шепчутся о неведомых секретах, замирают на минуту и шепчутся снова. Солнце топит лес в золотом сиянии. Но тут, под деревьями, в запахе лесных цветов, еще лежит прохлада косых утренних теней. Не подвезет ли Вениамин до дома заблудившуюся барышню? Вениамин сажает Глашу на раму и катит в направлении дачи. Нелегко поднимать в гору такой груз. На лбу парня выступает пот, он дышит тяжело, как запыхавшийся буйвол. Но Глаше и дела нет до его дыхания; ее лицо раскраснелось от удовольствия. Чем бы охладить эту горячую краску щек, это чувство жизни, до краев наполняющее душу? У веранды Вениамин спрыгивает, перегибается через седло и снова произносит извозчицким басом:

— Барышня, с вас двугривенный на чай!

Он добавляет что-то и про овес. Глаша весело смеется. Нет, она пока не хочет уходить. Нельзя ли ей на время взять велосипед, чтобы научиться ездить?

— Пожалуйста, дядя Вениамин!

Глядя прямо в глаза, стоит она перед ним, эта благословленная природой девица, под тонкой рубашкой вздымаются два заметных холма, и манящей женской силой веет от нее с ног до головы — от босых пяток и загорелых голеней до льняной макушки. Можно ли отказать такой красавице?

— Но только осторожно, Глаша!

Вениамин входит в комнату Степана Борисовича, садится за стол и принимается за работу. Сегодня он должен закончить два простых чертежа и распечатать на пишущей машинке несколько листов, исписанных убористым почерком профессора. Для формул Вениамин оставляет свободное пространство и вписывает их затем от руки. Пока что он печатает одним пальцем, но постепенно учится и ремеслу машинописи, с каждым днем все лучше помня расположение букв и знаков.

Но вот работа закончена, готовы и чертежи. Степан Борисович зовет Вениамина к обеду — в последнее время парень превратился здесь в члена семьи. Солнце горит на верхушках деревьев, льет свой жаркий огонь сквозь безмолвные ветви. Они споласкивают руки и садятся за стол, но тут к веранде приближается почтальон. Он принес свежий выпуск журнала «Новости техники и инженерии» и два письма. Одно из них — какая-то официальная бумага из Ленинграда, зато на втором конверте стоит почтовый штемпель Сестрорецка, а адрес надписан рукой Лиды, любимой дочери. Профессор быстро прочитывает письмо, молча передает его Кларе Ильиничне, затем забирает назад и начинает читать вслух. Нет, письмо не содержит ничего нового. Погода в Сестрорецке недурна. Они — Лида и Бобров — много времени проводят на пляже. Над водой носятся чайки. Мы с Ваней чувствуем себя хорошо. Как папино здоровье?

Сух тон письма, нет в нем ни тени чувства. Степан Борисович раздраженно срывает обертку с «Новостей» и бегло просматривает оглавление. На этот раз нет в журнале интересных статей, но в разделе критики и библиографии он обнаруживает резкий отзыв о своем учебнике «Кинематика машин». Автор неприятной заметней — доцент Абрамовенко, бывший ученик Степана Борисовича. В свое время это был туповатый студент, с кочаном гнилой капусты на плечах вместо головы. Именно так и заявил ему Степан Борисович на одном из экзаменов. Да, профессор знал, что Абрамовенко — один из руководителей институтской парторганизации. Ну так что? Неужели вы полагаете, что профессор Эйдельман станет закрывать глаза на невежество экзаменуемого только потому, что тот связан с властями? Ни за что! По крайней мере, до сих пор он еще ни разу не позволял себе опускаться так низко.

Вера приносит котлеты. Она неплохая девушка, Бог наградил ее приятным лицом, хотя и сплошь изрытым отметинами оспы. Все едят котлеты и слушают раздраженную речь Степана Борисовича. Он продолжает кипятиться по поводу Абрамовенко. Этот пустозвон превратился сейчас в большого человека: доцент, кандидат наук и еще черт знает кто! А теперь еще и напечатал полную ругани статью о книге профессора. Нет, Степан Борисович не позволит невежде и дураку глумиться над своими книгами! Он еще покажет этому доценту, где раки зимуют, он еще докажет, что у Абрамовенко на плечах по-прежнему кочан гнилой капусты!

Степан Борисович известен своим воинственным нравом во всем, что касается ученых дискуссий. Не раз уже в технических журналах вспыхивали жестокие споры между ним и его оппонентами. Сейчас перед Вениамином не мирный дачник над тарелкой с котлетами, а боевой конь, почуявший дальний поход: он бьет копытом, грызет удила, и пена капает с грозной его морды! Поистине, нет более жестоких войн, чем войны научные!

Степан Борисович разражается продолжительным приступом сильнейшего кашля; лицо его сморщивается и багровеет, на платочке, который он держит у рта, расползается красное пятно. Клара Ильинична поспешно приносит из комнаты склянку с лекарствами и стакан молока. Затем она обращается к Вениамину: нужно срочно ехать в Гадяч за врачом.

Глаша! Куда подевалась эта девчонка? Но вот она появляется на дороге, таща за собой велосипед; мокрое от пота лицо горит воодушевлением, босые ноги в пыли. Все ее гибкое тело излучает деятельное усилие.

— Глаша, мне срочно нужно в город!

Минуту спустя велосипед уже мчится по дороге.

Степану Борисовичу прописывают постельный режим в течение недели, но, даже лежа в кровати, он не прекращает работы. Профессор диктует Вениамину, тот записывает в блокнот, а затем распечатывает материал на пишущей машинке. Прежде всего — полемическая статья против капустной головы. Нет, Степан Борисович не из тех, кто легко сдается! Он не падает на колени даже перед ангелом смерти. Даже ангелу смерти придется подождать, когда он заявится к профессору: уж слишком много дел еще не переделал Степан Борисович на этой земле.

Вот и лежит он в постели, шуршит страницами книг и журналов и диктует Вениамину третий том своей книги «Динамика». В это время Глаша занята велосипедом. За последние дни она настолько освоила науку езды, что предложила Вениамину поменяться местами. Пусть теперь он садится на неудобную раму, а она, Глаша, будет крутить педали. Ну не наглость ли? Однако нет ничего труднее, чем устоять перед уговорами таких нахальных девиц. Поддается наконец и Вениамин; скрепя сердце, соглашается он занять не подобающее сильному полу место. Глаша вскакивает в седло.

Велосипед, набирая скорость, катится со спуска и даже не разваливается на куски. Но ясно ведь, что такие шутки никогда не кончаются хорошо. Заднее колесо попадает на острый камень, слышен протяжный вздох порванной камеры и стук обода. Мост уже совсем рядом, но делать нечего — надо чинить колесо, а для начала найти место прокола. Они спускают велосипед к реке, опускают камеру в воду и смотрят, откуда пойдут пузырьки. Теперь надо ставить заплату. Вениамин вытаскивает из велосипедной кобуры клей, шкурку и кусочек резины.

Легкими и сердечными были их отношения. Каждый день поджидала девушка Вениамина — вернее, Вениамина и его велосипед. В течение года выучилась Глаша читать и писать. Андерсен оказался прекрасным учебником. Новые миры открылись перед нею. И хотя мама Настя продолжала вести прежнюю грешную и разгульную вдовью жизнь, к дочери не пристало ни капельки грязи и греха. Когда матерью овладевал очередной приступ безумия, Глаша просто сбегала из дома — было у нее несколько укромных уголков, полных Господнего благоволения.

В огороде росли помидоры и огурцы, картошка, арбузы и капуста. Глаша хорошо понимала язык чистой песчаной почвы, не скупилась на удобрения и полив. Как добрая мать, напевая про себя, расхаживала она между грядок, а любопытные овощи поглядывали на нее из-под листьев.

Каждое утро Глаша брала корзину и шла в лес за ягодами и грибами. Лесная земля любила ее не меньше огородной; к тому же девушка прекрасно знала скрытые места и всегда возвращалась с добычей.

В дупле большой старой сосны жила пара золотистых белок, о которых не знал никто, кроме Глаши. Она приносила белкам орехи, и те, еще издали заслышав ее шаги, вылезали из дупла и спускались к девушке. Получив гостинцы, белки тут же усаживались разгрызать их, сохраняя при этом на мордочках уморительно серьезное выражение. Похоже, они считали себя правительницами этой части леса.

Водила Глаша знакомство и с несколькими лесными куропатками. Иногда она приходила навестить их — для этого нужно было выходить очень рано, когда туман еще только начинал подниматься по стволам деревьев и между кустов. Птицы встречали ее приход свистом, клекотом и хлопаньем крыльев. Глаша любила лесных жителей, для каждого из них находилась у нее улыбка и особое, ему лишь посвященное слово. Она понимала разговор птиц и деревьев, шепот ветра, язык тумана, свет солнца. Природа пела свои песни в ее душе.

Нет, Глаша совсем не чувствовала себя одинокой. В часы материнского загула, когда во дворе дома начинали греметь дикие песни, переливы гармошки и грубые пьяные голоса, Глаша уходила в лес. Лес принимал ее как любящий отец, и девушка с облегчением прижимала голову к его огромным добрым коленям.

Глава 12

В начале века жил в Одессе-маме парень по имени Арик. На улице Старопортофранковской стоял двухэтажный дом, в нижнем этаже которого размещалась крошечная бакалейная лавка. Ею занимались родители Арика; сам он к пятнадцати годам умел лишь гонять голубей, а во всем остальном был полнейшим невеждой. Завет плодиться и размножаться был воспринят его папой и мамой как главное руководство к действию; результатом их усилий стала целая армия детей. Дать образование всем было решительно невозможно, поэтому не учили никого. Арик три года посещал хедер меламеда Ицика; легкомыслие не помешало ему научиться различать буквы и даже немного читать, хотя и через пень-колоду. О переходе в школу более высокой ступени речи не шло: синематограф, цирк, орехи и лимонад интересовали парня намного больше. Через несколько лет к этому списку добавились девушки.

Дурные увлечения требуют немалых денег. Это привело Арика в компанию одесских проходимцев, которые занимались подозрительными сделками по скупке и перепродаже краденого. Но он оставался там мелкой рыбешкой и никогда не пачкал рук грязными делами типа карточного шулерства и прочего откровенного мошенничества.

Взгляните, дорогие читатели, на этого красивого брюнета, молодого одесского хулигана. В будние дни он носит ярко начищенные скрипящие сапоги — была тогда такая странная мода. В сапоги заправлены широкие галифе, над ними — рубаха-толстовка. Щегольская фуражка с лаковым козырьком довершает наряд.

В праздники и выходные вместо сапог надеваются желто-черные туфли, блестящие и обязательно «со скрипом» — беззвучную обувь Арик не признавал в принципе. Над туфлями развеваются широченные брюки клеш морского покроя, а к ним — стильный серый пиджак, венец моды, предмет особой гордости владельца. Вот он идет, этот черноглазый молодец, прогуливается по Дерибасовской улице под ручку с красивой девушкой.

Ближайшим другом Арика, которому он поверял все свои тайны, был Шимон Вайнер. Господь наградил Шимона высоким ростом, приятной внешностью и тем мягким, беззлобным и веселым характером, который так часто встречается среди одесситов.

Шимону Вайнеру не приходилось заботиться о пропитании: его отец был богатым торговцем-импортером. Но к учению его не тянуло так же, как и Арика. Впору кричать караул: вместо того, чтобы учиться, парень завел дружбу с бездельниками и пустозвонами! Отец Шимона Авром-Аба Вайнер и в самом деле кричал — но многого ли добьешься криком? Помогали его крики как мертвому припарки.

В 1910 году встретил Арик умную девушку по имени Сарка Плоткина, восемнадцатилетнюю красавицу небольшого роста с добрым сердцем и сияющим лицом. Как раз в том году настала пора сиять Саркиному лицу.

Каждому овощу свое время, коротка и девичья весна. Много девушек ходит по этому миру, а потому те из них, что поумнее, должны тщательно рассчитывать каждый свой шаг — если, конечно, они намереваются вовремя выудить из пруда хорошего карася. Без правильной стратегии можно с легкостью просвистать драгоценное время, упустить свой короткий час, и тогда горе опоздавшей! Ведь нет народа изменчивей, чем эти парни-вертопрахи. В какой-нибудь прекрасный день вселяется в них попутный ветер, и они набрасываются на тебя, как стая голодных волков, причем каждый так и жаждет предложить тебе руку и сердце. И вдруг — будто что-то сломалось: воцаряется вокруг тебя безлюдная тишь. Смотришь направо — никого, смотришь налево — никого. Остались лишь скука и одиночество.

Нет, Сарка Плоткина была не из тех, кого не заботит их собственная судьба. Хотя, если спросить других девушек со Старопортофранковской улицы, ей просто очень везло. В самом деле, ну что такого есть в этой нищенке, что за нею увивается столько парней? Низенькая, худенькая малышка с крошечными ступнями, девчонка, которой велики даже туфли-лодочки тридцать третьего размера! Все это так, но отчего бы не упомянуть еще и красивое лицо с тонкими и чистыми очертаниями? А темные лучистые глаза? А смех, звенящий серебряным колокольчиком?

Так или иначе, но запала она в душу бедного Арика. Спустились весенние вечера на морской берег. Мир наполнился шелестом волн, накатывающихся на скалы и на береговую гальку, сумерками гаснущего вечера, дразнящим запахом лаванды, пылающими в вышине звездами, полетом легкого ветра. Но все эти чудеса были лишь фоном для сияющих глаз, для серебряного смеха Сарки Плоткиной — самой неотразимой из всех девушек мира.

Это не было его первым увлечением: не раз и не два уже лежал Арик в каком-нибудь укромном месте в жарких объятиях той или иной молодой грешницы. Но в те времена еще оставались в Одессе девушки, умеющие держать парня на расстоянии. Кто бы мог подумать, что и маленькая Сарка окажется в этом ремесле большой мастерицей?

Гром и молния и скрежет зубовный! Саркины уловки и отговорки, все эти «не сейчас», «не сегодня» и «может быть, потом» привели несчастного парня в состояние лунатика, начисто лишили сна и покоя. Искорка чувства разгорелась огромным костром. Да и сама Сарка едва держалась: сладкие объятия Арика ослабляли ее волю к сопротивлению. Даже у самой умной девушки сердце сделано не из камня. Близился час падения и этой неприступной крепости, тем более что напор Арика нарастал от вечера к вечеру, а в девичьей душе накапливалось все больше и больше радости, счастья и обманчивого покоя. Но Сарка твердо намеревалась дождаться тех особенных, самых важных слов, которых ждет от своего парня каждая девушка, а именно их-то и не произносил влюбленный Арик.

Вечер проходил за вечером, и наконец Сарка, собрав все силы и смирив сердце, решила-таки прогнать своего нерешительного возлюбленного. Тут-то и возник на горизонте Шимон Вайнер.

О путаница чувств! О коварство влюбленных! Однажды вечером Шимон познакомился с Саркой и потерял голову. Вообще говоря, у него уже была невеста — Нехама Хейфец, дочь богатого оптовика, всегда разодетая, как на Песах. Нехама была старше его на четыре года. Но над головой Сарки витал ореол девушки, в которую влюблен сам Арик, — уже одно это делало ее королевой, девушкой высшего класса, на которую смотрели снизу вверх все парни в округе.

В душе у Сарки сменяли друг друга буря, смущение и снова буря, но внешне она выказала Шимону Вайнеру вполне искреннее и спокойное благоволение. Через несколько дней Арик почувствовал разительную перемену в поведении друга: тот следовал за коварной Саркой повсюду, превратившись в ее вещь, в ее тень. Вынести это было уже выше сил человеческих, и однажды вечером на морском берегу уста Арика вымолвили-таки нужные слова в склоненное ухо торжествующей победительницы. Со стоном облегчения она спрятала счастливое лицо на груди любимого и предалась ему со всей силой своей женской души.

Однако нет покоя в этой жизни. Шимон вернулся к своей невесте, чей смех даже отдаленно не напоминал Саркины серебряные колокольчики, но его друг не забыл предательства.

О черные силы, о злые духи ситра ахра, потустороннего мира!

В 1912-м, когда минул год со дня Ариковой свадьбы, его забрали в армию, в конницу. Отныне Арику пришлось вести дела не с бандитами, а с лошадьми, но и тут парень не подкачал. В 1914-м началась война, и Арикову часть направили на фронт. Он сражался в Карпатах, видел новые страны, горы и реки.

Как и все солдаты, Арик переписывался с женой. Нежные слова отказывались выходить из-под его непривычной к карандашу руки; буквы получались большими и грубыми, как солдаты в строю. Зато ответные письма были написаны мелким округлым почерком, как пишут только дети и женщины.

Мой дорогой Ареле! Пишу тебе из Одессы, из нашей тихой комнатки. Сегодня вечером я сидела у окна, смотрела на весну, которая пришла к нам две недели назад, вдыхала запах цветущей акации, и слезы наворачивались на глаза. Как я по тебе соскучилась, дорогой мой Арик, как соскучилась!

В конце одного из писем было несколько слов о друзьях и знакомых и прежде всего — о Шимоне Вайнере, который женился-таки на Нехаме и стал одним из самых больших богачей в округе. Вот только не похоже, чтобы он был доволен своей костлявой Нехамой. Шимон позволяет себе заглядываться на чужих жен — неужели он всерьез полагает, что деньги могут купить всё?

Зря, ох зря написала Сарка эти слова! Как видно, Шимон и впрямь не давал ей покоя — известно ведь, что многое дозволено богачам. Недобрым ветром повеяло на Арика от письма жены, старые сомнения поднялись из глубин прошлого и принялись терзать душу.

Вскоре после этого началось наступление, Арик проявил героизм и был отмечен за храбрость сразу двумя Георгиевскими крестами. Но дурные мысли продолжали омрачать его чело.

В одном из сражений под городом Пшемысль его тяжело ранило, и Арик два месяца провалялся на госпитальной койке между жизнью и смертью. Пуля попала в голову. Он едва выжил после двух операций, но головные боли остались.

Но вот настал вечер возвращения, чудный вечер в Одессе-маме. На западном краю неба дрожали яркие закатные цвета, по сумеречным улицам гуляли молодежи и воспоминания юности. Арик, одетый в военную форму, с вещмешком за плечами и револьвером в кобуре, шагает от вокзала в сторону Старопортофранковской улицы. Где-то там, вдали, грохочет война, но здесь, в этом приветливом городе, слоняются по улицам настойчивые парни и уступчивые девушки, и все выглядят так, как будто всё им нипочем. Наверное, и Шимон с Саркой не теряют времени. Еще бы — такие, как Шимон, не идут в армию, они могут делать все что угодно.

— Ой, Арик, Ареле! — закричала Сарка, открыв дверь. На ней было красивое шелковое платье, голубое в серебряную полоску. — Ой, Арик, как я тебя ждала!

Вся в слезах, повисла она на шее у смущенного солдата, с силой обнимая его и покрывая поцелуями лицо. Быстро накрыт был ужин, поставлена бутылка вина. Но в середине трапезы открылась вдруг дверь, и вошел Шимон Вайнер. Увидев Арика, он сначала замер, но быстро пришел в себя и разразился радостными восклицаниями.

— Привет, Арик! Я услышал, что ты вернулся, и сразу побежал сюда!

Солгал, солгал Шимон! Никто не знал о приезде Арика. Но Шимон продолжал изъявлять радость и даже послал за вином и закуской, чтобы отметить возвращение друга.

— А как же иначе? Приехал мой лучший друг! Арик, черт тебя побери!

После нескольких стаканчиков вроде бы расслабился Арик и начал рассказывать случаи из своей фронтовой жизни, о сражениях с австрияками, о нравах и обычаях населения тех мест и о галицийских евреях с пейсами и в штраймлах[33].

По-прежнему остер его язык. Вернулся Арик домой, сидит со своей маленькой женой и ближайшим другом, пьет вино и рассказывает о своих приключениях. Слова порхают в воздухе — поди проверь, что тут правда, а что нет. Вот только было за этими словами тяжкое ранение и головная боль, были истерзанные нервы и почерневшая душа, которая пристально смотрела на сидевших напротив людей и ловила каждую их интонацию, каждый взгляд, каждое движение. Он выпил еще стаканчик, и еще, и еще. Шимон не отставал — одна лишь Сарка почти не пила. Может, подсказало ей сердце, что не следует ждать ничего хорошего? За столом сидел другой человек, не тот Арик, который был до войны; что-то непоправимое произошло с его душой. Осторожно, осторожно!

Сытый и пьяный, в прекрасном настроении поднялся Шимон со своего места. Был он высок ростом, и, хотя располнел за последние годы, еще угадывался в нем легкий одесский паренек. На прощание пригласил Шимке друга с женой на завтрак к себе. Он теперь живет у тестя, и до полного достатка не хватает там разве что птичьего молока. И вместе с тем с грустью вспоминает он прежние деньки — помните, ребята? Сильно навеселе гость; Сарка выходит вместе с ним в коридор, проводить. Выждав с минуту, идет вслед за ними и Арик. Идет и слышит шепот:

— Теперь уже не сможем видеться, как прежде!

Слышит это Арик и видит, как держит Шимон за руку молодую женщину. Поблескивает в темноте голубое шелковое платье с серебряными полосками. Подошел к ним Арик, посмотрела жена ему в глаза и содрогнулась. Черны зрачки, и пусты, и упрямы, и обернуты темным угрожающим шарфом.

Да, был в тот момент мозг Арика покрыт темным туманом. Револьвер он положил под подушку, как привык это делать в армии. Утром нашли Сарку в постели с пулей в сердце. Простыни, одеяло и матрас были мокры от крови. Вот только Арик не помнил ничего. До нынешнего дня точно неизвестно, он ли совершил это убийство. Врачи определили у солдата душевную болезнь, при которой человек иногда не помнит себя и не отвечает за свои поступки.

Арика арестовали, немного подержали в тюрьме, но потом выпустили — видимо, сыграли свою роль Георгиевские кресты. После освобождения переехал Арик в маленькое украинское местечко, где жил тогда его старший брат с семьей.

Там примкнул он к общине хасидов. В те дни еще жизнь била ключом в этой шумной компании, и там находили себе утешение угнетенные души и кровоточащие сердца. Многие годы приносили они свои беды и душевные раны к порогу святого человека с густыми седыми бровями и глубокими глазами. Много перевидал он на своем веку грешников и несчастных, хорошо разбирался в человеческих душах и умел утешить страдальцев. Выслушал ребе бедного Арика и послал его в Гадяч на могилу старого адмора, чтобы помолился он там, покаялся и испросил прощения, чтобы полегчало ему.

Бывает, что овладевает человеком душевная боль и наступают часы его слабости. Сидит он тогда в штибле и кается перед лицом Творца. В окна сочится серый свет, и в комнате витают затхлые запахи святости и поколений. Непокрытым стоит святой ковчег, на обнищавшего царевича похож он. В углу навалены рваные свитки книги Исход, сиротливые томики Торы лежат на длинной деревянной скамье, как тела немых страдальцев.

Сидит человек в этом угасающем мире, сидит и кается, хлещет по собственной душе кнутом горьких упреков. А за стенами штибла расстилается земля Бога живого. Хлещет бродячий ветер по деревьям, кустам у травяным лужайкам. Тысячи малых событий происходят в мире, но живой душе дано знать лишь о малой их доле. Каждой душе — свой слабенький фонарик, чьего света хватает лишь на крошечный пятачок.


Счастье и радость! Наконец-то свершилось! После длительных сомнений и откладываний исполнил-таки Берман свой мужской долг и в один из августовских дней того же года женился на Голде Гинцбург, этой прекрасной девушке-матери. Кстати говоря, и я, автор, на той свадьбе был, мед-пиво пил.

Но обо всем по порядку.

Вот уже много месяцев прогуливается Голда Гинцбург с Берманом, и всем ясно, что происходят между этими двумя вещи, скрытые от постороннего глаза. Берман, старший мастер городского салона причесок, гроссмейстер стрижки и волшебник бритья, давно уже утратил очарование молодости, хотя и приобрел взамен немалый жизненный опыт и тонкое умение деликатного обращения с представительницами женского пола.

Да, он не замахивался на многое. Шесть дней в неделю Берман работал в салоне: стриг, брил, щелкал ножницами, прижимал горячие полотенца к подбородкам, брызгал одеколоном на щеки, лысины — а случалось, что и в глаза, — болтал не переставая и снова щелкал ножницами. Что ж, такова судьба парикмахера. Но вечерами он снимал халат, стряхивал с одежды чужие волосы и превращался в приятного мужчину, радующего глаз любой женщины. В тот год ему уже исполнилось тридцать шесть. Возраст серьезный, но Голда, которая была моложе Бермана на целых пятнадцать лет, не придавала этому факту никакого значения. Их тянуло друг к другу; каждый вечер эти двое уединялись в укромных уголках Гадяча и вели между собой древнюю извечную игру. Голде нравился этот темноволосый человек, нравились мелкие морщинки в уголках глаз, нравился сопровождавший его повсюду запах одеколона. Да и Берман, старый опытный холостяк, не мог сопротивляться волнам обожания, которые исходили от этой молодой симпатичной девушки.

Нельзя сказать, что Голда вела себя с ним осторожно, — напротив, и это неосторожное поведение продолжалось уже больше года. Было какое-то особое очарование в весне 1940 года, весне Голдиной любви. Небеса с армией облаков, приветливый ветерок, море цветов и зелени, прохладные вечера, играющие светом и тенью… — казалось, весь этот огромный мир упал на колени, чтобы преклониться перед девушкой. И душа ее распахнулась настежь, навстречу миру и Берману.

Этой весной парочка уже начисто забыла осторожность. Парень окончательно решил, что жизнь состоит лишь из меда и молока. Решил, что может получить в свое полное распоряжение пылкую молодую женщину, не неся при этом никакой ответственности.

Но тут, как это обычно бывает, произошло непредвиденное, и появились нежелательные признаки, которые с каждой неделей делались все заметней и заметней. Лицо Голды потускнело, стало желтеть, и под глазами появились круги. Теперь девушка уже не напоминала гордую птицу, готовую взлететь в голубые небеса. Теперь она больше походила на связанную пленницу. Но замкнулись кандалы и на ногах Бермана.

Смех и слезы… ходят двое и страдают — вот ведь до чего дошло, Владыка мира! Неужели не заслужила эта несчастная пара радости свадьбы? До чего еврейский вкус у всех этих сомнений и уклончивых ответов! Поистине, нет на земле более разборчивого и нерешительного племени, чем племя старых холостяков!

И если уж мы заговорили о столь деликатных вещах, то отчего бы не познакомиться поближе с каждым из действующих лиц?

Берман и его мать, Хая-Сара, проживали на Вокзальной улице в двух небольших комнатушках, включая кухню. Домом заправляла мать, толстая женщина маленького роста. Когда-то она знавала лучшие времена. До революции они с мужем держали большой магазин колониальных товаров в Бобруйске. Ныне покойный, муж был человеком деятельным и инициативным, а также умел превосходно ладить со всеми — и с покупателями, и с продавцами, и с прочими тварями Божьими. Магазин ломился от самых разнообразных товаров. Были тут колбасы, конфеты и шоколад, чай и кофе, консервы и рыба, крупы, масла, мука разных видов и много всякого другого добра. Все это доставлялось из Варшавы, из Петербурга, а также из-за границы.

В лавке царили железный порядок и чистота. Все было вычищено и отмыто, все блестело, сияло и соответствовало последней европейской моде. На бумажных пакетах стояли золотые буквы: «Яков Берман, Бобруйск, магазин колониальных товаров». Что сказать? Даже веревочки, которыми перевязывались покупки, были разноцветными, красно-сине-голубыми — во всем чувствовались размах и царская щедрость. Упаковкой занимались два приказчика: парень и девушка в блестящих кожаных нарукавниках стояли у прилавков и с вежливыми поклонами обслуживали покупателей, предупреждая любое их желание. Пряные и дразнящие запахи кружили голову посетителям.

Да, Хая-Сара Берман определенно знавала лучшие времена. Уже тогда она была властной хозяйкой. И приказчики, и покупатели, и муж, упокой Господь его душу, знали, что все в доме совершается по ее и только по ее слову. Весь Бобруйск лежал у ее ног, пока жив был еще дядя Хаим Зайдель, один из главных городских богатеев, мир его душе…

Хая-Сара частенько вспоминала те далекие дни, когда крепко стояли мировые основы и каждый человек точно знал место, отведенное ему судьбой. И вот прошли годы, и что осталось от былого великолепия? Иосиф, да продлятся годы его жизни, работает парикмахером — за что ей такое несчастье? Вот и ходит толстая вдова по двум своим маленьким комнатам, ходит и горестно вздыхает.

Но, несмотря на все вздохи и на то, что нынешняя жизнь в тягость избалованной душе Хаи-Сары, есть еще у нее несколько принципов, согласно которым она заправляет домом на Вокзальной улице. И главный из них таков: человек обязан пуще глаза следить за своим здоровьем, потому что нет на земле более переменчивой вещи. Весь мир стоит на здоровье, то есть на правильном питании. Забыл об этом — пеняй на себя!

По этой причине главное внимание Хая-Сара Берман уделяет еде. Еде она молится, еде возводит храм, на алтаре еды совершает жертвоприношения. Каким образом? Да вот: быть такого не может, чтобы ее Йоселе вернулся с работы и не нашел на столе сытного и вкусного обеда, тающего во рту, радующего живот и веселящего душу! Чтобы после тяжких его трудов с раннего утра до позднего вечера, после восьмичасового стояния на ногах, после всех этих небритых физиономий и грязных шевелюр, чтобы после всей этой каторги не ждало его в доме удовольствие в виде тарелки душистого супа, куска тушеного мяса и чашки сладкого компота?!

Хая-Сара Берман вздыхает. Вот для того-то она и расхаживает по двум своим комнатам и особенно по кухне; потому-то и тащится на рынок с огромным своим животом; экономит, варит, жарит и занимается всеми маленькими, но многочисленными вещами, которые только и создают питание, достойное человека. Но вот завершается дневная работа, Хая-Сара снимает замызганный передник и надевает красивое платье, а Иосиф возвращается из парикмахерской и садится за стол, накрытый чистейшей скатертью. Мать ставит перед ним свежайшие, вкуснейшие кушанья, садится напротив, и оба приступают к неторопливой, обстоятельной трапезе: жуют, глотают, причмокивают и наслаждаются… Скажите, кто сравнится с нею в этот торжественный момент? Разве не стоит быть Хаей-Сарой ради такой радости?

Таким, устойчивым и постоянным, был образ жизни Бермана с незапамятных времен; как изменишь привычку, если стала она плотью твоей и кровью? Привычка — и крепость, и тюрьма старых холостяков, их пожизненный приговор. Однако ведь вот — произошло непредвиденное между ним и Голдой, а значит, пришла пора Берману сделать нелегкий выбор.

Потупив глаза и покраснев, как обмочившийся маленький мальчик, он пришел к матери и объявил о своем намерении жениться на Голде. В сообщении этом не было для Хаи-Сары ни крошки радости. Конечно, услышанное вовсе не стало для нее полной неожиданностью: Хая-Сара давно уже чувствовала недоброе. Гадяч не такой уж большой город; уши здесь есть даже у стен, да и у самой Хаи-Сары не настолько плохой слух.

Хая-Сара Берман вздыхает. Ну кто он такой, этот Гинцбург? Какой-то габай — нищий неудачник. В прежние дни она даже не посмотрела бы в его сторону. Если говорить о семье Берман, то ее родословная включала длинный список богатых и достойнейших предков. О чем тут говорить? Она сама, Хая-Сара, была в свое время хозяйкой такого роскошного магазина, что дай Бог каждому! Да и со стороны матери можно вспомнить знаменитого дядю, Хаима Зайделя, мир душе его!

Странные слова, покрытые пылью прошлого… Ведь эти воспоминания, включая и дядю Хаима Зайделя, не стоят сейчас и ломаного гроша! Хая-Сара Берман вздыхает. Но есть ли у нее выбор? Йоселе должен исполнить свой мужской долг.

И вот в тот же самый вечер пришла Голда Гинцбург в дом на Вокзальной улице для длительной беседы с будущей свекровью. И что же? Стеснительная девушка понравилась Хае-Саре. Оказалось, что не так уж все и плохо. В самом деле, не может же такой парень, как Йоселе, оставаться свободным всю жизнь? Видно, что девушка знает семейный уклад и при этом предана Йоселе всей душой. На следующее утро Хая-Сара облачилась в субботнее платье и вместе с сыном отправилась к Гинцбургам.

В доме кладбищенского служки тоже струился ручеек жизни. Мать Голды ушла в мир иной десять лет тому назад, оставив после себя шестерых детей. Голда была старшей — на нее и пала вся тяжесть домашней работы; поневоле уже в юные годы превратилась она в мать семейства. Какое-то время ей помогала тетя Ципа-Лея, мамина сестра. А потом отец взял тетю в жены, и та начала рожать без передышки. Число детей довольно быстро выросло до десяти. Нелегко было справляться с такой большой командой, и Голде как старшей пришлось взять на себя значительную долю семейных обязанностей.

Не было достатка в многодетном доме Гинцбургов — во всем здесь ощущалась вынужденная умеренность и скромность. Должность служки в эти дни не приносила почти никакого дохода. Ципа-Лея, сорокалетняя женщина со следами былой красоты, была вечно занята детьми, хозяйством и домашней работой. Жизнь измотала ее, но Ципа-Лея не жаловалась: в конце концов, она с честью несла бремя матери десятерых детей, шестеро из которых вышли из чрева ее старшей сестры, — несла, не разделяя ребятишек на своих и чужих.

Но мы-то разделим их во имя точности повествования. Вот имена шестерых старших: Голда, Нахман, Хася, Хана, Сарка и Лейбл — четыре дочери и два сына. В каждом из них чувствовалось очарование народа Израиля; несмотря на невзгоды и скудный быт, не было в этих невинных душах ни капли черной горечи.

Нахману исполнилось девятнадцать; был он черняв, как отец, смел и красив. Он еще не брился, и взрослые посмеивались над его едва пробившимися юношескими усиками. Зато девушкам в Гадяче было отнюдь не до смеха: они заглядывались на широкие плечи Нахмана, на красивый блеск его глаз и не находили в усиках ничего смешного. Нахман обслуживал городской склад конторских изделий и хорошо разбирался в тонкостях этого товара. Тетради, блокноты, пузырьки с чернилами и клеем, глобусы и пеналы, счеты и шахматные доски, пластинки и фотографии, карандаши и ручки — среди всего этого огромного разнообразия проводил парень каждый рабочий день. Он получал четыреста рублей в месяц, и эти деньги служили семье хорошей опорой. Вот только опора эта выглядела не слишком устойчивой. Кто знает, куда занесет Нахмана судьба, когда через год заберут его в армию?

Хасю миновала доля старшей сестры — домашнее хозяйство. Она училась в сельскохозяйственном техникуме, который размещался в Гадяче за высокой стеной бывшей городской тюрьмы. Хасе платили стипендию; два года назад она вступила в комсомол. Дома девушка отвечала за огород и за пегую семейную корову. Техникум научил Хасю сельскохозяйственной теории, а вот практику она постигала на огороде Романа Назаровича Иванчука, с которым подружилась на почве общего интереса к овощам и фруктам. В этой живой и деятельной девушке с бойкими глазами тоже не чувствовалось той затаенной черной горечи, которая была столь свойственна отцу семейства, кладбищенскому служке Арону.

Хане исполнилось пятнадцать, она считалась самой красивой из дочерей Гинцбурга. В то лето она окончила седьмой класс средней школы и уже мечтала о будущем, поговаривая об отъезде в Киев. Отец возражал: в большом мире правит ситра ахра, и велики препятствия на пути человеческом. Сможет ли Ханочка, нежная и мягкая девочка, справиться со всеми опасностями и ловушками? Нет, Гинцбург не желал, чтобы дети разлетались на четыре стороны света: пусть лучше остаются здесь, в Гадяче, — кто знает, что принесет нам завтрашний день?

Вообще-то Арон не стремился навязывать свою волю никому из домашних, и дети любили его. Но жизнь текла, вскипала, затопляя огромный мир; дети росли, всходили наружу, и река бытия подхватывала их своим мощным потоком. Взять хоть Сарку и Лейбла — они еще учились в школе, но тоже имели свои, пока еще детские устремления. А кроме них бегали по дому еще четверо малышей. Вот их имена: Шира, Аба, Мира и Ривочка. Последней было всего четыре, но она уже довольно бойко болтала и увлеченно знакомилась с окружающим миром.

Что и говорить, дом Гинцбурга всегда полнился детскими голосами, шумом и кутерьмой. В комнатах и во дворе орудовала лихая шайка, и крик временами поднимался до самого неба. Хозяйка, она же мать, мачеха и тетя, была не из крикливых, хотя и за словом в карман не лезла. Дом она вела по еврейскому обычаю: суббота здесь была субботой, а в кухню не попадало и крошки трефного[34]. Этого требовал Гинцбург, и Ципа-Лея слушалась мужа. В канун субботы, покончив с делами, вымыв и причесав детей, Ципа-Лея надевала нарядное платье и превращалась в образцовую мать семейства с заплетенными волосами и гладким красивым лицом, всем своим видом придавая дому и столу атмосферу праздника.

Как уже говорилось, Голда была очень домашней девушкой, девушкой-матерью; в этом она видела свое назначение в жизни. Когда случилось с нею непредвиденное, она попыталась предпринять соответствующие меры, которые, впрочем, не помогли — уж больно цепким до жизни было потомство Гинцбургов.

И опечалилось лицо старшей дочери кладбищенского служки. Гинцбург не знал о причине и очень тревожился за здоровье Голды. Из всех домашних о происходящем догадалась лишь Ципа-Лея, но и она не говорила ни слова — лишь плакала втихомолку, когда никто не видел.

И вот в один прекрасный день разразился радостный гром: Голда объявила о своем предстоящем замужестве. В один миг расцвела она, праздник воцарился в доме. Пришли в гости Берман с матерью, принесли конфеты для младших. Мирочка и Ривочка сидели на коленях у жениха и оживленно болтали. Берман любил детей, и те платили ему взаимностью. Голда поставила на стол угощение, глаза ее сияли счастьем и радостью жизни.

Через несколько дней пара расписалась в загсе по обычаю властей, а затем пришла пора и для хупы по обычаю Моисея и народа Израиля. Молодые собирались жить у Бермана, но свадьба состоялась в доме невесты. Был устроен славный праздник, веселый еврейский праздник, полный радости, пения, вина и мудрых наставлений. Что скрывать — и я, автор, на той свадьбе был, мед-пиво пил.

Соломон и Фирочка к тому времени уже уехали из Гадяча. Но все остальные сыны и дочери дома Фейгиных, и Вениамин среди них, сидели за свадебным столом. Рукоплескания, песни и пляски захлестнули дом от края до края. Показала себя во всей красе и Хая-Сара Берман, уважаемая мать жениха, когда, раскрасневшись и отдуваясь, отплясывала она пляски былых, хороших времен, времен дяди Хаима Зайделя. И все гости дружно хлопали в ладоши в такт пузатой плясунье.

Ближе к полуночи стали слипаться глаза младших детей, и они один за другим были уложены спать, невзирая на слезы и протесты. Зато старшие шумели до рассвета, пока ослепительное солнце не вышло осторожными шагами из-за восточного края неба.

Хася, Ханке и Сарка провожали Фейгиных до Садового переулка. На лице красавицы Ханы сияла улыбка. Прохладный утренний ветерок шевелил ее волосы. Петухи со всех концов земли возвещали о приходе нового дня.

Много лет минуло с тех пор, но вот он — всплывает и встает в этих скромных строках тот свежий рассвет, и чудесная улыбка Ханы, и болтовня девчонок в спящих утренних улицах.


А между тем Соломон и его молодая жена жили в своем тайном загадочном мире. Радостен был этот мир и нежен, дремотой и трепетом объят.

Но Фирочка показала себя очень практичной девушкой. Окончив той весной школу, она намеревалась, несмотря на замужество, сразу поступать в институт. После обсуждения было принято решение в пользу медицинского. Вообще-то она могла выбирать любую профессию, но профессия врача казалась ей более подходящей женщине.

Вступительные экзамены начинались двадцатого августа, а потому молодые покинули Гадяч раньше обычного. Кроме того, за Соломоном еще тянулся неприятный хвост в виде экзамена по «Деталям машин». Стыд и позор! Как может позволить себе хвосты и провалы такой приятный и способный молодой человек? Похоже, что парень бездельничал в течение всего года и начал готовиться лишь в последнюю неделю перед сессией. Теперь-то Фирочка наставит его на путь истинный! Все, кончено — отныне не будет у нас ни хвостов, ни повторных экзаменов!

Соломон посмеивался, слушая ее упреки и наставления. Ах, товарищи! Вот ведь нашелся на его голову жандарм в юбке!

Он снисходительно похлопывает по плечу свою цветущую жену, но одно это прикосновение кружит ему голову и туманит взгляд — тем более когда навстречу улыбаются такие нежные голубые глаза. Ну как тут не обнять этого прекрасного жандарма, как не прижать к сердцу со всем пылом супружеской любви? В конце концов, дисциплина есть дисциплина — уж если вступил в семейный союз, приходится исполнять распоряжения жены. Что поделаешь?..

Так начал и Соломон мало-помалу впрягаться в семейный воз. Молодые вернулись из Гадяча за десять дней до начала экзаменов. Слегка поутих без них дом в Садовом переулке. Пока еще осталась там маленькая Тамара, еще бегает она по комнатам, рассыпая смех и болтовню, но скоро уедет и она — ведь Вениамину поручено отвезти ее к матери в Москву. Владыка мира, с кем тогда останутся старики?

Вот уже начинают желтеть сады. Кончился сезон клубники и вишен, пришло время помидоров и картофеля. Но шумит еще по утрам городской рынок, еще лежат на длинных его прилавках плоды щедрой земли. По воскресеньям приходят сюда и несколько слепцов; они сидят в тени, перед ними миска для подаяний, а в руках бренчат старые бандуры. Хриплыми голосами поют они грустные и возвышенные песни. За прилавками и у телег стоят дети земли, коренастые крестьянки в цветастых платках и сдержанные усатые колхозники, продают желающим овощи и фрукты всех размеров и сортов. Полны телеги свежими дарами садов и огородов. В этом году особенно уродились арбузы и помидоры — ведро последних можно купить всего за два-три рубля.

Вениамин продолжает разъезжать между Гадячем и Вельбовкой. Как уже было сказано, не повезло ему этим летом с романтическими отношениями. Пытался он очаровать дачниц, которые пасли своих отпрысков на речном берегу, но так и не удостоился ощутимого проявления симпатии с их стороны. С обидным равнодушием отнеслись эти женщины к нему, бедному студенту, частному секретарю какого-то профессора.

По вечерам Вениамин заходил в дом одной из дачниц, где веселая компания собиралась на чашку чая, шутливый разговор и негромкую песню. Сидели в палисаднике под открытым небом. Рядом стояло задумчивое дерево; в ветвях его пряталась вечерняя тень, постепенно расползающаяся по земле. На западе угасал разноцветный костер. Ветер веял приятной прохладой, запахами травы и женских духов. В такие моменты выходила из своего укрытия грусть и молча растворялась в пространстве. Наталья Викторовна, полная и приятная женщина, запевала протяжную украинскую песню, и все присутствующие подхватывали — каждый как умел.

Поочередно в Гадяч съезжались из больших городов мужья — провести здесь дни отпуска. Тогда к сумрачному воздуху примешивался запах мужских папирос, а женщины начинали красить губы и пудрить загорелые щеки.

Но никто не красил губ и не пудрил щек ради Вениамина. Что же мог он тогда записать в список удач и приобретений этого лета? Крохотные вещи, легкие, как чесночная кожура, случайные события, не заслуживающие особого внимания. Перешептывание сосен, высоко вознесших свои гордые кроны. Веселая кутерьма жизни у их подножия, песня трав и цветов, тень и прохлада.

Река Псёл текла в своем узком русле меж песчаных обрывов и травянистых лугов. Тут и там виднелись около берегов заросли тростника, желтые кувшинки и белые речные лилии. В воде отражалась палитра самых разных цветов. Рассвету и звезде, солнцу и облаку, серебру месяца и пеплу сумерек протягивала река свое хрустальное зеркало, и все они дарили воде полный набор оттенков и отражений. Это был изменчивый и неверный мир, каждую минуту обновляющий свой облик и вновь возвращающийся к нему.

Медленно шла жизнь. Стучали сердца, реки текли в моря, ветра облетали землю. Все двигалось без остановки, все текло без конца. Вот и берега реки Псёл не остались прежними. Кое-что изменилось и там.

В прошлом году была тут Рахиль, а теперь вокруг Вениамина проказничали подростки, и Тамарочка среди них. Странные изменения происходили в этой веселой шайке. Однажды разглядел Вениамин слезы в глазах Сарки Гинцбург. Кто посмел обидеть эту курчавую девчонку? И почему она лежит на песке, в то время как Ким и Тамара резвятся в воде, поднимая вокруг себя фонтаны брызг? Кстати, Ким плавает как рыба и давно уже не позорит неумением звания мужчины. Да и Тамара, между прочим, вот-вот уезжает в столицу.

Теперь Ким может не зазнаваться перед бедными провинциалками!

И только Сарка Гинцбург остается здесь. Вениамин присаживается рядом с девочкой.

— Что случилось, Сарочка?

Она прячет лицо, но слезы продолжают течь на жадный до влаги береговой песок. И вдруг — смотрите! — девочка исподтишка бросает на него быстрый взгляд блестящих глаз; она уже смеется. Смех и слезы, дождь и солнце одновременно! Сарка вскакивает и прыгает в воду, к остальной компании.

Театр, да и только! Малявки, у которых еще молоко на губах не обсохло, уже рвутся туда же, на жестокую сцену жизни, где смех, и слезы, и забавы, и боль души!

Медленно идет жизнь, секунда за секундой, минута за минутой. Вот уже начали уезжать из Гадяча дачники, горячая пора настала у Эсфири, мастерицы лапши. Потому что никакая уважающая себя дачница не уедет из Гадяча без пачки лапши — вкусной, душистой, тающей во рту, легкой, как птичье перо, — лапши, которую умеют делать только старая Эсфирь и ее дочь Нехама. Вот оттого-то и ходят мать и дочь из дома в дом, оттого-то и слышится из распахнутых окон тихий треск разбиваемых яиц.

А вот Вениамин не был в то лето озабочен проблемой лапши — он продолжал крутить педали между Гадячем и Вельбовкой. Здоровье Степана Борисовича улучшилось. В конце августа стояли теплые светлые дни. Работа над книгой «Динамика» подошла к концу, и Степан Борисович решил сделать перерыв — в конце концов, может же он позволить себе немного побездельничать, хотя бы раз в году! Да, хотя бы пару дней полного отдыха — движение, чистый воздух, усиленное питание.

Профессор выдает Вениамину заработанные деньги, и они прощаются. В последний раз улыбаются парню искусственные зубы Степана Борисовича. Правда, ему приходится еще выслушать лекцию на известную тему о том, как был сотворен мировой порядок из исходного хаоса. Терпеливо дослушав до конца, Вениамин идет попрощаться с Кларой Ильиничной. Она, как всегда, лежит в гамаке. Предписания врача-гомеопата явно пошли ей на пользу. Десять раз в сутки глотает Клара Ильинична капли и таблетки, а вместе с ними изрядные порции веры в пользу этого лечения. И вот — чудо из чудес! — ее здоровье улучшается день ото дня!

Вениамин пожимает женщине руку и слышит ее слабый, но мягкий голос:

— До свидания, Вениамин! Не забывай нас и дальше, ладно? Может, Лида тоже приедет сюда на будущий год…

Имя блудной дочери вспархивает в воздух и исчезает за ближними деревьями. Похоже, мать обратила внимание на кое-какие прошлогодние события. Только вот теперь образ Лиды совершенно не тревожит сердце Вениамина. Он пожимает теплую руку, выпуклые грустные глаза смотрят на парня с выражением жалости. Прощайте, Клара Ильинична, счастливо оставаться!

Он вскакивает на велосипед. На опушке леса ждет Глаша. Сегодня не праздник и не выходной, но на девушке цветастое платье и туфли. Неужели в его честь и эта неуклюжая обувь, и это торжественное выражение лица? Некоторое время они шагают по лесной дороге, держась за велосипедный руль, — она с одной стороны, он с другой. Время расставаться. Глаша говорит, что решила перебраться на зиму в город. Мария Сергеевна, директор детского сада, которая отдыхала этим летом в Вельбовке, предлагает ей постоянную работу с жильем и питанием. Девушке не нравится ее нынешняя жизнь. Действительно, дядя Вениамин, много ли радости в этих пьянках-гулянках? Что и говорить, кончилось детство, теперь Глаша начинает понимать, чего хочет от жизни.

Они садятся на велосипед и несутся под горку к мосту. Вениамин спрыгивает с седла и осторожно помогает девушке сойти на землю. Сегодня они не купаются. Время расставаться. Тихо стоят они, не произнося ни звука. Как усталая мать, движется меж облаков солнце, то прячась в них, как в подушку, то вновь выступая наружу. И когда скрывается оно, то в полях и в лесах проступают молчаливые сумерки, отпечаток предостерегающего перста: тихо, шалопаи! Мама спит!

Время расставаться, и грустно обоим — и Вениамину, и Глаше. Глашины пальцы задумчиво поправляют выбившийся завиток льняных волос, под цветастым полотном платья вздымаются два холма, и стройная, дочерна загорелая шея возвышается над ними с очарованием детской невинности. Девушка переводит на Вениамина взгляд своих светлых глаз, и он словно приходит в себя. Как раз в этот момент подушки-облака выпускают на волю усталое солнце, и оно открывает глаза, заливая мир золотым светом, теплом и покоем.

— Что ж, расстаемся до следующего года, Глаша!

— А если ты не приедешь? — Глаша говорит по-украински, и звук ее слов растворяется в звучании вечера. Она умолкает ненадолго и продолжает: — Но мне все равно. Я тебя никогда не забуду, дядя Вениамин!

— Я тоже не забуду тебя, Глаша, — говорит он и осторожно целует прохладную кисть ее руки.

Есть в этой девушке какая-то особенная манящая теплота. И какая разница, неуклюжи ее туфли или нет, — главное, что ради него они надеты, ему хочет она понравиться в час разлуки…

Вениамин поднимается по дороге в город, и тот встречает его своей пылью. Слева поднимаются берега реки, и мелькает меж кустов и надгробий стена гробницы Старого Ребе. Не похожа ли она на еще один зрячий глаз, внимательный и цепкий, проникающий сквозь пыль и темноту прямиком к сути дел и слабостей человеческих?

Как будто тихий зов — зов совести — звучит из этой неприметной могилы. Вениамин въезжает в Гадяч. Всего один день остался ему здесь. Скоро они уезжают вместе с Тамарой.

Как нежный цветок росла Тамарочка в Садовом переулке. Тут она родилась, ползала, росла, поднималась на ноги. Была она для Песи как собственный поздний ребенок, украшение и радость на старости лет. И вот — уезжает ребенок. Что остается старикам? Кончилось лето, приближается пора дождей, грязи и туманов. Старость, запустение и одиночество поселятся в комнатах фейгинского дома. Песя стоит на кухне, готовит еду и моет посуду. Вкусные запахи пищи разносятся по всему дому. Вениамин собирает вещи и помогает паковаться Тамарочке. Кроме них троих нет здесь никого. Старая Песя входит в комнату с метлой. Тамара видит бабушку и бежит к ней. Ох уж эти дети…

— Бабушка, бабушка! — кричит она и, привстав на цыпочки, обнимает старушку. Обнимает и целует, целует старое любимое лицо.

Слезы выступают на глазах Песи.

— Хватит тебе, коза! — она отворачивается и начинает мести пол.


В тот год исполнилось Тамаре тринадцать лет. Черненькая девчушка с тонкими ногами, в коротко подстриженных волосах — темная лента. Лицо — загорелое летом и бледноватое зимой. Глаза — черно-карие, живые и блестящие, полные радости и чувства, еврейские, вне всякого сомнения. Зубы — сильные, ровные, как у Рахили. А все остальное — обычное, как у всех. Девчонка как девчонка, любящая прихорашиваться и без всякого воодушевления открывающая тетрадку с домашним заданием. В ее табеле не так много высоких оценок. Средняя во всех отношениях ученица. Есть подружки, есть и друзья, но никогда она не верховодила в своей компании. Нет, она не трусиха и, когда нет иного выхода, умеет пользоваться своими маленькими, но крепкими кулачками. После того как научилась плавать, почти все свободное время проводила Тамара на берегу реки.

Такова она, Тамарочка. Вениамин знаком с ней достаточно давно и знает, что не так уж наивна эта девчонка. Каждый год видит он ее, видит, как она растет, тянется ввысь, наподобие молодого липового деревца. Кто ухаживал за этим деревцем? Как правило, бабушка Песя, и можно быть уверенным в том, что Тамара ничего от этого не потеряла.

Мать девочки Рахиль так и не нашла своего места в мире. Ходила по жизни с улыбкой в дерзких серых глазах и с пустотой в сердце. В совершенстве знакомая с тонкостями жизненной театральной игры, с искусством перевоплощения, она напоминала ящерицу-хамелеона, которая всегда готова продемонстрировать миру разные цвета и формы слов, чувств, поступков.

Да, Вениамин знал ее до мелочей — чудо ее любви, холод ее равнодушия, тяжесть ее ненависти. Насколько иной была бабушка Песя! Она расхаживала по дому туда-сюда, мела, пекла, готовила и делала все прочие вещи, которые предписаны судьбой домохозяйке. В основном об этом она и говорила тихим своим голосом — и так же тихо переходила на вопросы отношений между людьми, на вопросы семьи, и дружбы, и заработка, и душевных слабостей. Как видно, ясна была ей суть жизни обычного человека на этой земле. А потому люди прислушивались к ее тихому голосу, а в минуты смущения шли к ней за добрым советом. И она, задумчиво обтерев поблекшие губы концом платка, высказывала свое осторожное мнение, всегда полное сочувствия и материнской теплоты.

Эти лучшие еврейские качества и переняла Тамара у своей бабушки — женщины практического действия и горячей души. У нее научилась девочка милосердию, вниманию к людям и умению принимать жизнь как она есть.

В противоположность своей матери, была Тамара искренней; ее карие глаза открыто взирали на мир, еще не обнаживший перед девочкой свои скрытые шипы.

И вот назначено было Вениамину сопровождать из Гадяча в столицу эту загорелую голенастую козу в коротком платьице. Впервые Тамара уезжала так далеко от родного местечка. Понятно, что бабушка Песя позаботилась о том, чтобы обеспечить их едой на дорогу. В корзинках и чемоданах лежали домашняя выпечка, вареное, жареное и тушеное мясо, яйца вкрутую, и субботние халы, и еще много, много чего.

На все взирала девочка широко раскрытыми глазами, и Вениамину пришлось запастись терпением, чтобы ответить на ее вопросы. Бескрайний и незнакомый мир расстилался перед нею за окном вагона; впервые увидела она, как он велик.

Но вот наконец поезд подъехал к столице, и Вениамин вздохнул с облегчением. На Киевском вокзале их ждала великолепная встреча. Поезд медленно втянулся в огромный стеклянный туннель, где бурлил, двигаясь с платформ в направлении выхода, поток пассажиров с мешками и чемоданами. Тут и там мелькали в толпе носильщики в белых передниках и с нумерованными железными бляхами на груди, устало вздыхал паровоз, и клубы дыма окутывали шумную вокзальную суету. Был конец августа, солнечное утро. Где-то поблизости уже переминалась осень на своих склизких ступнях, но в тот день солнце еще светило достаточно ярко и тепло, а плащи, пальто и шарфы еще прятались по шкафам и комодам.

Вениамина и Тамару встречали Рахиль, Фирочка и Соломон. Тамара увидела их первой: «Мама! Вон она, там!» Тут разглядел встречающих и Вениамин. Обе женщины были в соломенных шляпах и шелковых блузках, причем ярко-голубая блуза Рахили сразу приковывала взгляд. Издали видна была и ослепительная улыбка женщины. Тамара рванулась к матери и повисла у нее на шее; смех, поцелуи, объятия. Соломон и Фирочка не отставали от Рахили. В конце концов, таща на себе гроздь корзин и чемоданов, добрался до счастливой группы и бедный Вениамин.

— Как дела, Вениамин? — небрежно бросает ему Рахиль и снова поворачивается к Тамарочке.

Да уж, холодна эта встреча так, что недолго и замерзнуть. Зато крепкое рукопожатие Соломона не позволяет усомниться в том, что он рад другу. Фирочка тоже дарит Вениамину обворожительную улыбку. Соломон забирает часть багажа. Вопросы сыплются один за другим. Как поживает мама? Успешны ли плодово-ягодно-винные дела отца?

— Ах, чтоб не забыть! — вспоминает Вениамин. — Резник реб Довид и Эсфирь, мастерица лапши, передают вам сердечный привет от лица молодежи Гадяча.

— А в реке еще купаются? Вода теплая?

— Купаются, конечно, купаются…


Вечером все пятеро собираются в комнате Рахили Фейгиной. Мало кто сравнится с нею в искусстве красиво накрыть на стол. На этот раз стоят на скатерти яства старой Песи, и домашний дух Гадяча витает в комнате на Дубининской, улице. Есть и вино на столе — тоже из родного местечка.

Приятный вечер. Кроме хозяйки и ее дочери, все тут студенты. Да-да, Фирочка поступила-таки во Второй медицинский институт. Так что теперь она не зеленая выпускница средней школы, а замужняя женщина, студентка, изучающая медицину. А Соломон продолжает оставаться ее тенью и пленником. Они живут в Филипповском переулке, где молодым выделена отдельная комнатка. Мало это полуподвальное помещение, но зато много умещается в нем молодости и любви, а значит, и счастья.

Соломон встает и произносит короткую речь в честь двух стариков, которые остались в Садовом переулке. Несколько теплых слов о морщинистых материнских руках, о родном местечке. Все пятеро пьют за это, даже Тамара делает маленький глоточек. Она выглядит уставшей от дороги и новых впечатлений; глаза девочки слипаются. Рахиль вытаскивает раскладушку, чтобы уложить дочь. На лице ее играет улыбка, поблескивает белизна зубов, от свежих простыней пахнет малиной и чистотой.

Быстро проходит время — близится полночь. Фирочка и Соломон уходят — высокие, красивые, окрыленные счастьем. Вениамин ненадолго задерживается — посмотреть на девочку, погруженную в глубокий сон. Рахиль сидит у стола, тихо в комнате.

— Ты должен идти, Вениамин. Уже поздно.

Пустые слова. Его чуткое ухо не улавливает в них решительного приказа.

— Вот привез тебе Тамарочку… — шепчет Вениамин, но и это слова-прикрытие. Разве их он имеет в виду? Разве и без того не ясно, что Тамарочку привезли — вот ведь она, спит здесь, в комнате. Глаза Вениамина спрашивают, требуют, молят.

— Ну что, нашел себе девушку в Гадяче? — ни с того ни с сего произносит Рахиль.

Что это — женская ревность? Или продолжение игры? Вениамин отвечает на заданный вопрос подробно, не скупясь на детали. Галина Львовна, веснушчатая болтушка. Рахиль Борисовна с пушком на губе. Наталия Викторовна, с коровьей статью и загадочной теплотой. Всех перечисляет он шепотом в тишине комнаты. Рахиль тоже шепчет что-то в ответ — что-то неважное, пустое, никак не относящееся к делу.

— Кроме тебя, не было у меня других женщин, Рахиль! — говорит он, и оба знают, что это неправда, полная чепуха.

— И у меня — никого, кроме тебя, — шепотом отвечает она, молодая мать.

Театр двух актеров, только вот зрителей нет. Но что-то важное, обязывающее копится в сердцах обоих. За окном молчит прохладная августовская ночь. Свистит паровоз — два коротких и один длинный. Вениамин снова подходит посмотреть на Тамару. Подходит и Рахиль. Какое-то время они стоят рядом, глядя на грустное лицо спящей девочки. Но вот Вениамин, набравшись смелости, гасит свет и обнимает Рахиль. Обнимает женщину, которая так ждала его, женщину, встречи с которой так ждал он, ее легкомысленный парень, ее муж, ее брат и ее мужчина.

Часть II

Глава 1

В столице Тамара Фейгина пошла в школу, в пятый класс. Там ей пришлось привыкать к совместному обучению мальчиков и девочек, а также к жесткому московскому варианту русского языка, который сильно отличался от мягкого украинского диалекта, знакомого Тамаре по Гадячу. Но девочка была как-никак отпрыском еврейского племени; умение быстро приспосабливаться она унаследовала от длинной череды предков. Прошел всего месяц-другой, Тамара заговорила вполне по-московски, и одноклассники перестали называть ее хохлушкой. Но и кроме этого было еще множество новых вещей, требовавших от нее постоянного внимания.

В ту зиму Вениамин часто гостил на Дубининской улице. Конечно, он был рад застать Рахиль одну, но и присутствие Тамарочки не заставляло его печалиться.

Однако что происходило с Рахилью? Чем теснее привязывался Вениамин к ней и ее семье, тем равнодушней становилась она. Прошли времена, когда женщина встречала его с сияющим лицом. Труден удел тех, кто пытается ужиться с такими переменчивыми натурами. Глубокие чувства не были свойственны Рахили; в жизни она вела себя подобно актрисе на театральной сцене. Ей исполнилось тридцать три года, мужчины по-прежнему заглядывались на нее, когда она шла по улице. Но воздушная легкость ее походки была обманчивой: эта женщина, не задумываясь, топтала своих близких. По крайней мере, так временами чувствовал Вениамин. В итоге он мало-помалу перестал навещать ее — теперь все свое время парень посвящал чтению и учебе.

Четвертый курс — дело нешуточное. Вениамин и Соломон превращались в мужчин с профессией. Соломон забросил свое увлечение женским полом. Теперь он уже не волочился за каждой встречной юбкой, не отвечал на каждую призывную улыбку, не реагировал на игриво потупленные глаза. Нет, теперь этот человек был крепко прикован к домашнему порогу, и нежная Фирочка предусмотрительно держала его цепь постоянно натянутой. Занимаясь анатомией и прилежно исполняя все институтские задания, она не забывала и о необходимости вить надежное гнездо для семьи и будущих птенцов. И в самом деле, когда пришла весна и солнце высушило бульвары, а на Калужской зазеленели первые листики, однокурсники увидели знаменательные перемены и во внешности Фирочки.

Как это обычно бывает с беременными, в облике молодой женщины появилось что-то болезненное и несчастное. Теперь она с трудом переносила духоту полуподвала. Раиса Исааковна смотрела на любимую дочь и вздыхала: какая она все-таки нежная и юная! Еще и девятнадцати не исполнилось бедняжке — и вот поди ж ты! Нелегка женская доля. Отец семейства, цыганистый Залман Шотланд, тоже переживал за Фирочку, с беспокойством отмечая ее бледность, покрытое пятнами лицо и дурное самочувствие. В письме к матери Соломон поделился своими тревогами.

Ответ пришел без задержки.

«Что за ерунда? — писала Песя на чистом идише. — К чему эти церемонии между близкими людьми? Разве Фирочка, да продлятся ее дни, не дорога нам, как дочь? Вот уже весна, скоро лето. Пусть Фирочка приезжает к нам, а уж мы тут позаботимся о том, чтобы она ни в чем не знала недостатка. Пусть отдохнет на свежем воздухе, а потом и родит, с Божьей помощью, внука или, еще того лучше, внучку. Фирочка, дорогая, ну что тебе делать сейчас в Мрскве? Здесь, среди лесов и полей, тебе сразу же полегчает…»

Так написала старая Песя своей невестке Эсфири. А в конце письма содержалась просьба привезти на лето в Гадяч еще и Тамарочку. Соскучились дед с бабкой по этой непоседливой козе.

Окончательное решение, как и прежде, оставалось за самой Фирочкой. В июне-июле Соломон должен был проходить практику на Урале. Раиса Исааковна только вздыхала; по мягкости характера она никогда не пользовалась особым влиянием на домашних. Поэтому вся тяжесть ответственности так или иначе ложилась на молодую хозяйку. Фирочка решила ехать.

Прошел май, заблистал июнь на окнах полуподвала. В скверах и на улицах правили бал солнце, зелень, цветы, пыль и жара. В пятом классе закончились занятия, и ничто не мешало Тамаре отправиться в Гадяч вместе с Фирочкой. Вениамин и Соломон планировали прибыть туда же в июле. Что касается Рахили, то она могла взять отпуск не раньше августа.

Таковы были планы. Но, как известно, человек предполагает, а Господь располагает. В субботу двадцать первого числа Вениамин и Рахиль привезли Тамарочку на Курский вокзал. Был чудесный вечер. Люди выходили из такси, вытаскивали из багажников вещи. Фирочку провожали всей семьей, включая отца, Залмана Шотланда. Раиса Исааковна, как всегда, не умолкала, а напоследок поскучнела и даже всплакнула. Приехала и старшая сестра Фирочки Елена с мужем Шоулом Левиным, слесарем и изобретателем. Отсутствовал лишь Соломон — он вот уже две недели работал на далеком уральском заводе.

На сей раз Фирочка и Тамара ехали через Харьков, Ромодан и Лохвице. Настроение у всех было замечательное. Смех, поцелуи, цветы и сигаретный дым. Прозвенел звонок, из головы состава послышался тяжкий вздох паровоза. Звезды еще не высыпали на вечернее небо, окна домов горели последним закатным блеском. Сложная паутина сияющих рельсов собиралась за платформами в толстую косу и уходила дальше, в пространство огромной страны. Снова вздохнул паровоз, и, как по сигналу, над платформой взметнулась прощальная волна поцелуев и слов. Поезд шел к Черному морю, на Туапсе и Сочи, в край здравниц и санаториев. Неудивительно, что радовались все — и пассажиры, и провожающие. Вот и последний звонок. Четверо провожающих стояли у открытого окна — изнутри к нему прильнули Фирочка и Тамара. Глаза девочки смеялись, лицо сияло счастьем. Еще бы: она ехала в Гадяч, к любимой бабушке Песе, к реке Псёл, ко всем своим друзьям и приятелям!

— Пока, мамочка! — кричала она Рахили.

Раиса Исааковна плакала, вытирая глаза зажатым в кулачке платочком. Фирочка улыбалась бледной, едва заметной улыбкой. Паровоз загудел и дернулся было с места, но тут же встал, осаженный инертными тормозами. Еще два рассерженных гудка прорезали вечерний сумрак, и состав наконец тронулся; стукнули на стыках колеса, и поезд медленно двинулся вдоль платформы. Провожающие тоже пошли, словно прикованные взглядами к сидящим в вагонах людям.

— Мамочка, пока! Я буду писать!

Скорость увеличилась, люди на платформе стали отставать, в воздухе замелькали машущие вслед поезду платочки. Еще какое-то время виден был красный глаз огонька на последнем вагоне, но вскоре пропал и он. Вениамин и Рахиль вышли на площадь.

Лишь всеведущий Господь знал, отчего таким бледным было лицо Фирочки за вагонным окном. В воскресенье, двадцать второго июня, уже на подъезде к Харькову Фирочка и Тамара услышали о начале войны. Немецкая авиация бомбила Киев, Минск и Смоленск. В Харькове тут же ввели затемнение, тьма опустилась на город. Еще недавно такие радостные лица едущих на отдых людей теперь были омрачены тяжкой заботой. Большинство пассажиров сошло в Харькове, чтобы вернуться домой, в столицу. Фирочка колебалась; она давно уже привыкла принимать самостоятельные решения, но почему-то не знала, как поступить сейчас, в этот важнейший момент выбора между жизнью и смертью.

— Как ты думаешь, Тамара, сойти или ехать дальше? — спросила она свою юную спутницу в надежде хоть немного облегчить тяжесть ответственности.

Но что могла ей ответить девочка-подросток, еще не вполне укоренившаяся в Москве и считавшая Гадяч своим истинным домом?

— Что ты, Фира! — решительно заявила Тамара. — Нам надо ехать домой, в Гадяч!

Они прибыли в Гадяч ранним утром. Стояла чудесная летняя погода. Воздух дрожал и звенел от птичьего щебета. Кроны тополей едва шевелились под легким дыханием ветерка. Их листья, зеленые сверху и серебристые снизу, шуршали и поворачивались то так, то эдак, словно застеснявшиеся дети. Пела свою скромную песенку и большая цветочная клумба на привокзальной площади. Молча поблескивала росой дорожная пыль. Повсюду под голубым и чистым небом царила глубокая утренняя тишина, нарушаемая лишь едва слышными шорохами листвы, птичьим щебетом и редкими криками проспавших рассвет петухов.

Несмотря на заблаговременно посланную телеграмму, никто не встречал их: старики были уверены, что поездку отложили ввиду чрезвычайных обстоятельств. Но никакие обстоятельства не могли помешать бывшему мяснику, а ныне возчику Мордехаю и его глубокомысленному мерину Павлику прибыть, как обычно, к харьковскому поезду. Шел всего-навсего третий день войны, и мир пока еще не обрушился в хаос.

Фирочка и Тамара забрались на шаткую телегу Мордехая и отправились в Садовый переулок. Перед ними лежала Ромнинская, главная улица Гадяча. Солнце уже поднялось достаточно высоко; его лучи играли на безмятежных городских крышах. На углу стоял солдат с противогазной сумкой через плечо. Пыль деликатно вспархивала под копытами лошади, легким облачком вздымалась из-под колес: утренняя влага еще прижимала ее к земле, не позволяя взмыть к небесам.

Обе пассажирки полной грудью вдыхали чистую прохладу воздуха. Фирочка молчала, зато Тамара вела оживленную беседу со старым Мордехаем. Они хорошо знали друг друга; впрочем, возчик был известен своей осведомленностью обо всем на свете. В обычное время конец июня был для Мордехая горячей порой приезда дачников. Каждый день увозил он с вокзальной площади женщин с детьми и вещами — увозил семью за семьей на дачу, к месту отдыха.

Но этот год совсем не похож на предыдущие. Разразилась эта безумная война! Боже милостивый, только ее нам не хватало! От дачников и памяти не осталось! Новые не едут, а те, что уже приехали, собрались и вернулись в свои города. В опасные времена лучше быть поближе к дому, к мужу — мало ли что случится? Так говорят дачницы, и глаза у них при этом испуганные. Телеграммы так и порхают туда-сюда, а возчик Мордехай выше головы занят возвратом только что прибывших семей назад, на станцию.

Все это он выкладывает Тамаре по дороге. Голос его спокоен и ленив. Почему Мордехая должна волновать какая-то война? Даже если все на свете посходили с ума, он в этом не замешан. Кто тронет простого возчика?

Мордехай длинно сплевывает, подбирает вожжи и щелкает кнутом:

— Н-но, Павлик!

Фирочка молчит, сидя на раскачивающейся и скрипящей телеге. Здесь она родилась, здесь прошла золотая пора ее детства. И вот снова лежит перед нею Ромнинская улица, усаженная деревьями с обеих сторон. Молчаливы дома, на стеклах окон играет утреннее солнце. Мордехай замолчал. Выкурил папиросу, несколько раз сплюнул, завернулся в свою серую поношенную накидку и замолчал.

Несмотря на раннее время, Песя уже возится во дворе.

— Вот, гостей тебе привезли! — извещает ее Мордехай от имени Павлика и себя самого.

Павлик приветливо машет хвостом. Тамара соскакивает с телеги и бежит к бабушке. Та всплескивает руками:

— Ой, дети приехали! — она крепко обнимает девочку. — Как ты выросла, коза! Настоящая барышня!

И снова слышен во дворе Тамарочкин смех — смех, не звучавший тут почти целый год. Фирочка спускается с телеги осторожно, как оно и положено беременной. Женщины обмениваются поцелуями. Свекрови нравится невестка, и Фирочка чувствует это. Пока еще напряжена молодая женщина, губы ее сжаты, но уже греет Фирочку материнское тепло бабушки Песи.

Не иначе как сорока разнесла по городу весть о приезде дорогих гостей: во двор вбегает Хаим-Яков:

— Вот радость-то! А мы и не надеялись вас увидеть!

Он обнимает обеих и помогает внести в дом вещи. Через некоторое время Песя уже хозяйничает у плиты, и лицо ее сияет. Гостьи умылись с дороги; запах мыла и духов стоит в комнатах. Фирочка рассказывает о Соломоне, о доме Шотландов. По кухне разносится вкусный запах яичницы, свистит, вскипая, чайник. Даже под пятнами беременности тонки и красивы черты лица молодой женщины. На шестом месяце живот еще не так заметен. Вчетвером сидят они у стола, а чайник на плите поет свою уютную песню.

Песя лучится радостью. Да, началась война. Да, в городе развешен приказ военкома о немедленной мобилизации: забирают и молодых парней, и мужчин зрелого возраста. Но пока что здесь, рядом с ней, сидят ее девочки, так что можно на время забыть про неприятности. Они еще поговорят о будущем, успеется.


В первые дни Тамаре казалось, что за время ее отсутствия в Садовом переулке произошли странные перемены. Все тут как будто усохло, стало меньше ростом — и люди, и дома, и деревья. Гадяч опустел, разъехались веселые бесцеремонные дачники. Тихо в лесу, только сосны шуршат, вознося к небесам свои высокие кроны. Лишь птицы по-прежнему шумят по утрам, щебечут, шныряют в густой листве кустов и деревьев. Тихо прячутся в глубине леса извилистые тропинки, привыкшие таскать на своих плечах добычливых дачниц и их шумных детей. Лишь лесная трава и кусты помнят еще об их существовании.

Берега реки тоже пустынны — почти никто не загорает и не купается. Иногда приходит сюда компания стриженых школьников. Но и они, искупавшись, быстро натягивают штаны и уходят, выстроившись в цепочку, — загорелые, с серьезным выражением лиц. Время от времени спускается к реке взвод военных с лошадьми. Немного поупиравшись, лошади входят в воду и плывут, высоко держа над поверхностью чуткие головы, а голые солдаты сидят у них на спине. В такие моменты полнится река солдатской и лошадиной радостью.

Чем жарче становилось лето, тем больше чувствовалось напряжение в Гадяче. Но оно целиком относилось к миру взрослых; Тамара и ее друзья спасались от мрачного настроения на реке. Как правило, был среди них и Ким Вортман, подросток-половинка из Харькова, который и в это лето гостил у своей тети Агриппины Андреевны.

Ким верховодил в подростковой компании. Ему исполнилось четырнадцать лет, и на верхней губе уже можно было заметить тень будущих юношеских усиков. Тамару это решительно не волновало, зато для Сарки Гинцбург усики Кима служили причиной тайных дум и страданий. Вениамин тем летом был далеко от своих питомцев.

Скучно на реке.

По утрам лишь лошади и утки плещутся в воде. Но кроме этого все обстоит как раньше. Тот же самый деревянный мост натянут над водной лентой. Его охраняет военный караул. В отдалении синеет вельбовская роща, чуть дальше видны густые леса в районе Веприка, а за ними — города Зеньков, Полтава и весь остальной мир.

Война продолжалась, и мало-помалу взрослых охватывал страх. Сначала мобилизовали парней, затем пришла очередь зрелых мужчин. В Гадяч стали приходить слухи. Люди — и среди них много евреев — стали покидать город. В июле и в первой половине августа ромнинский поезд еще приходил в Гадяч ежедневно; затем вдвое реже, а потом и вовсе не стало твердого расписания. В городе еще не началась паника, но еврейский исход продолжался — по одному, по двое. Хотя много было и таких, кто не верил слухам и не сумел оценить масштаба приближающейся беды. А некоторые старики или больные и хотели бы отправиться в дальний путь, но были не в состоянии этого сделать.

Как мог, например, уйти восьмидесятилетний резник реб Довид, который к тому времени почти полностью ослеп? Наполнился темнотой мир вокруг старика. Но вы очень крупно ошибаетесь, если полагаете, что пал он при этом духом. Нет, жив еще и дышит реб Довид, еще стучит своей палкой, нащупывая дорогу для очередного осторожного шажка — и другого, и третьего… Да-да, по-прежнему ведет он свой нескончаемый диалог с Богом, который есть еще у нас в небесах! А Эсфирь, мастерица лапши? Ей ведь уже девяносто пять! Бывал ли когда-нибудь ты, дорогой мой брат и читатель, в возрасте девяноста пяти лет? Нет? Но все равно ты можешь себе представить, что женщина таких лет не может так вот, запросто, отправиться из своего дома неизвестно куда. Здесь у нее домишко, покосившийся, но свой, и двор, и скамейка во дворе, и дочь Нехама, тоже не первой молодости, и неплохое ремесло. Здесь ее мир, ее скромное царство, и в нем не страшна ей никакая война. Немало войн перевидала эта старуха за долгие годы своей жизни.

Что ж, со стариками все ясно; но почему остается в Гадяче Арон Гинцбург, кладбищенский габай, и его большая семья? Много есть на то причин, но главная — огонек на могиле Старого Ребе. Кто будет следить за светильником, если уедет из Гадяча габай? Много лет тому назад стоял Арик перед святым человеком с густыми бровями и глубоким голосом, проникающим в самое сердце человека. Кем он был тогда, Арик? Не то убийцей, не то сумасшедшим. И вот повелел ему раввин отправиться в Гадяч на могилу адмора, Старого Ребе Шнеура-Залмана. В ту пору еще велика и многочисленна была еврейская община Гадяча. И вот — пошатнулся тот мир, стал исчезать, таять, за годом год, за неделей неделя. А теперь еще и эта война, война Гога и Магога![35] Кто встанет у руля? Чьи руки исцелят боль души человеческой? Кто, если не он, Старый Ребе? Что, если не дух его вечной святости?

Потому-то и проводит чернявый габай все свои дни в кладбищенском штибле, хранит частицу святого огня. Никто не обязывал его сидеть там, но может ли он уйти? Тем более что и сейчас, в безумные эти дни, приходят к могиле люди — намного больше, чем прежде. Приходят женщины и старики, каждый со своей заботой, болезнью, бедой. И габай Арон пишет для них записки на странной смеси идиша и иврита.

Другая причина — большая семья. Нахмана мобилизовали, и его зарплата, составлявшая основу семейного дохода, больше не поступает в общий котел. Хася окончила сельскохозяйственный техникум и уехала в Полтаву, а оттуда по распределению — в один из колхозов. Деятельная, легкая на подъем девушка, она могла преуспеть в любых, даже самых тяжелых обстоятельствах. Ханка по-прежнему рвалась ехать в Киев, но как тут уедешь, если все вокруг зашаталось? И вот Ханка, Сарка, Лейбл, Шимон, Аба, Мирочка и Ривочка — семеро детей, сыновей и дочек, а вместе с родителями — девять ртов в доме. Ну кто может сорваться в дорогу из гнезда с таким количеством птенцов? Даже тут, в Гадяче, не так-то легко сейчас прокормиться — и это с крышей над головой, с огородом и с пегой коровой! А что будет там, в эвакуации, где нет ничего?

И габай Арон решает препоручить себя и свою семью воле милосердного Господа, да будет благословен. Пусть случится с ними то, что уготовано всему народу Израиля. Ведь в Гадяче осталось еще много евреев. Например, пузатая свойственница Гинцбурга Хая-Сара Берман. После того как началась война и немцы вторглись на Украину, странные вещи слышатся из ее уст. Нет, еще не забыла Хая-Сара свой роскошный магазин в Бобруйске, еще помнит она прежние дни, когда жив был муж Яков Берман, и память о покойном дяде Хаиме Зайделе еще тревожит ее по ночам. Сейчас они ютятся вчетвером в двух комнатушках на улице Вокзальной. Голда, переехав к мужу, спустя несколько месяцев родила прелестную девчушку, которую назвали Ахува. В эти дни она посвящает все свое время ребенку, дому, семье. Уборка, стирка, глажка и главное — полугодовалая Ахува. Но Голда и не думает жаловаться: в конце концов, таков смысл ее жизни — мать, жена, основа семьи.

Да, сильно изменилась жизнь уважаемой свойственницы Хаи-Сары Берман. Честно говоря, не осталось ей из прежних занятий ничего, кроме закупки продуктов на рынке, возни на кухне и болтовни. Что ж, не самый плохой вариант для бывшей племянницы дяди Хаима Зайделя — если не учитывать, что закупки требуют денег, причем куда больших, чем раньше. До женитьбы зарплаты Бермана вполне хватало на двоих, но сейчас положение изменилось. Во-первых, четверо все же не двое. Во-вторых, война. И, в-третьих, невестка, да продлятся дни ее, пришла в дом едва ли не босиком, без нитки приданого. Что ж, такова судьба тех, кто женится на девушках из нищих семей. Хорошенькая жизнь уготована Хае-Саре на старости лет!

И вот подозрительные вещи стали завариваться вокруг пузатой этой женщины, хорошо знакомой с рынком и с торговыми делами. В тесной кладовке появились мешки с мукой, горшки с маслом, крупы, сахар и прочие бакалейные товары. Стали приходить в квартиру покупательницы, в основном еврейки. Приходили, шептались о чем-то со старой хозяйкой, покупали продукты — и все это потихоньку, втайне.

Голда не вмешивается — у нее по горло своей работы. Но иногда она относит в отцовский дом немного муки и круп. Иногда, по одному, по двое, приходят в гости младшие братья и сестры. Эти тоже не уходят голодными. Свекрови такое положение дел совсем не нравится. Еще чего не хватало — горбатиться ради семьи сумасшедшего свойственника, который только и знает, что сидеть в своем штибле!

Так понемногу, потихоньку начинают портиться отношения между свекровью и невесткой. В Хае-Саре вдруг проснулись скупость и жадность. По украинской земле расползается война. Как знать — возможно, доберется она и до Гадяча. Но значит ли это, что нужно бежать сломя голову на восток, бросив тут дом и имущество, как это делают другие безумцы? Еще чего не хватало! Кто-то, а Хая-Сара никогда не теряет рассудка. Даже если, Боже упаси, придут сюда немцы, можно жить и при них. Хая-Сара не верит газетным вымыслам и распространяемой властями клевете о немецкой жестокости. Европа есть Европа. Вот и у дяди Хаима Зайделя, да упокоится в раю его душа, было вполне определенное мнение о европейской культуре.

Берман продолжает работать в парикмахерской. Верный сын, муж и отец, он очень любил мать и, по мягкости характера, привык подчиняться ей всегда и во всем. Его не взяли в армию из-за близорукости, но двух других парикмахеров мобилизовали, что сильно прибавило работы Берману. Клиентов теперь выше головы. Солдаты и штатские, мужчины и женщины, девушки и старики — все приходят в парикмахерскую, а Иосиф Берман знай себе стрижет, бреет и сбрызгивает одеколоном красивые прически и чисто выбритые подбородки. Затем он возвращается домой, и все трое садятся за сытную трапезу. Лето в Гадяче, и по вечерам семейная пара Берманов прогуливается в городском саду, где играет военный духовой оркестр. Несмотря на дурные слухи, негой, теплом и запахом женских духов исполнены эти летние вечера. По дорожкам парка под руку с девушками прогуливаются солдаты, лузгают семечки и курят самокрутки.

Ночью, когда уставшая от дневной суеты и сытного ужина Хая-Сара начинала храпеть в смежной комнате, Берман обнимал свою молодую жену, и та прижималась к нему, с трепетом вдыхая знакомый запах одеколона. А рядом с их тайным любовным миром стояла в уголке колыбелька маленькой Ахувы, и Голда всем своим материнским существом безошибочно улавливала ритм ее неслышного младенческого дыхания. Нет связей крепче, чем связь между матерью и ребенком — лишь смерть в силах разлучить их.


Отца Кима Вортмана мобилизовали, и мать прислала телеграмму, где просила, чтобы мальчик остался пока в Гадяче. Сам же Ким похвалялся перед подружками своим намерением сбежать на фронт. Похвальба эта адресовалась преимущественно Тамаре, но не производила на нее желаемого впечатления. В тринадцать лет еще не очень понятно, что такое расставание.

Вечерами дети тоже ходят в городской сад. Солнце тихо клонится к закату, медленно темнеет воздух. Военный оркестр играет марши и танцевальные мелодии. По аллеям фланируют девушки — тут и там зеленеют защитные гимнастерки военных. Глубокая тишина залегла в этом далеком от больших событий уголке мира.

В вечернем саду много еврейских подростков. Большинство — ученики местных школ, говорящие на смеси русского и украинского; временами слышится в их речи и пряный еврейский акцент. За год столичной жизни Тамара приучилась говорить чисто, по-московски, и теперь это умение незримой перегородкой отделяет ее от остальных. Некоторую неловкость в ее присутствии ощущает даже Ким Вортман, известный харьковский сноб.

Да, странно, насколько утратил он в последнее время свою мужскую независимость. Агриппина Андреевна недовольна племянником и часто выговаривает ему за то, что парень почти не бывает дома. Видано ли такое? Мальчик заявляется домой только для того, чтобы перекусить; поест второпях, и — фьють! — снова нет его как нет! Что так манит парня на улицу?

Как клещами, тянет Кима к этой черненькой козе, Тамаре Фейгиной. Первым приходит он и в городской сад пополудни, и на берег реки по утрам. Стрижется Ким теперь непременно у Бермана, причем по самой последней моде. Белая рубашка ровно заправлена в идеально отутюженные брюки, и красивый кожаный ремешок подчеркивает стройность фигуры. Что ей еще нужно, этой нелепой девчонке, длинноногой и голенастой? Ким не отрывает от нее глаз, а ей, пигалице, и дела нету — как видно, еще не выбралась она из пеленок!

Сарка Гинцбург, дочка габая, — самая близкая Тамарочкина подруга, хотя и старше ее на целых полтора года. В руинах лежит Саркин мир, прежде такой чистый и безмятежный. Сладкий горячий туман, полный навязчивых грез и мечтаний, окутывает ее сердце.

Лихорадочное возбуждение царило в то лето в компании подростков под мрачнеющими небесами Гадяча. В стране гремела война, страшные слухи терзали сердца, но все это будто бы относилось лишь к миру взрослых.

Да и многие взрослые вели себя так, словно вокруг ничего не происходило. Песя продолжала заниматься домашним хозяйством. Хаим-Яков каждое утро отправлялся на работу в плодово-ягодном кооперативе. Правда, вскоре туда пришел приказ сдать все бутылки для противотанковой обороны. Но даже после этого осталось достаточно бочонков, чтобы продолжать производство.

Сводки Информбюро становились все тревожнее и тревожнее, слухи сеяли панику и страх. Вот уже и Киеву угрожает враг. Все больше людей уезжают из Гадяча — теперь уже на телегах, потому что поезд приходит в город раз в столетие, и билетов на него не достать. Страсть к бегству распространяется по домам и квартирам.

— Пора и нам двигаться, Хаим-Яков, — шепчет мужу старая Песя. — Не упустить бы времени…

Черные вести приходят ночью, под покровом темноты, встают перед тобой, подрагивая от ужаса. Но у Хаима-Якова свое мнение. Не так-то легко оставить дом, бросить нажитое десятилетиями добро. А кроме того, не все бегут. Вот Шапиро никуда не едет, и Гинцбурги, и Розенкранцы. Слава Богу, есть еще достаточно евреев в Гадяче. Но вслух Хаим-Яков говорит совсем о другом: о Фирочке. Состояние Фирочки требует осторожности. До родов остались считанные дни; дорожная тряска может сильно повредить и матери, и будущему ребенку.

— Подождем еще немного, — шепчет старик.

В комнате темно, наглухо закрыты окна, стекла крест-накрест заклеены бумажными полосами. Мрак и темень повсюду. Странные круги плывут перед глазами. Сон нейдет к издерганному тревогами телу. Песя тихо вздыхает — так, чтобы не услышали дети, спящие в соседней комнате. Вот он пришел, пробил час беды. Фирочка уже почти не выходит из дому, хотя прогулка совсем не помешала бы беременности. Ее беспокоит, что стала она обузой для других; вчера так и сказала Песе, твердо и прямо глядя голубыми глазами в лицо старой матери:

— Вы должны уезжать, а я останусь. Ничего со мной не случится.

Проходит еще несколько дней. Тамара по-прежнему пропадает на реке, в городском саду, в кинотеатре. Лишь на обед собирается теперь вместе семья Фейгиных. Старик возвращается с завода, Тамара — из своей компании, Песя накрывает в горнице на стол, и все четверо — старик и три женщины — приступают к обеду. Взрослые, как правило, безмолвствуют, и лишь Тамара болтает. Но и в этой картине немного радости: плохо смотрится неумолкающий подросток рядом с мрачно молчащими взрослыми. Тамара еще больше выросла, новый блеск появился в ее глазах. Спустя несколько дней после приезда на нее набросилось южное солнце, покрыло нежную девичью кожу волдырями и ожогами. Но и это быстро прошло; теперь сидит за столом цыганистая загорелая чертовка, сидит и сыплет словами.

После обеда Тамара усаживается читать. Тетя Кима Агриппина Андреевна работает в библиотеке, и благодаря протекции парня Тамара получает редкие книжки, которые обычно не достать из-за большого спроса. Сейчас она перечитывает «Трех мушкетеров». Благородный Атос, наивный гигант Портос, загадочный Арамис, разрывающийся между католичеством и прекрасным полом. А над ними д'Артаньян, великолепный бесстрашный гасконец, — все они без остатка завладели сердцем Тамары, и теперь она не может оторваться от книги. Через Кима Тамара составляет протекцию и для Фирочки.

Временами Фирочка плачет, утром долго лежит в постели. Ребенок дрыгает ножками в животе, и она внимательно прислушивается к его движениям. Близки в эти дни слезы к ее глазам.

Соломона призвали в армию. Последнее письмо от него пришло в середине июля. Оно было написано с любовью и надеждой и кончалось так: «Если не выпадет нам больше увидеться, Фирочка, звездочка моя, ты должна будешь воспитать нашего ребенка. Я уверен, что ты сделаешь это так, как надо».

Теперь она часто вспоминает эти строчки и плачет. Что делать — Фирочке нет еще и двадцати.

Затем пришла телеграмма из Москвы. Завод, на котором работали старый Шотланд и его зять Шоул Левин, был намечен к эвакуации на Урал, в город Челябинск.

«Приезжайте все к нам!» — так было написано в телеграмме.

Приезжайте все к нам!.. — легко сказать! Как отправишься в такую дальнюю дорогу с женщиной, которая вот-вот родит?

Так прошел август. Однажды ночью у Фирочки начались схватки. Старики засуетились, разожгли печь для подогрева воды. Из комнаты роженицы слышались сдавленные крики. Продолжала спать только Тамара, набегавшаяся за день до полного бесчувствия. В перерывах между схватками слышались уговоры акушерки Голды, а затем снова принималась кричать Фирочка. Вот наконец проснулась и Тамара. Ей приснился кошмар: головокружение, гром и молния, ужасные чудища, а под конец — душераздирающие вопли. Затем забрезжил рассвет, и Хаим-Яков побежал за возчиком Мордехаем. Акушерке не нравилось течение родов, и она решила перевезти Фирочку в больницу.

Какое-то время Тамара лежит в своей комнате и прислушивается к Фирочкиным страданиям. Потом встает, распахивает окно и высовывается наружу. Холодный воздух врывается в комнату, ворошит страницы раскрытой книги Дюма. За окном виден огород, два-три дерева, серый дощатый забор и беленая стена дома соседа Ивана Матвеевича Гаркуши. Солнце еще не вышло, но на восточном краю неба уже заметно его приближение. Скоро этот забор наполовину, по диагонали, окрасится светом, а другая его часть останется в тени. Тамара стоит у окна босиком, в ночной рубашке на загорелом теле. Снова слышен крик роженицы. Девочка возвращается в постель, захватив с собой «Трех мушкетеров». Несколько минут она лежит с закрытыми глазами, чувствуя, как прохладный ветерок шевелит ее волосы. Нет, уже не заснуть. В комнату на цыпочках входит бабушка Песя.

— Ой, мама! — кричит Фирочка из соседней комнаты, и снова слышатся увещевания старой акушерки Голды.

Тамара открывает книгу и тут же забывает обо всем на свете. Теперь она по самую макушку в паутине каверзных замыслов коварного кардинала Ришелье.

— Н-но, Павлик! — слышится со двора.

Скрипят колеса телеги, с обыденным спокойствием всхрапывает мерин Павлик. Во дворе поднимается суета. В телегу кладут сено и одеяла, укладывают Фирочку — всей этой суматохой заправляет возчик Мордехай. Слава Богу, не впервой ему перевозить рожениц.

И вот наконец снова слышится:

— Н-но, Павлик! — и щелканье кнута, и скрип тележных колес.

Глава 2

Следующие дни оказались еще хуже. Родильное отделение городской больницы было сокращено, потому что значительная ее часть отводилась теперь под военный госпиталь. Вдобавок к тому, почти все врачи-мужчины были мобилизованы. Вот только количество рожениц в Гадяче пока оставалось прежним.

За порядок в больнице отвечала в те дни Анна Дмитриевна — пожилая медсестра с красивыми волосами. Она выделила Фирочке койку, а потом постояла рядом, пристально разглядывая молодую женщину. Все пять кроватей в палате были заняты роженицами. Анна Дмитриевна ела глазами страдальческое лицо вновь прибывшей, ее растрепанные волосы, ее вспотевший лоб. Значит, это и есть молодая жена того парня, который навещал ее два года тому назад?

— Ой, мама! — отчаянно закричала Фирочка.

Анна Дмитриевна еще некоторое время постояла рядом, а затем повернулась и тихо вышла из комнаты. Много обязанностей у старшей медсестры. В принципе, можно было бы позвать к роженице военврача Орлова из госпитального штата — он по профессии акушер. Но старшая медсестра так занята, так занята! У нее совсем нет времени, ну просто ни минутки!

Вечером состояние Фирочки ухудшилось, температура поднялась до тридцати девяти. Об этом известили Хаима-Якова и Песю, которые дежурили в больничном дворе. Пришел наконец и Орлов. Он осмотрел Фирочку и покачал головой.

В дополнение ко всему хлынул проливной дождь. Тамара закрывает окно. Старики все еще в больнице, она одна в доме. Снаружи гроза, ливень, раскаты грома. А в горнице спокойно тикают на стене ходики, раскачивается взад-вперед старый маятник.

Вдруг хлопает входная дверь. Это бабушка Песя. Она в длинном плаще, капли воды падают на пол. На лице у Песи смятение, но голос тверд и решителен:

— Тамара, одевайся, мы уходим!

— Куда? Под ливень?

— Ливень кончился. Нам надо идти. Фирочке очень плохо.

Бабушка и выучка выходят на улицу. Дождь и в самом деле кончился, радуга прорезает себе дорогу меж тяжелыми тучами. Солнца еще не видно, но уже чувствуются его близкие шаги. В небе радужная дуга, в садах и огородах сияет умытая зелень, звенят веселые капли. В воздухе сочный запах, какой бывает только после ливня: запах цветов, травы и мокрой земли.

Оступаясь и увязая в грязи, старуха и девочка сворачивают к еврейскому кладбищу. За их спинами полощется платок влажного свежего ветра.

Еще не вечер, но в штибле полумрак. Габай Арон Гинцбург сидит у стола. Он встречает Песю бледной полуулыбкой:

— Вот записка. Я написал ее заранее. Снимите обувь!

На клочке бумаги слова — наполовину иврит, наполовину идиш. Но у старой Песи своя молитва. На цыпочках входят Песя и Тамара в шатер Старого Ребе Шнеура-Залмана. Над святой могилой круглый деревянный купол. Песя кладет на него записку и начинает говорить тихим, почти неслышным голосом:

— Учитель мой и рабби, служанка твоя Песя, дочь Зелига, склоняется перед тобой и умоляет о помощи. Взойди в милосердии своем к небесному престолу и попроси Того, чье Имя благословенно, за роженицу Эсфирь, дочь Залмана. Эсфирь, дочь Залмана, — молодая девушка, еще не видавшая жизни. Эсфирь, дочь Залмана, только-только раскрыла глаза свои, чтобы взглянуть на мир, — и вот уже угрожает ей смерть. Пусть смилостивится над нею, пусть спасет ее, пусть не берет молодую эту душу! Святой ребе! Пожалуйста, избавь! Помоги своему народу, спаси его от горечи смертной!

Стоит перед могилой старая Песя, слезы текут из ее глаз. Тамара молчит тут же, рядышком. Сгущается вечер за оконцем, обращенным в сторону кладбища, но зато все светлее становится огонек в бедном светильнике на столике в углу.

Неужели и впрямь суждено Фирочке умереть? Увы, не помогли ни молитвы свекрови, ни лекарства, ни уколы доктора Орлова. Согласно диагнозу врача, вследствие заражения у больной началось воспаление почек. Фирочка умерла, но ребенка удалось спасти.

Утром тело невестки положили на пол в горнице дома Фейгиных. Старое морщинистое лицо Песи опухло от слез. Двери хлопали, впуская и выпуская тех, кто пришел поддержать семью в горестный час. Приходили евреи и еврейки, взрослые и дети. Пришли Шапиро с женой и старый реб Довид, и семья Ехезкеля Левитина, и семья Берман, и, конечно, кладбищенский габай Арон Гинцбург. Женщины омыли тело согласно указаниям Эсфири, мастерицы лапши.

Пришла смерть в дом Фейгиных, и пришли друзья, и знакомые, и просто евреи. Пришел и Ким, еврей наполовину. Пришли и все Тамарины подружки. Мало-помалу собралось около ста человек провожать молодую женщину в ее последнюю дорогу.

Тело положили на носилки и понесли к кладбищу. Служка Беломордик шел впереди, держал коробку для пожертвований и возглашал: «Пожертвование спасает от смерти!» Взошло солнце; в небесах гуляли чистые облака, и свежий ветер носился по городским улицам. Не иначе как осень пришла. Обувь вязла в грязи; люди шагали торопливо, как будто в воздухе нависало над ними неведомое чудовище в широком одеянии неотвратимой беды.

Выкопали могилу и стали хоронить. Послышались крики и горестные восклицания, и плач, как это принято у женщин. Лишь Эсфирь, мастерица лапши, не плакала. С палкой в руке стояла она перед раскрытой могилой, обратив к ней изрезанное морщинами лицо. Не в первый раз провожала она мертвое тело к его узкой постели успокоения. Вот и еще одну душу забрали с земли — чего тут рыдать? В обычные годы они ходят в это время с Нехамой из дома в дом, делают людям лапшу. А этим летом пришла война, не до лапши сердцу человеческому. Но жизнь тем не менее продолжается, люди живут, люди умирают. Придет и ее час спуститься в могилу.

Тамара еще не знала того набора правил и ухищрений, который сопутствует взрослым дочерям Евы на их жизненном пути. Поэтому она просто плакала — искренне и очень горько. Лицо ее исказилось, глаза покраснели, ноги были вымазаны грязью, и она очень напоминала заброшенную нищую сироту. Ким Вортман смотрел на девочку, и сердце его сжималось. Он ведь тоже впервые столкнулся со смертью лицом к лицу.

Люди стоят у могилы, опускают тело в ее разверстый земляной зев. Слышатся молитвы «Эль мале рахамим» и кадиш[36]. Хриплы голоса молящихся. Сильный ветер раскачивает кроны деревьев, волнами идет трава на лугу, дрожат красноватые головки репейника. По воздуху летят палые листья, липнут к мокрым надгробиям, кровоточат, умирают. Умирают и они.

Вечером несколько человек приходят навестить скорбящую семью. Хаим-Яков сидит на низеньком табурете и читает книгу Иова. Рядом примостились старики. Песя возится по хозяйству, глаза ее заплаканы. Разговор идет о повседневном. На этот раз его цель заключается не только в том, чтобы отвлечь скорбящих хозяев от тяжелых мыслей. Повседневная тема нынче такова: уезжать из Гадяча или ждать дальше? На сегодняшний день осталось в городе около трехсот евреев, они смущены и растерянны. В большинстве это старики, больные или люди, обремененные неподъемными семьями. Никто не может оценить размеров приближающейся опасности. Только Шапиро уверенно советует бежать, и как можно скорее. Гитлер — страшный хищник. Злодей Аман[37] по сравнению с ним — невинный ягненок. Нужно бежать и положиться на судьбу. Был бы он здоров, ушел бы из города прямо сейчас, пусть даже пешком. В его собственном положении — какой смысл уходить? С таким больным сердцем он умрет, едва успев выйти из Гадяча. Но те, у кого еще есть силы, не должны терять времени!

В комнате воцаряется тишина, слышно лишь сдержанное тиканье ходиков. Хаим-Яков нарушает молчание, невнятно произнося несколько слов из книги скорбей, книги Иова. Потом берет слово чернявый габай. Нет, он не собирается уходить. Он останется в городе назло всем гитлерам. От судьбы не убежишь; в годину бед не помогут никакие хитрости. Вспомните, евреи, десятерых казненных мудрецов[38], вспомните замученных во времена Хмельницкого. Если суждена тебе жизнь, уцелеешь в любом случае; если нет, то какой смысл суетиться? А в его случае есть еще одна причина: уйдет габай — кто позаботится о Негасимом огне на святой могиле?

Странно звучит в комнате эта речь, подобная бессвязным словам человека, не знающего, о чем говорит. Хаим-Яков поднимает голову от книги и заговаривает о новорожденном внуке. Прежде всего, он, старый Фейгин, согласен со словами Шапиро и советует уехать из города всем, кто только может. Он бы и сам ушел, если бы не ребенок. Ребенку нужен брис праотца нашего Авраама[39]

— Где он сейчас? — спрашивает Шапиро.

Как раз в тот день, когда умерла Фирочка, родился мертвый ребенок у другой женщины, украинки. Она и согласилась стать на время кормилицей. Надо полагать, что можно оставить мальчика у нее, пока не минует опасность.

В разговор вступает Песя, и старики умолкают, внимательно слушая ее слова.

— Надо отложить брис, — говорит она. — Кто знает, что случится завтра? Если немцы войдут в Гадяч и начнут резать евреев, то брис может повредить и ребенку, и кормилице.

Старики начинают спорить. Особенно велико разногласие между Гинцбургом и Шапиро. Последний склонен принять мнение старой Песи: перед угрозой жизни должны отступить даже самые важные обычаи и предписания. Напротив, Гинцбург уверен, что именно пренебрежение брисом подвергнет жизнь мальчика смертельной опасности. Хаим-Яков тоже не соглашается с Песей. Ведь что написано в святой Торе? «Необрезанный же мужеского пола, который не обрежет крайней плоти своей, истребится душа та из народа своего»[40].

Хаим-Яков снова углубляется в книгу Иова. Что понимает женщина в вопросах бриса и Торы? Он, бывший резник и моэль, хорошо представляет себе важность этого дела. На восьмой день жизни сделаем мальчику брис, как оно и положено по обычаю Моисея и Израиля.

И снова берет слово Шапиро. Он говорит твердо, решительно, без тени сомнения. Положение очень серьезное. Поезда больше не ходят. Нужно бежать из Гадяча, и будь что будет.

Старики погружаются в горькие мысли. Тамара тоже здесь. Девочка вслушивается в тяжкое эхо молчания, звучащее в скорбной комнате.


Первого сентября, в девять утра, звенит звонок в средней школе города Гадяча. Шестой класс. Тамара сидит за одной партой с Аней Аронсон, своей ровесницей и верной подружкой. Аня — легкомысленная смешливая болтушка, зато Тамаре уже выпало попробовать горький вкус жизненных передряг; возможно, будет ей подмогой это знание в час испытаний…

Первый урок — история, но учитель Роман Назарович Иванчук говорит о текущих событиях. Вот уже тридцать лет живет он в Гадяче, преподает в школе, а в свободное время занимается своим огородом. Хорошо понимает старый учитель детские сердца. Ученики любят его уроки, расцвеченные мягкими украинскими шутками. Но сейчас не время для улыбок.

В комнату заглядывает старшеклассник. Он что-то шепчет на ухо Иванчуку, и тот прекращает урок. Директор школы просит всех собраться в актовом зале.

Зал быстро наполняется. На трибуну поднимается директор Серафим Иванович Карпенко и произносит речь о бутылках. В отличие от Иванчука, он не пользуется популярностью среди учеников. Ему лет сорок пять, лицо гладкое, прямой и острый нос, узкий лоб с коротким щетинистым чубчиком, узкие губы и тяжелый, упрямо выдающийся вперед подбородок. Голос у Карпенко скрипучий, а глаза серые, в тон пиджаку. Зато фигура у директора не совсем обычная: очень широкие плечи и непропорционально тоненькие ноги в дополнение к малому росту. На первый взгляд Карпенко кажется горбуном, хотя держится прямо и нет на его спине никакого горба.

Итак, речь о бутылках. Получен приказ мобилизовать школьников на сбор бутылок в городских домах. Вражеские танки ползут по нашей земле. Солдаты Красной армии своими телами преграждают им дорогу в глубь страны. Для этого необходимы бутылки и горючее.

Затем учеников делят на пары, и каждой паре поручают обойти дома в определенном районе города.

— Пойдем вместе? — предлагает Тамаре Ким.

Он тоже здесь, потому что остался в Гадяче. Но Ким уже восьмиклассник, и Тамаре неловко принять его предложение. Лучше уж она пойдет с Аней. И чего он к ней так привязался, этот Ким Вортман? Шел бы с кем-нибудь из своих одноклассников…

Но в том-то и дело, что Ким не знает пока никого в своем новом классе. Ведь до этого он учился только в харьковской школе.

Подросток умоляюще смотрит на Тамару своими выпуклыми темными глазами, и девочка соглашается, сама не зная почему. Им поручен район Садового переулка. Тамара точно знает, что на чердаке и в подвале дома Фейгиных есть немало пустых бутылок, оставшихся с того времени, как дедушка занимался частным виноделием. В это тревожное время дед, конечно же, будет рад отдать бутылки на благо противотанковой обороны.

Первое сентября. Солнце еще заливает сады и огороды, но в их зелени уже видна желтизна увядания. По шоссе один за другим ползут тяжелые автомобили, груженные фуражом. За рулем — солдаты. Движение поездов прекращено, и корма вывозятся из города грузовиками. Многие магазины закрыты. Из столовой гостиницы доносится запах тушеного мяса. На углу улицы репродуктор, из него слышен голос диктора: «Сообщение Совинформбюро!» Безрадостны эти сообщения.

Хаима-Якова нет дома, и Тамара обращается с просьбой к бабушке. Та без лишних слов отпирает подвал и показывает детям на бутылки. Дверь помещения распахнута настежь, но в углах темно. Школьники начинают складывать свою добычу. На Тамарином лице смутная улыбка, зубы поблескивают в подвальном полумраке. Вдруг Ким берет ее за руку, и девочка чувствует его робкое пожатие. Горло подростка перехвачено волнением, лишь глаза говорят то, чего не может вымолвить язык.

— Ким, что ты делаешь?! — возмущенно восклицает Тамара. — Наглец ты этакий!

Она вырывает руку из его ладони и густо краснеет. Нет, надо было идти с Аней!

На полу перед дверью растет пыльная стеклянная груда. В подвале стоит многолетний запах картошки и соленых огурцов. До конца дней своих запомнит Ким Вортман этот запах и прохладу этого подвала.

Два дня подряд школьники были заняты сбором бутылок. А в среду третьего сентября, в одиннадцать утра Гадяч впервые узнал, что такое бомбежка. На улицах взвыла сирена, и в небе появились два самолета. Сначала они раздраженно жужжали над городом, а затем послышался усиливающийся свист и за ним гром взрыва. Вторая бомба упала через минуту, прямиком на рынок. В Гадяче не было никаких промышленных объектов, если не считать нескольких кустарных заводиков, наподобие плодово-ягодного кооператива, где работал Хаим-Яков Фейгин. Поэтому внимание немецкого летчика привлекла полная людей рыночная площадь.

Тамара в это время находилась в школе. Занятия так и не начались: ученики разделились на пятерки и занимались мытьем собранных бутылок. Кто-то таскал воду из близлежащей колонки, остальные споласкивали бутылки и выставляли их на просушку. Ким, вооружившись коромыслом и ведрами, обеспечивал свою бригаду водой. Время от времени слышался веселый крик: «Ким, воды!» — и парень, притворно вздыхая, брал пустые ведра и отправлялся к колонке.

По сигналу сирены дети попрыгали в земляные укрытия, заблаговременно вырытые во дворе школы. Оттуда, из ям, смотрели они в голубое небо и на самолеты, окрасившие его в цвет дыма и пепла.

Первая бомба предназначалась мосту через Псёл и оттого разорвалась в некотором отдалении. Но взрыв на расположенной рядом рыночной площади оглушил детей, и близкая взрывная волна, ударив по ушам, ошарашила их своей неожиданной и страшной силой.

Сразу после бомбежки поднялась суматоха, и школьников отправили по домам. И снова Ким оказался рядом с Тамарой. По-видимому, сбор и мытье бутылок сблизили эту парочку. Они вдут в направлении Садового переулка, и путь, как обычно, лежит через рынок. Там суетятся люди. Это расчет гражданской обороны: санитары, пожарные, возчики. Взрыв разрушил с десяток киосков; некоторые еще горят. Два из них принадлежали мясникам, поэтому в воздухе стоит запах горелого мяса. Пострадали двенадцать человек, не успевших спрятаться. Убита женщина, крестьянка лет двадцати пяти. Осколок попал ей в голову. Лужица застывающей крови, беловатые комья мозга, спокойное выражение лица. Со стороны женщина кажется спящей. Ладонь ее еще сжимает ручку небольшой корзинки со сливами — спелыми, с блестящим черным отливом.

— Дети, марш домой! Вам нельзя тут стоять! — кричит распорядитель.

Первая бомбежка сразу приблизила к Гадячу войну, которая прежде не задевала город впрямую. И снова собрались евреи в фейгинском доме, который, наряду с миньяном[41], издавна служил местным старикам чем-то вроде клуба. И снова Шапиро заводит свою шарманку:

— Надо уходить, друзья, спасать свои души! Уж если столько христиан убежало, то нам, евреям, и подавно следует спешить!

Внимательно слушают его евреи. Хоть и редка борода этого человека, но много силы звучит в его словах — силы, оставшейся еще с тех, тридцатилетней давности времен, когда был он видным организатором, оратором и вождем. Тогда тоже была у него всего одна мелодия: «О, дом Иакова! Придите, и будем ходить…»[42]

Старая Песя вздыхает. На чем ехать, спрашивается? Кроме как на своих двоих, не на чем.

Немного говорят на эту тему. Вчера Ицик Штейнберг купил лошадь с телегой, заплатил десять тысяч рублей. Ужасно дорого, но что поделаешь, если другого транспорта нет? Нет транспорта, и нет выбора.

Резник реб Довид произносит короткую ободряющую речь. Почему все тут опустили головы, спрашивает он, по какой причине утратили душевное равновесие? Скажите откровенно, без уверток — есть у нас Бог на небесах или нет Его? Неужели вы думаете, что мир вновь погрузился в хаос, без Божественного промысла, без Его направляющей руки, что остались мы стадом без пастуха? Если вы действительно думаете так, то правы босяки, кричащие, что нет Суда, и нет Судии, и каждый человек сам по себе.

Так говорит он, этот слепец, видевший за восемьдесят лет жизни немало дурных душ человеческих, но при этом ни разу не упрекнувший Небеса. Он верит, что все деяния Господни — к лучшему. А потому нет причин терять надежду. По крайней мере, когда дело коснется его, старого резника, он будет точно знать, как поступить. Сохраняйте душевное равновесие, евреи, трудно в жизни без душевного спокойствия!

— Ах, реб Довид! — вздыхает Песя. — Как хорошо ты говоришь сегодня, да продлятся годы твои!

Несмотря на весь свой жизненный опыт, Песя, еврейская мать и бабушка, тоже нуждается в поддержке. Шапиро на этот раз промолчал, но печальны его глаза, а реденькая бородка кажется сегодня еще более убогой.

Внук еще в больнице, и это единственная причина, по которой Фейгины остаются в Гадяче. Так решил Хаим-Яков. Дарья Петровна, кормилица, согласилась оставить у себя ребенка и ухаживать за ним сколько понадобится. Но как уехать без того, чтобы сделать мальчику брис праотца нашего Авраама? Придется подождать еще несколько дней, обрезать младенца и тогда уже уезжать, если будет на то Божья воля. Кто знает — вдруг случится чудо небесное? Господь, да будет благословен, может в любой момент изменить ход вещей, и тогда падет Гитлер, а жизнь вернется в прежнее русло.

Но тут снова в разговор вступает Шапиро, и слова его — как холодный душ на голову Хаима-Якова. Старик продолжает гнуть свою линию: нельзя терять ни минуты. Опасность возрастает с каждым часом; первая бомбежка уже была, теперь бомбы будут сыпаться ежедневно. Фронт приближается — военные власти уже начали вывозить из города продовольствие и боеприпасы.

Входит Ехезкель Левитин. Его отец этим летом остался в Харькове. Там тоже свои проблемы. Песя уводит Ехезкеля в соседнюю комнату. Нельзя сказать, что везет в жизни этому парню — не зря Берл Левитин сокрушается всякий раз, когда вспоминает младшего сына. Кажется, все беды этого мира сыплются на его курчавую голову. С началом войны Ехезкель работал на паровой мельнице, которая поставляет муку в действующую армию. Поэтому его не мобилизовали, а оставили на производстве. Жена Мириам хозяйничала в доме, выращивала свиней. В этом году их завели не одну, а две: что поделаешь, расходов много, а платить чем-то надо. Невелика зарплата рабочего — четыреста рублей в месяц. Можно ли на такие деньги прокормить семью? Старшему, Янклу, исполнилось пятнадцать; парень, чтоб не сглазить, вымахал под потолок, и нужно справить ему костюм, потому что из старых рукавов руки торчат уже по локоть.

Зачем рассказывает Ехезкель эти неуместные истории? Он сидит у стола и сдержанным голосом повествует о детях, и о свиньях, и о жене Мириам, в чьих волосах уже поблескивает серебро, что ничуть не мешает ей по-прежнему горой стоять за семью, за детей и за мужа. Но Песя прекрасно понимает этого человека. Она наливает ему чай, ставит на стол печенье и мягко приговаривает:

— Угощайся, Ехезкель, на здоровье!

Тяжело нынче добывать пропитание человеку — легче море перейти. И он, и Мириам работают, как пара волов, а толку чуть. А теперь еще и эта война! Зарплата та же, а цены растут день ото дня. И вот теперь еще бомбы, опасность для жизни. Куда ни кинь, всюду клин. Вдобавок ко всему в конце августа заболела дочь Лия. Поистине, бедность гоняется за бедняком! Укладывают Лиеньку в постель, дают лекарство, чего только не делают. Только вот что — из-за этой болезни не могут они уйти из Гадяча.

Ехезкель прихлебывает чай. Он простой человек, без хитростей и уверток, плечом к плечу с женой сражающийся с трудностями жизни. Вечером его вызывают к военкому. Скорее всего, это мобилизация. Что станется теперь с детьми? Как Мириам справится в одиночку с больной девочкой Лией и Янклом, пятнадцатилетним оболтусом, который днями и ночами сидит над книгами?

— Угощайся, Ехезкель, вот печенье… — мягко говорит Песя.

Она смотрит на неловкие руки этого рабочего человека, на его сильную фигуру, слышит его растерянную речь и чувствует к нему жалость, материнскую жалость старой матери и бабушки.

— Почему Мириам не приходит ко мне? — спрашивает она. — Пусть придет, посоветуемся, решим…

Ехезкель берет из ее рук еще один стакан, закусывает вкусным печеньем. В этом доме, рядом с Песей, к нему возвращается немного уверенности, тут он находит малую крупицу надежды.

— Ох, тетя Песя, знала бы ты, как тяжело уходить в это время от Мириам и от детей!

— Не один ты уходишь в армию, и Мириам тоже не одна такая. Как все, так и она. Господь нас не оставит…

Ехезкель поднимается из-за стола. Он ведь зашел попрощаться… — ну и попросить кое о чем. Не может ли Песя присмотреть за его семьей? Если, не дай Бог, придут сюда немцы и не будет возможности убежать — не позаботится ли Песя о Мириам и о детях?

Ехезкель Левитин верит в старую Песю, знает, что может во всем положиться на эту женщину, крепкую, как утес. Он стоит в комнате, и лицо его искажено тревогой. Что может ответить ему бабушка Песя? Она привыкла сидеть дома, ждать и встречать мужа, детей, гостей — всех тех, кто приходит сюда снаружи из большого и трудного мира. И вот стоит перед ней этот неуклюжий мужчина с железными кулаками, наивными глазами и смятением в сердце. Его нужно как-то утешить, но как это сделать, если и саму ее, слабую женщину, несут на скалы те же бурные волны?

— Не беспокойся, Ехезкель, — говорит она. — Пройдет, с Божьей помощью, и эта война. Вернешься домой и застанешь всех живыми и здоровыми. Вот увидишь.

Он сжимает кулаки и произносит тихо, но с силой:

— Проклятый Гитлер! Эх, попался бы он мне — задушил бы голыми руками.

— Не волнуйся и ничего не бойся. Присмотрим мы тут за твоей Мириам и за детьми. Иди и бей Гитлера со всей силы!

Так благословляет старая Песя мужчину, который покидает свой город и свою семью, бросая их на смерть и на кровь, уходя на войну со сжатыми кулаками и с надорванным сердцем.


А вот вам и сюрприз! В Вельбовке, в доме тети Насти, еще проживают в этот момент дачники: Степан Борисович Эйдельман, его жена Клара Ильинична, дочь Лида и домработница Вера.

Весной состояние здоровья Степана Борисовича резко ухудшилось. В Ленинграде именно это время года тяжелее всего для туберкулезных больных, и врачи настоятельно рекомендовали профессору не мешкая отправляться в места с более здоровым климатом. Болезнь прогрессировала очень быстро.

Эйдельманы приехали в Вельбовку за две недели до начала войны. На этот раз Лида присоединилась к родителям: ее роман с Бобровым оказался недолговечным.

В июле-августе думать об отъезде не приходилось: слишком плохо чувствовал себя Степан Борисович. Кроме того, пришли дурные вести из дома. Ленинград был практически отрезан; если и уезжать из Гадяча, то только куда-нибудь на Урал. Но куда именно? И как отправиться в далекое путешествие с таким тяжелым больным? Эйдельманы решили оставаться на месте.

Степан Борисович полагал, что хорошо разбирается в вопросах мирового устройства. Он был уверен, что даже в худшем случае, если враг захватит Гадяч, немцы не причинят никакого вреда ни ему, ни его семье. Да, ходили слухи, что нацисты уничтожают евреев, но в глубине души профессор не верил этому ни на грош. Возможно ли, что все вдруг превратились в людоедов? И даже если есть крупица правды в этих слухах, то какое отношение имеют преследуемые евреи к нему, Степану Борисовичу Эйдельману? Он записан в паспорте русским, и вся его семья тоже. Не станут же немцы трогать больных русских стариков…

Итак, Эйдельманы остались в Вельбовке. Вот только состояние Степана Борисовича не улучшается. Постель больного стоит у стены напротив окна, закрытого и завешенного желтоватыми занавесками: при такой болезни следует опасаться простуды. За окнами безумствует война, а Степан Борисович лежит на смертном одре, и с каждым днем слабеет его непоколебимая вера в стабильность мирового порядка, установленного в первые шесть дней Творения.

С началом войны оборвалась связь профессора с издательством, но это не означает, что он бросил работать. Он задумал новую книгу. На ее написание должно уйти примерно два года. И Степан Борисович приступает к работе. За лето он закончил три главы — по одной в месяц.

Пришел сентябрь, и здоровье снова ухудшилось. Да еще и с Кларой Ильиничной беда: прекратилось волшебное действие ее капелек и таблеток. Гомеопат доктор Кириллов оказался шарлатаном! Ложь и чепуха! Иссякла вера в Кириллова, и одновременно с этим перестали помогать прописанные им лекарства. Снова распухла щитовидка, выпучились глаза, и Клара Ильинична худеет день ото дня.

Неужели пришел конец семейству Эйдельман? Лида ведь тоже хлебнула горя, ее душу тоже растоптала жизнь: она уже далеко не та лучистая девушка с нотной папкой в руках. Всю себя отдала она Боброву, а тот предал ее: спустя несколько месяцев совместной жизни вернулся к жене Клаве и к сыну Сереженьке. Не иначе как роман с Лидой был местью за то, что Клава изменила Боброву с тем еврейским студентом в вельбовском лесу. Получается, что Лида послужила плевательницей, куда сплюнул Бобров свое мужское презрение к изменнице-жене. Впрочем, он не вернулся бы к Клаве, если бы не Сережа. «Ведь мальчик ни в чем не виноват» — так сказал Бобров Лиде в ночь расставания.

А потому вынуждена была профессорская дочь заняться исправлением последствий своей ошибки. После аборта она вернулась в родительский дом, сломленная телесно и духовно. Лида по-прежнему специализировалась на Шопене, но теперь появились в ее игре новые оттенки, полные страдания и боли. Приехав в Вельбовку, она некоторое время практиковалась в доме учителя Иванчука на инструменте славной фирмы «Блютнер». Возобновились и скучные уроки, которые она давала Танечке.

Однако война прекратила эти занятия. В то лето замолкли фортепиано, музыка уступила место грому пушек. Хотя в офицерском клубе еще давали время от времени концерт, и тогда Лиду приглашали играть соло или аккомпанировать. Но такие события были достаточно редки, да Лида и не могла надолго оставлять своих больных родителей. Она винила в ухудшении их здоровья себя, свое глупое поведение с этим грубым сухарем Бобровым. Как выяснилось, самые тяжкие удары в той истории достались не любвеобильному студенту Соломону, а ей, Лидии Степановне, чересчур мечтательной пианистке.

Но что только не проходит со временем… Чьи грехи оно не смягчит, чьи раны не залечит? В последнее время много ходила Лида по лесу. Проявляла девушка интерес и к городскому клубу — там она встречалась с ухаживавшими за нею офицерами. Едет по улицам Гадяча открытая машина, а в ней сидят двое-трое военных и между ними — дочь известного ленинградского профессора. В обществе щеголеватых красных командиров находит Лида хоть какое-то облегчение от мрачной атмосферы вельбовской дачи.

Но вот пришли в Вельбовку осенние дожди, а в лес — пустота и скука. Грязь и слякоть вокруг, а в воздухе витают дурные слухи.

Глаша все лето провела в лесу, но с наступлением осени вернулась домой, к маме Насте. Детский сад, в котором она работала в прошлом году, решено было эвакуировать на восток.

За год сильно изменилась Глаша. Она уже хорошо читала и писала; серые глаза смотрели задумчиво, без прежней настороженной колючести. Произошли перемены и во внешности. Теперь это была стройная семнадцатилетняя девушка с льняными волосами и тонкой фигурой. Она уже не носила грубых платьев и башмаков, а длинные косы были красиво сплетены и уложены. Директор детсада Мария Сергеевна еще весной помогла Глаше купить подходящую одежду. Дети любили ее: дикая лесная девчонка, она на удивление хорошо понимала душу маленьких существ. А кроме того, в ней бурлила заразительная жизненная сила. Марии Сергеевне Глаша тоже очень понравилась. Уже после начала войны, в конце августа, девушка вступила в комсомол.

В последнее время она сдружилась со Степаном Борисовичем, который давал ей книги для чтения. У профессора особенная слабость к Толстому. Он любит лежать в постели с закрытыми глазами, слушая, как Глаша читает вслух главы из «Войны и мира». Один за другим появляются в комнате члены семьи Ростовых, Болконский, Пьер Безухов, Кутузов и другие герои войны с Наполеоном; от их бесплотных теней колышутся на окне желтоватые занавески. Мягко звучит над постелью Глашин грудной голос.

Затем девушка болтает с профессором о чем придется.

— Помните Вениамина, Степан Борисович?

Задав этот вопрос, Глаша краснеет и принимается внимательно рассматривать узор на ковре. Как видно, ее очень заинтересовал один из вытканных там цветков, потому что девушка наклоняет голову так низко, что становится виден ровный пробор в ее льняных волосах.

— Хороший парень! — отвечает профессор. — Прекрасно чертит и обладает острым умом. Если попадет в хорошие руки, станет превосходным инженером. Так вот и я, когда был студентом, окончил университет, три года практиковался у Эллиса-Чалмерса и…

И снова на авансцену выходит наш старый знакомый Эллис-Чалмерс. Только вот Глашу совсем не интересуют события тридцатилетней давности. Перед ее глазами, как живой, стоит стройный загорелый парень по имени Вениамин. Вернее, даже не стоит, а идет, держась за руль велосипеда, в то время как с другой стороны за тот же руль держится она, Глаша.

«Я не забуду тебя, дядя Вениамин!»

«И я никогда не забуду тебя, Глаша!»

Возможно, он и не произнес этих слов вслух, но Глаша отчетливо разглядела их в глазах юноши. А потом он еще и поцеловал ей руку — вот здесь… Поцеловал и пошел.

Воспоминания Глаши рассеиваются от приступа кашля, который в очередной раз одолевает Степана Борисовича. В кухне возится домработница Вера. Затем слышится рокот мотора подъехавшей машины и в дом входит Лида. В руках у нее сверток с продуктами. Благодаря знакомству с офицерами ей время от времени удается раздобыть то консервы, то сахар. Что-то происходит с этой девушкой из хорошей семьи — не иначе как совсем подчинили ее себе женские слабости.

Вера рассматривает продукты. Эта рябая простушка уже несколько лет работает в доме Клары Ильиничны. Она не отличается красотой, но двадцать пять лет не так уж и много, чтобы списывать Веру в старые девы. Она обладает довольно живым характером и любит пошутить. Смеясь, Вера прижимает ко рту сжатый кулачок. Странная привычка, тем более что стесняться девушке нечего: улыбка приоткрывает два ряда ровных красивых зубов, а лицо ее в минуты веселья приобретает забавное и приятное выражение.

Только вот в последнее время мало у Веры поводов для радости. Одно дело, когда она, домработница известного профессора Эйдельмана, проживает в большом городе Ленинграде, где есть электричество, газ, ванна, кино, подруги, а временами даже и друзья. Где можно в выходной день надеть голубое шелковое платье с батистовым воротничком, на шею — коралловое ожерелье и отправиться на танцы. Ах, танцы! Больше всего в жизни Верочка любит танцевать — еще со времен юности, которая прошла в одной из деревень Калининской области, недалеко от города Кимры.

А что теперь? Тоже мне удовольствие — вести хозяйство в деревне, особенно когда Клара Ильинична слегла! От Лиды подмоги не дождешься: тошнит Лиду от домашней работы. Редко-редко возьмет в руки утюг, чтобы срочно отгладить что-нибудь нужное.

В другие годы Вера еще как-то справлялась в летние месяцы — хотя и с помощью Клары Ильиничны. Но сейчас, когда продуктов не достать, когда приходится ходить на рынок под дождем, когда обувь вязнет в болотной слякоти, а ноги покрыты грязью… Да и рынок уже далеко не тот, а после бомбежки он и вовсе опустел. Поди обеспечь теперь четверых взрослых едой, мылом, топливом.

А тут еще и деньги все вышли, так что приходится торговать одеждой или просто меняться. Несколько платьев Лиды и Клары Ильиничны, кое-что из белья, ковер, профессорский костюм — все это уже исчезло из дома. Что будет, когда и вещи кончатся?

В начале сентября ситуация ухудшилась еще больше. Немцы приближаются к Гадячу, гоня перед собой самые дурные слухи. Ночью слышен за окнами шум вельбовского леса. Кроны высоких сосен теряются в мрачной темноте; уже не шепчут они как прежде, а громко жалуются под хлесткими порывами мокрого ветра.

Вот то немногое, что я могу рассказать вам, сестры мои и братья, о семье профессора Эйдельмана. Мокрый ветер гуляет над ними в небесной тьме, несет на себе дальний собачий лай и острые запахи осени — запахи гнили, увядания и страха.

Глава 3

Ночи становятся все темнее, осень красит яркими оттенками сады и дороги. На улицах и в лесах еще золотятся солнечные лучи, но зелень мало-помалу желтеет, и увядшие листья купаются в пыли городских площадей. Затем мрачнеют небеса и приходит ливень; тысячами плетей хлещет он по желтому ковру, превращая пыль в непролазную грязь.

Железнодорожное сообщение полностью прекратилось. Говорят, что враг разбомбил мосты и нет надежды на их скорое восстановление. По главной улице Гадяча ползут тяжелые грузовики с боеприпасами, зерном и фуражом. Иногда везут и раненых. Фронт приближается к городу.

Уехали еще несколько еврейских семей — среди них и семья Ани Аронсон. Из всех Тамариных друзей остались лишь Сарка Гинцбург, Ким Вортман и Рая Розенкранц. Рая в этом году окончила школу, ей уже восемнадцать, но почему-то ее тянет именно в компанию младших. Это красивая девушка среднего роста с веселыми глазами, из тех непосед, которые вечно куда-то спешат. Она живет с родителями на площади Воровского. До войны отец Раи работал за городом на МТС — машинно-тракторной станции. Сейчас он сидит дома. Матери лет пятьдесят, ее зовут Фрейда Львовна. У Фрейды Львовны маленький рост, пышная комплекция, большой кривоватый нос и пронзительные глаза. Говорит она с певучим еврейским акцентом.

Агриппина Андреевна, тетя Кима, заведует городской библиотекой, мужа у нее нет и не было. Ким не особенно ее любит; с его точки зрения, тетя не более чем сушеная старая дева с очками на носу.

Седьмого сентября библиотеку закрыли на переучет — так было сказано в прикрепленном к двери объявлении. Агриппина Андреевна решила уехать из Гадяча. Какая муха ее укусила? Боится бомбежек. Говорит, что безопаснее переждать это время в деревне — например, в Веприке, где у нее есть знакомые среди колхозников. Веприк-то точно не станут обстреливать — кому нужен такой отдаленный поселок? Зато в Гадяче, говорит Агриппина Андреевна, покоя не жди. Гадяч — известный город, райцентр, с мельницей, зернохранилищем и другими целями, подходящими для бомбежки.

Ким решительно против. Ехать в Харьков к маме — это пожалуйста. Но если нет, то он останется в Гадяче — так велела мама в своей последней телеграмме. А уж коли мама велела, то Ким должен точно исполнять ее указания. И вообще он не боится каких-то там бомбежек…

Так говорит Ким Вортман, но главную причину своего нежелания покинуть Гадяч он хранит глубоко в сердце рядом с образом Тамары Фейгиной, голенастой девчонки с грустными глазами. Даже странно, как сильно укоренился этот образ в душе мальчика, который едва успел познакомиться с миром взрослых чувств и взаимоотношений. Что привязало этого маленького четырнадцатилетнего мужчину к наивной еврейской девочке тринадцати лет, да еще и в такое сложное время? Как знать, возможно, именно сейчас стоило бы Киму держаться подальше от этого беспокойного племени, чтобы ненароком не разделить горькую его судьбу…

Но не может Ким отказаться от черненькой девочки. Способна ли понять такую простую вещь очкастая Агриппина Андреевна? Нет, она отказывается понимать ослиное упрямство своего племянника; очки Агриппины Андреевны полны воинственного блеска и желания настоять на своем. Ну при чем тут мамина телеграмма? И откуда маме знать, что творится в Гадяче? Надо уезжать. Пока Агриппина Андреевна отвечает за Кима, тот обязан ее слушаться. Обязан! А все остальное — глупости!

С большим трудом удается тете найти возницу, который согласен завтра отвезти их в Веприк. Этим вечером Ким в последний раз встречается с Тамарой. Они гуляют в городском саду, а потом выходят на вельбовское шоссе. Недавно прошел дождь, и в умытых небесах поблескивают звезды. Осенний ветер разгуливает в полях, треплет деревья, кружит опавшую листву. Ким шагает рядом с Тамарой и молчит.

— Что ты молчишь, Ким? Расскажи что-нибудь!

Что рассказать? Завтра он уезжает, и никто не знает, свидятся ли они вновь. Что он может рассказать? Ведь ей, Тамаре, все равно, уедет он или останется. А ему — нет, не все равно. Трудно ему расставаться с подругой, вместе с которой провел целое лето. Эх, надо было сбежать в армию, на фронт!

Голос мальчика слегка дрожит. Ким срывает стебелек, пристраивает его к зубам на манер свистульки и принимается насвистывать какую-то мелодию. Потом снова замолкает. Ветер усиливается, вселенную окутывает тьма. Издали доносится едва различимый собачий лай.

На улицах можно находиться только до восьми, а потому детям пора возвращаться, чтобы не попасть под арест. Ким и Тамара поворачивают назад в город. Дорога резко забирает вверх. Пустые улицы с серыми заборами и темными окнами лежат перед ними.

— Так что ты хотел мне сказать, Ким?

Ничего он не хотел. Скучно ему будет в этом Веприке — вот что. Сбежит он оттуда — вот что.

— Куда сбежишь?

— В Гадяч!

— Но ведь тут у тебя никого нет…

— К тебе приду!

Ничего не понимает Тамара из того, что говорит парень, но что-то мягкое, теплое, женское поднимается в ее груди, разбухает и застревает в горле. Она поднимает к Киму темные глаза и всматривается в его лицо, смутно белеющее в вечернем сумраке.

— Хорошо. Убегай и приходи. Я спрячу тебя в нашем подвале.

С Полтавской улицы слышен свисток — пора расставаться. С замирающим сердцем и показным равнодушием Ким пожимает девочке руку.

— Пока, Тамара!

Она уходит по Садовому переулку — голенастая загорелая девчонка в коротком платьице, — и что-то очень красивое и зовущее уходит вместе с нею.

— Тамара! — зовет он.

Не оборачивается. Какое-то время парень еще стоит, не в силах оторвать взгляда от своей девушки, чью фигурку постепенно поглощает ночная тьма.

Назавтра в доме Фейгиных собрался еврейский миньян. Наконец-то настало время сделать новорожденному брис. Бабушка Песя приготовила скромное угощение в честь этого праздничного события. Приготовила что смогла, ведь в последнее время мало что поставишь на стол. Пуст рынок после бомбежки; теперь продукты достают через спекулянтов, таких как Хая-Сара Берман. Деревенские везут товары прямо к перекупщикам, а те уже перепродают их втридорога жителям Гадяча. Цены растут день ото дня.

С началом войны ослабла хватка милиции, и теперь спекулянтам раздолье.

Итак, собрался миньян в фейгинском доме. Кормилица Дарья Петровна сидит в соседней комнате и пробует Песино угощение: мясо, суп, вареный горох и вино с фруктами. Не такое уж плохое меню по нынешним временам. Ребенок спит на руках у женщины. Когда он просыпается, кормилица, не мешкая, выпрастывает грудь и подставляет сосок под жадный младенческий ротик. Видно, что в вопросе питания парень уже успел приобрести достаточный опыт. Он еще не знает, что через несколько минут будет приобщен к печальному союзу, к брису праотца нашего Авраама. Пока это еще невинный младенец, сморщенный узел человеческого мяса, который умеет только дышать, сосать, спать, испражняться и кричать.

Обязанности моэля исполняет дед, Хаим-Яков Фейгин. Уже много лет занимается он этим тонким ремеслом. Что бы ни случилось, даже если весь мир провалится в тартарары, он обязан привести своего внука, плоть от плоти своей, к брису Авраама.

Гинцбург с женой исполняют обязанности кватеров[43], Шапиро — сандак[44]. Ребенок кричит. Шапиро держит младенца ласково, но крепко, глаза его излучают тепло. Торжественное молчание царит в комнате. Стоят все, за исключением сандака — тот сидит в кресле у окна, выходящего в Садовый переулок. Пасмурный день. Снаружи дует пронизывающий ветер, метет палые листья с пылью вперемешку.

Ребенка нарекают Айзеком, в честь отца Хаима-Якова. Айзек Фейгин был уважаемым резником и проверяющим кошерность в общине Гадяча, и отец его, Цви-Гирш, тоже занимался этим наследственным искусством-ремеслом. Длинной была эта династия шубов, и прервалась она лишь на Хаиме-Якове, который занялся вместо этого виноделием. Но есть ли в том его вина? Другие времена, другие песни.

Старая Песя в красивом платочке подает на стол суп, и Тамара помогает бабушке. Она уже большая девочка, младшая хозяйка. Сегодня на Тамаре голубое шерстяное платье и черная лента в волосах. Сколько чистоты в ее загорелом лице, как красива она!

В кухне стоит бочонок вина, и Тамара заново наполняет опустевшие бутылки. Евреи пьют вино и закусывают горохом. Разговор идет о повседневном: теперь это продвижение фронта и прогноз на дальнейшее развитие событий. Жаль, что отсутствует Берл Левитин, известный специалист в области большой политики. Сегодня анализом ситуации занимается Шапиро. Но, между нами говоря, разве может он заменить самого Берла Левитина? Шапиро сидит во главе стола, справа от Хаима-Якова. Здесь же его жена Берта Абрамовна; над столом белеет ее аристократический профиль. Берта Абрамовна прекрасно знает английский и немецкий, хорошо играет на фортепиано. В мирное время у нее было много учеников; теперь почти все они разъехались, и у Берты Абрамовны появилась масса свободного времени, в том числе и сегодня утром.

Возможно, это последняя праздничная трапеза для сидящих за столом людей.

— Тамарка!

По сигналу Песи Тамара забирает пустые бутылки и уносит их в кухню, к бочонку. Возчик Мордехай тоже среди гостей. Правда, на этот раз он один, без Павлика. Нет, Мордехай даже не думает покидать Гадяч. Здесь он родился, здесь он и умрет. Надо же: людьми вдруг овладела страсть к скитаниям! Неужели они полагают, что на чужбине не настигнет их ангел смерти? Мир перевернулся, честное слово! Да кто вас тронет? Нищие, кто позарится на ваши неисчислимые богатства? Неужели вы думаете, что немцу есть дело до вас и до ваших драных тряпок?

И Мордехай залпом выпивает стакан красного. Выпивку он уважает вдвойне: как мясник в прошлом и как возчик в настоящем. Эти ремесла не предполагают большой любви к обычной воде и другим безалкогольным напиткам. Мордехай и так за словом в карман не лезет, а тут еще и воодушевление от винных паров: возчик пьет стакан за стаканом и на все лады честит трусливых евреев, которые поверили в глупые выдумки и сбежали неизвестно от чего.

Уж кто-кто, а возчик Мордехай разбирается в человеческих душах. Вот только не ошибся ли он сегодня, не хватил ли через край со своими хлесткими шутками? И опять слышится над столом ровный голос Шапиро. Из-за нездорового сердца он не пьет ни капли вина; наверно, поэтому его слова звучат особенно трезво после насмешек хмельного возчика.

— Не посоветует ли нам реб Мордехай, где нынче можно достать лошадей? Если добраться через Полтаву в Харьков, то оттуда можно продолжить дальше на восток.

— От чего ты хочешь бежать? — спрашивает черный габай Арон Гинцбург.

Он тоже порядком захмелел: щеки раскраснелись, глаза блестят. Габай напряжен и готов к спору, готов дать отпор любому противнику. Спокойный Шапиро сидит по другую сторону стола как полная противоположность разгорячившемуся Гинцбургу. Уравновешенный миснагед[45] против вспыльчивого хасида.

— От чего ты бежишь и куда привезут тебя лошади Мордехая? Неужели ты действительно думаешь, что это изменит назначенную судьбу? Что отменится твой приговор из-за каких-то лошадей?

Он выпивает еще один стакан и низким голосом затягивает песню:

Слава и вера на все времена,

Мудрость и милость на все времена…

Но никто не подтягивает, не подпевает. Тяжкие глыбы лежат на сердцах людей, не поется им сегодня.

В наступившей тишине раздается голос Шапиро, мягкий голос больного старика, голос глубокого и трезвого ума, которому чужды хмель и горячность.

— Евреи! — говорит Шапиро. — Все эти слова ничего не стоят. Судьба, удача, приговор, пути Владыки небесного… — ничего! У Владыки небесного нет сейчас времени заниматься горсткой евреев из Гадяча. Владыке небесному сейчас недосуг, и каждый из нас должен решать сам за себя и за свою семью, должен выбирать между жизнью и смертью.

И он снова поворачивается к возчику Мордехаю и повторяет вопрос о лошадях. Тот всплескивает руками. Лошади? О чем речь! Все в этом мире можно купить — либо за деньги, либо за то, что стоит денег. И хотя цены растут с каждым днем, Мордехай полагает, что за пятнадцать тысяч еще можно достать лошадь с телегой.

Шапиро поворачивается к остальным:

— Евреи, покупайте и уезжайте! А те, у кого не хватит денег, пусть собираются по нескольку семей и идут пешком, а телегу пусть купят вскладчину для детей и больных.

Хаим-Яков с сомнением качает головой. Как он поедет, если никогда в жизни не имел дела с лошадьми? Понимает в кошерности, в ремесле резника, в искусстве моэля. Умеет делать вино, при случае прочтет молитву в синагоге. Но ухаживать за лошадьми?

— Дедушка, я буду ухаживать за лошадьми! — вмешивается Тамара.

Она думает, что надо ехать. Сердце девочки чувствует беду.

Возчик Мордехай разражается хохотом. Эта клопина будет ухаживать за лошадью! Да видела ли она когда-нибудь лошадь? Да отличит ли она лошадь от клячи? Есть ведь такие лошади, что их самих на себе тащить приходится! А если лошадь хорошая, то и уход за ней требуется хороший, не всякий новичок справится.

И, разгорячившись еще больше, Мордехай вдруг выкладывает перед собранием свое встречное предложение. Куда они хотят добраться? В Ромны, Полтаву, Прилуки? Он, возчик Мордехай, берется доставить их в любой из этих городов! Там наверняка еще действует железная дорога и можно влезть в какой-нибудь эшелон. А сам он вернется домой, в Гадяч, — и будь что будет, Господь велик! А что касается оплаты, то как-нибудь договоримся, сойдемся в цене…

Тамара радостно бьет в ладоши:

— Деда, поехали!

Она бы выехала прямо сейчас. Соскучилась девочка по маме, по Москве, по Дубининской улице. А кроме того, кажется Тамаре, что война портит людям жизнь только здесь, в Гадяче.


Во дворе дома Фейгиных ждет телега, запряженная двумя лошадьми. Знакомый нам мерин Павлик стоит смирно и с чувством, с расстановкой жует овес. Зато второй конь, запряженный слева от Павлика, хватает корм с жадностью изголодавшегося работяги. Он чуть посветлее — наверное, поэтому его зовут Рыжий. Рыжий куплен Хаимом-Яковом за шесть тысяч рублей. Таков уговор с Мордехаем: возчик получает лошадь, а за это берется доставить семью Фейгиных в город с действующим железнодорожным вокзалом.

Телега ждет, но собираться ох как нелегко. Старики разрываются между продуктами, бельем, посудой, швейной машинкой, инструментами, одеялами… — тут вам и уговоры, и просьбы, и крики, и ссоры. Хаим-Яков берет с собой два мясницких ножа, тщательно упакованных в дорожные чехлы. Как знать — может быть, там, в изгнании-эвакуации, придется ему вернуться к профессии резника? К ножам присоединяется сидур[46] и Танах. Фолианты Талмуда остаются дома.

Во дворе постепенно собираются провожающие. Здесь Гинцбурги и Шапиро, резник реб Довид, Эсфирь, мастерица лапши, ее дочь Нехама и Нахман Моисеевич Розенкранц. Старики пришли попрощаться с Фейгиными. Кто знает, свидятся ли еще? Они стоят в сторонке, переговариваются, перешучиваются, но в глазах печаль, а на лицах еще глубже залегли морщины. Нехама помогает Песе; ее мать, опираясь на палку, наблюдает за сборами. Спина у Эсфири слегка сгорбилась, но взгляд по-прежнему прям и светел. Ясными сухими глазами взирает она на Божий мир, и на этот двор, и на суету человеческую.

Зато Тамара счастлива. Она помалкивает, но в душе у нее поет торжествующая песня. Пространство дорог зовет девочку: «Иди к нам! Иди! Скорее!»

На телеге набралось уже немало вещей. Кормилица тоже во дворе — на руках у нее туго спеленатый Айзек Соломонович Фейгин, хозяйский внук. Решено, что Дарья Петровна останется жить в фейгинском доме. Во-первых, будет ухаживать за мальчиком, а во-вторых, присмотрит за хозяйством. С тяжелым сердцем оставляют старики внука, словно маленького заложника. Шапиро утешает Песю: Берта Абрамовна будет навещать ребенка. Мириам Левитина тоже обещала не оставить Айзека без своего внимания.

В Песиных глазах блестят слезы: не так-то легко уезжать от внука, из дома, из родного места. Но вот закончено кормление лошадей, теперь они готовы к дороге. Возчик Мордехай в пиджаке и накидке завершает последние приготовления. Провожающие собираются вокруг телеги. Старая Песя берет на руки спящего внука и прижимает его к сердцу. Слезы капают на крошечное детское личико.

— Смотри за ним хорошенько, Даша!

Другие женщины тоже плачут.

— Доброго вам пути, Песя! Да поможет вам Господь! Даст Бог, еще свидимся!

Сухи глаза Эсфири, мастерицы лапши. С каменным лицом стоит она во дворе, опираясь на свою вечную палку, стоит и молчит.

— Прощайте, тетя Эсфирь! — Песя осторожно целует ее в щеку.

Женщины Гадяча уважают дряхлую мастерицу лапши, уважают и немного побаиваются. Старики пожимают друг другу руки. Печаль разлита во дворе. Только Тамарочкины глаза поблескивают радостью, на лице у нее — улыбка. Ей жарко; Тамара сбрасывает жакет и остается в черном платье с батистовым воротничком. Телега трогается с места; на выезде из Садового переулка она сворачивает вправо и пропадает из виду.

Тамара сидит на козлах рядом с Мордехаем и глазеет вокруг. На лице бабушки Песи еще не высохли слезы. Не такой пышной выглядит этим утром каштановая борода дедушки. Павлик смущен присутствием нового напарника. Они пересекают главную площадь, минуют почту и начинают спускаться к мосту на вельбовском большаке. Много раз ездил Мордехай этой дорогой, но в последнее время ее не узнать: забито шоссе беженцами, машинами, военными подразделениями. Временами движение останавливается, и приходится долго ждать, прежде чем машины снова тронутся с места.

Вот и сейчас перед мостом пробка. Лишь спустя час нашим путешественникам удается вклиниться между военными грузовиками и пересечь реку. За мостом было свободней, и хорошо отдохнувшие лошади прибавили ходу.

Хаим-Яков и Песя оглядываются, бросая прощальные взгляды на город Гадяч, на реку Псёл. Медленно текут ее воды, отражая серое небо, одинокие деревья, молчащие берега. Справа от шоссе — кладбище, и глаза сами отыскивают меж деревьев красноватую стену гробницы Старого Ребе. Где-то там горит над могилой Негасимый огонь. Много поколений евреев прошли рядом с ним своей последней дорогой, и дождь смыл следы ног провожавших. Равнодушно глядит серое небо, безразличен ветер, чужда человеку зелень и желтизна леса, страшен и враждебен мир.

Шоссе забирает вверх, и лошади переходят на щадящий режим работы. Возчик Мордехай, верный заведенному обычаю, вытаскивает кисет и принимается сворачивать самокрутку. Закуривает трубку и Хаим-Яков. Телегу окутывают клубы дыма, и у Мордехая наконец развязывается язык.

Странная у нас жизнь в последнее время. Мир перевернулся вверх ногами. С Первой мировой не видывали такого. Все дрожат от страха, мечутся, как кролики. Взять хоть русско-японскую войну тридцать пять лет назад: разве кто-нибудь бежал тогда из Гадяча? Да и позже, десять лет спустя, все было тихо в городе. Правда, потом деникинцы и Петлюра потрепали-таки евреев, но даже тогда не было такой паники и беспорядка. Евреи оставались на своем месте, и даже были среди них такие, кто мог дать погромщикам отпор, как, например, Мендл Цукер.

Следует плевок и причмокивание. Мордехай подбирает вожжи, щелкает кнутом:

— Н-но, Павлик!

Лошадь сдержанно машет хвостом. Рыжий не реагирует никак. Новые клубы дыма поднимаются над телегой.

— Вы ведь слышали о Мендле Цукере из местечка Сары? — спрашивает Мордехай и продолжает, не дожидаясь ответа: — Это было в злодейском девятнадцатом году. Ночь. Сары. Дом Мендла Цукера. Цукер спит себе в комнате с окнами на сад-огород и вдруг чувствует сквозняк. Дует ему, значит, по ногам. Открывает хозяин глаза и видит, что кто-то лезет в дом через открытое окно. А надо сказать, что окна в цукеровском доме были довольно узкими. И потому трудно пролезть в такой небольшой проем этакому здоровенному гою. Ну, разве что боком.

Мендл не растерялся, разбудил жену и говорит ей шепотом: «Сара, ты только не пугайся, но какой-то вор лезет к нам в окно. Принеси-ка мне скорее топор». И вот Сара бежит в кухню и приносит топор. Мендл смотрит и говорит: «Что ты мне принесла, корова? Это старый топор! Неси новый!» И вот Сара снова бежит в кухню и приносит новый. А гой тем временем продолжает протискиваться в дом, как видно надеясь найти здесь несметные сокровища. Ему даже в голову не приходит, что эти трусливые жиды станут защищаться. Он лежит боком на подоконнике, и глаза его шарят в темноте. Что делает Мендл? Мендл подходит к окну, поднимает топор и одним хорошим ударом сносит злодею голову с плеч! Голова падает на пол, а бандит остается в окне. Утром выяснилось, что это был один из известных бандюганов, вор и убийца…

Сзади слышен шум автомобильных моторов. Колонна грузовиков обгоняет телегу и уезжает, оставив за собой облако пыли.

В Вельбовке тихо; Тамара ощущает себя чужой в этой деревне. Лес молчит, безмолвствуют высокие сосны. Иногда налетает ветер, и тогда деревья начинают раскачиваться в сером мороке осеннего дня, роняя на землю иглы и шорохи. Тамара поеживается — неприятен ей этот пугающий шорох.

Главная улица Вельбовки тиха и безлюдна. Из нескольких труб поднимается дым. Босоногая девочка с коромыслом несет навстречу полные ведра воды, проходит, даже не взглянув на телегу. Полные ведра — хорошая примета, и Песя про себя благодарит девчонку.

— Н-но, ребятки! — прикрикивает на лошадей Мордехай.

На этот раз он не шутит, и Рыжий с Павликом, поняв намек, прибавляют шагу. Телегу начинает трясти.

Пятый час, суббота, одиннадцатое сентября. Несколько крестьянок направляются в город — сероглазые и черноглазые украинки с бойкими взглядами, белозубыми улыбками и загорелыми лицами. Над дорогой слышен их мягкий украинский говорок.

Как случайны людские встречи! Вот и теперь перекрещиваются пути и взгляды двух наших хороших знакомых, Тамары и Глаши. Глаша все еще много времени проводит в лесу. Сейчас она возвращается после трехдневного путешествия в далекую чащу рядом с деревней Веприк. Высокая и стройная, Глаша стоит на опушке и смотрит на дорогу. Все тут близко ей и знакомо — в том числе и это шоссе, по которому безостановочно движутся теперь военные машины и телеги с беженцами. Глаза девочек встречаются. Девушка с льняными волосами стоит на лесной опушке и смотрит на дорогу. Смотрит, как испокон веков смотрели ее матери и бабки, смотрели на мир и на войну, на своих и врагов.

Хаим-Яков дремлет, но широко раскрыты глаза старой Песи, да и Тамара с интересом взирает на белый свет. Крутятся в дорожной пыли палые листья, вспархивают вверх, гоняются друг за другом в суетливой игре. Стоп! Улеглись, ждут следующего порыва осеннего ветра, который снова сорвет их с места, взметнет и погонит дальше.


Начало сентября застает наших героев Соломона и Вениамина в Красной армии, на Юго-Западном фронте, которым командует генерал Кирпонос. К штабу фронта приписана топографическая рота капитана Важинова. Рота делится на взводы по двадцать человек, которые выполняют всевозможные топографические работы. Одним из таких взводов командует лейтенант Соломон Ефимович Фейгин; в этом же взводе находится и Вениамин. Если ты, мой дорогой читатель, бывал когда-нибудь в болотистых местах Полесья и Чернигова, к северу от Чернобыля, между Днепром и Припятью, то можешь примерно представить себе условия, в которых оказался взвод Соломона Фейгина. При отступлении на Чернигов пришлось бросить машины и идти пешком через болото, таща на себе оружие и военное снаряжение. Повсюду попадались глубокие ямы и трясина, прикрытая высокой травой и осокой. Оступившийся солдат проваливался по пояс и начинал тонуть.

Самым высоким во взводе был рядовой Адамчук. Соломон приказал ему передать груз другим и идти впереди всех, чтобы служить ориентиром. Остальные выстроились в колонну по одному и двигались следом, перескакивая с кочки на кочку. Люди выбивались из сил; за четыре дня удалось пройти всего тридцать километров. Когда, выйдя из болота, взвод добрался наконец до Чернигова, оказалось, что город разрушен почти до основания. Оттуда Соломон повел свое подразделение в Прилуки, где размещался штаб фронта. Но из Прилук их почти сразу направили в район между Конотопом и Ворожбой. Уже покидая город, они видели, как туда высаживается десант вражеских парашютистов.

Выполнив задание, Фейгин узнал, что штаб находится где-то между Белгородом и Харьковом, и двинулся туда через Сумы. Дороги были забиты беженцами, военными грузовиками, мотоциклами и артиллерией. Двигаясь в этом потоке, взвод Соломона двенадцатого сентября прибыл в Ахтырку, на берега реки Ворсклы.

Мосты были разбомблены, и огромная толпа сгрудилась возле временной переправы. Взводу предстояло еще долго дожидаться своей очереди. Отсюда до Гадяча было всего семьдесят пять километров, и Соломон принял решение навестить родной город. Возможно, Фирочка, Тамара и старики-родители нуждаются в помощи… В обычных условиях дорога занимала не больше пяти-шести часов. Соломон приказал солдатам дожидаться на берегу, взял машину и поехал в сторону Зенькова. Вениамин присоединился к нему.

Конечно, за шесть часов добраться не удалось. С огромным трудом доехав до Зенькова, они повернули к Великопавловке и уже там узнали, что ахтырская переправа разбомблена массированным налетом вражеской авиации, а сам городок захвачен немецким десантом. Дорога назад была, таким образом, отрезана, но Соломон приказал шоферу продолжать движение на Гадяч. Пространство вокруг полнилось самыми разными слухами; далеко не всем можно было доверять.

Соломон сидит в кабине рядом с водителем, Вениамин — снаружи, в открытом кузове. Дорога петляет, приближаясь к Веприку, день клонится к вечеру, сумрак наполняет пространство. Вениамин примостился на скатанной шинели, поднял воротник гимнастерки и поглядывает по сторонам. Дорогу окружают высокие толстые сосны, шумят, скрипят, закрывая солнце; между ними — сырость и мрак осени, земля покрыта слоем желтых игл с шишками вперемешку. Тут и там еще зеленеют пятна не успевшей пожухнуть травы. Над дорогой склонилась тонкая полоска мрачного неба.

В очередной раз взглянув на шоссе, Вениамин вдруг распознал на облучке встречной телеги знакомую фигуру возчика Мордехая. «Нужно бы расспросить его, что происходит в Гадяче…» — мелькнула мысль, но уже в следующую секунду солдат разглядел и других ездоков. Он принимается барабанить кулаками по крыше кабины.

— Адамчук, стой! Останови машину!

Грузовик останавливается. Фейгины не сразу узнают двух военных, которые выскакивают из армейской машины и бегут к ним. Тамара реагирует первой:

— Дядя Соломон! Дядя Соломон!

Вспыхивает суматоха. Крики, радостно воздетые руки, смех и плач старой Песи.

— А где Фирочка? Как она себя чувствует?

Хаим-Яков, Песя и Тамара отводят глаза.

— Дурные вести, парень, — отвечает Соломону возчик Мордехай, простой человек, много повидавший на своем веку. — Умерла твоя жена. Бог дал и Бог взял, да будет имя Его благословенно.

Соломон стоит как громом пораженный; рот его приоткрыт, поблескивают два золотых зуба. Вениамин тоже потрясен. Песя начинает рассказывать, что произошло. Она говорит тихим сдавленным голосом. Над дорогой зыбким призраком витает память о Фирочке, девочке и женщине, невесте, разделившей судьбу многих невест под мрачными этими небесами. Говорят и о ребенке, об Айзеке.

Вениамин подходит к Тамаре, удивляясь, как она выросла, как изменилась за эти месяцы. Пока Соломон и старики погружены в свое семейное горе, Тамара, отойдя в сторонку, пересказывает Вениамину последние новости из Гадяча. Короткие вопросы и короткие ответы сливаются с шелестом сосен. Карие глаза Тамары поблескивают на загорелом лице. Очень идет ей это черное платье с батистовым воротничком.

— Вениамин! — это звучит командирский голос Соломона.

Надо возвращаться к солдатам, хоть и ходят слухи о том, что Ахтырка захвачена парашютистами. Но слухи не причина бросать свой взвод. Они еще смогут прорваться в расположение штаба фронта.

Люди на шоссе в растерянности: что делать, как поступить? Что ж, говорит Мордехай, похоже, время ему поворачивать назад. Ведь теперь Фейгины могут пересесть в грузовик и двигаться дальше с Соломоном. А он с Павликом и Рыжим вернется домой, в Гадяч.

Вот и еще одно прощание под соснами — на этот раз со старым возчиком, имеющим свое твердое представление о путях, по которым движется мир. Жизнь его клонится к закату. Он невысок, не толст, но и не тощ, его борода еще не совсем поседела, а все подмечающий взгляд по-прежнему точен и остер. Мордехай помогает перегрузить вещи в грузовик, поплотнее запахивает свою накидку и поворачивает лошадей в сторону Веприка. Слышен щелчок кнута и окрик:

— Н-но, ребятки!

Начинается дождь. Адамчук ненадолго включает фары: они вырывают из мерцающей темноты небольшой клочок дороги и искрящиеся капли дождя. Старая Песя беззвучно молится. Болтушка Тамара продолжает беседовать с Вениамином в кузове грузовика. Если уж кто любит здесь поболтать, то это именно она. Тамара рассказывает о дяде Бермане и его пузатой мамаше, не забывает поведать и о своей взрослой подруге Рае Розенкранц.

Труднее всех сейчас Адамчуку. Из соображений маскировки он не может все время ехать с включенными фарами, а шоссе петляет, и движение на нем продолжается в обе стороны. Рядом с шофером сидит Соломон, но Соломон сейчас не помощник. Глаза Соломона полны слез и не могут вглядываться в темноту. Слезы объяли весь этот мир. А на фоне слез стоит перед его глазами Фирочка в белом переднике и с веником в руке. Фирочка метет пол и весело напевает:

Слава и вера на все времена,

Мудрость и милость на все времена…

Холодно. Тамара надевает жакет. Дождь перестал, старики дремлют. Тамара рассказывает Вениамину о Вельбовке, и тот слушает с неослабевающим интересом. Витают над кузовом грузовика тени недавнего прошлого, память о чувствах, влюбленностях, разочарованиях. Забыв подробнее расспросить о Лидии Степановне, Вениамин спрашивает, как там Глаша. Да, Тамара видела ее совсем недавно: Глаша стояла на опушке, босоногая, в белом платочке, и смотрела на дорогу. А больше и сказать-то нечего. Если Вениамин хочет услышать о Сарке Гинцбург или о Киме Вортмане, то пожалуйста. Но Глаша? Босые ноги, белый платок, лесная опушка… — вот и всё.

Грузовик подъезжает к Великопавловке. Там пробка. Соломон вылезает из кабины, чтобы поговорить с людьми, приехавшими со стороны Зенькова. Как всегда, ничего не узнать наверняка. Кто-то говорит, что Ахтырка в руках у немцев; кто-то другой утверждает, что парашютисты уничтожены. А третий вообще заявляет, что не было там в помине никакого десанта. В Зенькове уже нет советской власти, но и немцы еще не пришли. Выясняется, что главный удар врага направлен в сторону Харькова.

Черт знает что происходит на фронте. Да и где он, этот фронт? Все спуталось, и не понять, где наши, где немцы. Хаим-Яков предлагает вернуться в Гадяч. Словно какая-то черная сила поселилась в душе старика и дергает его, беспокоит, тянет к ангелу смерти.

Глава 4

И снова движение во дворе дома Фейгиных в Гадяче. Парни в военной форме выгружают вещи из кузова армейской машины. Раннее утро. Тьма еще хоронится по углам, но уже пробился в мир серый туманный свет. Издали слышны петушиные крики и хлопанье крыльев; утренний ветерок ласково гладит щеки и улицы.

Младенец Айзек спит в колыбельке, и Дарья Петровна, невысокая полная женщина лет тридцати, приветливо встречает хозяев. Ребенок спит, его веки слегка покраснели, словно мальчик уже успел познать горести этого мира, словно понимает он, какая беда надвигается на народ, одним из сынов которого выпало ему родиться. Соломон трепетно, кончиками пальцев, гладит белый платочек, которым обернута головка сына. Все молчат, будто хотят почтить этим молчанием память юной матери, не дожившей до этого дня. Соломон, лейтенант и отец, бормочет несколько невнятных слов:

— Расти и расцветай, Айзекл!

Молодой отец наклоняется и осторожно целует младенческий лобик.

— Мама, — обращается он к хозяйке, — мы должны умыться, поесть и отправляться дальше.

— Возьми меня с собой! — вмешивается Тамара; на глазах у нее слезы. — Я боюсь оставаться здесь!

Песя предостерегающе поднимает палец:

— Тихо, глупышка! Разбудишь ребенка!

Но Тамара продолжает реветь. Она хочет к маме. Пусть ее отвезут в Харьков. Там ей не нужны будут никакие провожатые.

Соломон достает из вещмешка сахар, хлеб и консервы, но Песя отрицательно качает головой. Эта еда понадобится самим солдатам. Соломон, Вениамин и Адамчук пьют вино, которого много еще осталось в подвале. Адамчуку — двойная порция. Этот высокий белобрысый солдат тоже родом из Полтавской области, из колхоза, расположенного в окрестностях Пирятина. Дома он оставил жену и двоих детей.

— Хватит, Коля, — раздраженно говорит Соломон.

Командир взвода, он несет ответственность за каждого солдата. Нельзя было ему уезжать из Ахтырки. Теперь, наверное, разбежались солдаты кто куда. А уж если немцы и в самом деле захватили городок, то и вовсе беда.

Они поспешно едят и принимают решение. Тамару не возьмут: слыхано ли это — вытащить девочку-подростка из семьи и бросить ее на произвол судьбы неизвестно где? К тому же еще неизвестно, смогут ли они пересечь линию фронта. Если нет, то придется возвращаться в Гадяч. В таком случае, взяв с собой Тамару, они подвергнут ее опасности, а сами будут обременены излишней обузой. Если же удастся вернуться в роту, то что будет делать ребенок под обстрелом, на линии фронта?

— Я вам не ребенок! — кричит Тамара со слезами на глазах. — Если вы не возьмете меня, я сама убегу!

Глаза ее совсем потемнели; что-то серьезное, мрачное видно в их глубине, как будто во взгляде девочки отразились все пропасти мира.

— Прекрати эти глупости, Тамара! — обрывает ее Соломон. — Едем! Вениамин, Адамчук, в машину!

Утро наконец прорывается в мир, разом озарив город Гадяч, улицы и лица людей, прорывается и наступает дальше уверенным световым фронтом. Вениамин молча целует старую Песю, комок стоит у него в горле. Затем солдат забирается в кузов и смотрит вокруг. Перед ним лежит Гадяч, полтавский городок в середине сентября. Испуганно смотрят беленые дома по обеим сторонам улицы. Соломон еще в доме; он раздает последние указания матери, отцу, Дарье Петровне.

Что бы ни случилось, главное — сохранить ребенка! В руках русской кормилицы Айзек будет в относительной безопасности. Если возникнет угроза, лучше, чтобы она покинула этот дом и взяла с собой ребенка. Мы еще вернемся — если не через месяц, то через год. Тогда Соломон и заберет мальчика, заберет и заплатит кормилице все, что причитается. Она поняла?

Потом он поворачивается к Песе.

— Мама, не плачь. Все будет в порядке…

Соломон целует морщинистые лица родителей. Голос его дрожит.

— Отец, береги маму. Не позволяй никому ее обидеть. Мы скоро вернемся, вот увидите!

Адамчук заводит мотор. Ворота открыты. Обиженная и заплаканная Тамара остается в доме. Старики выходят в переулок проводить сына. Они так и стоят у распахнутых ворот, и сидящий в кузове Вениамин какое-то время еще видит их сгорбленные несчастные фигуры, бледное лицо Песи и каштановую бороду Хаима-Якова — золотистое пятно в сером мерцании рассвета.

Машина уехала. Хаим-Яков запирает ворота. Ходики на стене бьют семь раз, и, как по команде, просыпается ребенок. Время менять пеленки, время кормить.

— Пойду принесу вина, — бормочет Хаим-Яков.

Он берет пустую бутыль, воронку и спускается в подвал. В правом дальнем углу — груда тряпья. Старик сдвигает в сторону тряпки и бутылочные осколки, берет лопату и начинает копать. Вырыв ямку глубиной чуть больше полуметра, он кладет туда завернутый в полотно узелок, забрасывает яму землей и тщательно выравнивает место. Тряпье и осколки возвращаются на свои исходные позиции.

Хаим-Яков выходит из подвала с бутылкой и воронкой в руках. Осторожно оглядывается. Нет, вроде никто не видел. Теперь в подвальном углу зарыты все его накопления, все, что осталось у него со времен нэпа. Серебряные и золотые монеты, частью еще царские, немногие дорогие вещи, советские купюры.

Половина восьмого.

— Схожу узнаю, что новенького, — говорит Хаим-Яков Песе.

От всех многочисленных синагог и молитвенных домов Гадяча остался лишь один убогий миньян, где собираются старики по субботним и праздничным дням. В будни сюда приходят разве что на йорцайт[47] — прочитать кадиш и угоститься вином с медовыми пряниками.

Но в последнее время превратился миньян в подобие клуба для оставшихся в Гадяче евреев. Почти каждое утро можно найти здесь Шломо Шапиро. С той же страстью, что и тридцать лет назад, говорит он о материнской земле Сиона, рассказывает всякие истории — поди пойми, где там правда, а где мечта! Там, говорит он, живут в эти дни наши братья — каждый под своим деревом, каждый под своей лозой, а земля дает по два урожая в год! Там, говорит он, люди общаются на иврите — языке молитвы и разговора. Там, в этой стране, в обетованной радости наших предков…

Молча слушают евреи эти странные небылицы. Велика пропасть между золотыми сказками Шапиро и дурными слухами, которые заполонили Гадяч в последнее время! Пришел некий еврей-беженец и клянется всем святым на земле, что немцы уничтожают всех евреев до единого, от мала до велика. А кроме того, они отрезают военнопленным уши и носы. А кроме того, не дают зарабатывать на жизнь. А кроме того…

И так далее и тому подобное — всякие ходят слухи. Но есть и новости иного рода. Фрейда Львовна, мать Раи Розенкранц, и Хая-Сара Берман, которая знает многих благодаря своим спекулянтским сделкам, утверждают, что немцы не только дают евреям равные права, но и заключили тайное соглашение с англичанами. И что по этому соглашению всех евреев сначала соберут в лагеря для перемещенных лиц, а затем переправят в Землю Израиля.

Слухи, слухи… Один цепляется за другой, один противоречит другому. Никто точно не знает, действительно ли немцы убивают евреев. Но в последние два дня снова кружили в небе Гадяча самолеты. На этот раз они не бомбили, а, видимо, вели разведку и сбрасывали листовки. Одна из них звучала коротко и просто: «Бей жидов, спасай Россию!»

Страх поселился в еврейских сердцах. Значит, все-таки прав был Шапиро, уговаривая людей уезжать из города. Мало-помалу превратился этот странный еврей, со всеми его слабостями и болячками, в негласного руководителя еврейской общины Гадяча. Теперь, когда путь к отступлению отрезан, он уже не упрекает оставшихся в бездействии. Какой смысл рассыпать пустые упреки, когда люди больше всего нуждаются в утешении?

Отчаяние еще не объяло всех, хотя постепенно распространяется по городу. Вместе со всеми и умирать не так страшно. Появление Хаима-Якова Фейгина вызвало в миньяне немалый интерес и любопытство, хотя и кроме него были семьи, которых судьба вынудила вернуться в город после неудачной попытки прорваться на восток. Известия о захвате немцами Ахтырки просочились и в Гадяч, и возвращение семьи Фейгиных вроде бы служило подтверждением этому слуху. Однако находились и такие, кто не верил: в конце концов, даже сам старый Фейгин не мог точно сказать, что именно произошло в Ахтырке и в чьих руках сейчас городок.

Слухи, слухи… Вот в миньян заходит Нахман Моисеевич Розенкранц, еврей лет сорока пяти с длинными усами. Он многие годы проработал бухгалтером на МТС, а сейчас принес очередную новость. Вчера на площади Воровского рядом с его домом остановилась легковая машина с подполковником. Офицер попросился переночевать — он и его шофер. Конечно, Нахман Моисеевич усадил их за стол и накормил ужином. Так вот, этот подполковник — танкист из части, которая отступает в направлении на Ромны и Липовую Долину. Он уверен, что бояться нечего: немцы не войдут в Гадяч. Фашистские танки и артиллерия увязнут в нашей гадячской грязи! Да-да, отсюда, из Гадяча, придет благая весть, тут произойдет перелом в войне, и наш город еще прославится, как когда-то Бородино!

Своим мнением по этому поводу делятся Мойше Сохоринский и Ицик Слуцкий, пока еще не знакомые нам. Первый говорит, что подполковник не станет болтать зря: как танкист-профессионал, он может точно оценить проходимость грязи на улицах и в окрестностях Гадяча. Мойше Сохоринский — из породы оптимистов. Зато Ицик Слуцкий задает резонный вопрос: если тут прошли наши танки, то почему бы не пройти и немецким? И вообще, на Бородинском поле русские защищали Москву! Москва — это вам не Гадяч, захолустный городишко без истории и промышленности.

Ицик любит сомневаться во всем, а потому никто его не поддерживает. Хаим-Яков заявляет, что если ничего не известно и ничему нельзя верить, то остается лишь довериться Господу. Кто-то другой вспоминает Полтавскую битву во времена Петра Первого. Шапиро молчит.

Еврей нуждается в утешении. Он охотно поверит в любую чепуху, в любую фантазию — лишь бы она обещала ему хороший исход. С Ромнинской улицы слышен рев мощных моторов. Это советские танки, отступающие на северо-восток. Арон Гинцбург хлопает ладонью по столу: настало время утренней молитвы! Он подходит к амуду[48]; остальные тоже встают, накладывают тфилин и, завернувшись в талес, начинают шептать слова древних молитв.


А теперь настало время уделить немного внимания одной из дочерей Арона Гинцбурга, Хасе. Той самой восемнадцатилетней девушке, которая окончила этой весной сельскохозяйственный техникум и несколько месяцев отработала в колхозе «Путь к социализму», расположенном к северу от Гадяча, недалеко от Липовой Долины. Хасю нельзя назвать красавицей, хотя в ней, как и в каждом из детей Гинцбурга, всегда чувствовалось определенное очарование. Самая деятельная в семье, она до своего отъезда полностью обеспечивала дом продовольствием.

Даже святой человек не святым духом питается. Эта пословица, которую частенько повторял возчик Мордехай, очень подходила для семьи Арона Гинцбурга. Если бы не огород и не корова, задушил бы голод семью кладбищенского габая. Она ютилась в небольшой хижине, стоявшей на отшибе во дворе большого дома, который выходил своим фасадом на Полтавскую улицу и принадлежал Серафиму Ивановичу Карпенко, директору средней школы. Огород был разбит прямо за хижиной; Гинцбурги ухаживали за ним все лето, и собранного урожая картофеля и овощей обычно хватало им до самого Песаха.

Хася исполняла в семье роль главного огородника. С ее отъездом вся тяжесть огородных работ пала на плечи Ханки, Сарки и Лейбла, которые были далеко не так инициативны, как их старшая сестра. Еще учась в техникуме, Хася подружилась с Таней Иванчук, а через нее и с Романом Назаровичем. Старый учитель и познакомил ее с практической стороной огородного ремесла.

В школе Иванчук преподавал русский язык и историю, но именно земледелие было его истинным призванием. Дошло до того, что он вел активную переписку с известным селекционером Иваном Владимировичем Мичуриным и с учеными из Сельскохозяйственной академии. Особенных успехов Роман Назарович добился с бахчевыми культурами: арбузами, дынями, тыквами. Вот уже несколько лет он пытался вывести собственный сорт огромной тыквы. Это свое детище Иванчук назвал именем дочери — «Таня». «Таня» участвовала во Всесоюзной сельскохозяйственной выставке 1940 года и была отмечена особым дипломом.

Вот только та, в чью честь была названа знаменитая тыква, овощами не интересовалась в принципе. Несмотря на ширококостную грубоватую внешность, Таня отличалась деликатным характером. Роман Назарович и Мария Матвеевна обожали своего единственного ребенка и из кожи вон лезли, чтобы у девочки ни в чем не было недостатка. Помимо занятий в школе, Таня училась игре на фортепиано, шитью, вышиванию и домоводству.

В противоположность подруге Хася не любила сидеть дома — ее манило наружу, на большие пространства, продуваемые ветрами и прорезаемые молниями гроз. Таким же был в молодости и Роман Назарович; неудивительно, что он так сдружился с этой дочерью Израиля.

Казалось бы, что такого особенного может быть в огородной тыкве? Однако, прежде чем получить семена «Тани», Роман Назарович перепробовал множество вариантов и провел большое количество испытаний. Хася помогала ему во всем. Учитель любил поговорить, и девушка была его внимательной слушательницей. Именно с нею Иванчук поделился первой порцией полученных от «Тани» семян. Хася высадила тыкву на огороде Гинцбургов; там результаты оказались так же хороши, как и на грядках учителя.

Так что главные секреты огородного искусства Хася узнала не из книг и не на занятиях в техникуме, а из практических уроков Иванчука. Она вообще старалась немедленно претворять теорию в жизнь. Взять хоть пегую корову — она была невелика ростом, но давала Гинцбургам не меньше трех тысяч литров молока в год, что, несомненно, было Хасиной заслугой. Большая практическая сметка отличала эту девушку.

Помимо огорода и коровы были у Гинцбургов несколько кур-несушек и целый выводок цыплят, так что работы хватало. Хана и Сарка помогали сестре, затем к ним присоединился и Лейбл. У Ципы-Леи — хозяйки, тети и мамы — дел было по горло и без того.

Когда Хася уехала, ребятам пришлось трудно. Хана, самая привлекательная в семье, не разделяла сестринской любви к сельскому хозяйству. Блеск темных глаз, стройная фигура, красивое лицо с тонкими чертами и изящным носом — все это красноречиво говорило о том, что девушке не назначено копаться на грядках и убирать в коровнике. Еще до того, как ей исполнилось шестнадцать, Хана заговорила о своем желании уехать в Киев. Понятно, что Арон Гинцбург даже слышать об этом не хотел. Спор дочери с отцом решила война. Хана осталась дома, но к огороду ее по-прежнему не тянуло. Пришлось впрягаться в ярмо четырнадцатилетней Сарке.

В последнее время она сильно повзрослела и в росте почти догнала Хану. Сарка больше других детей напоминала отца, его странный характер, его неуравновешенность, неожиданность его реакций. Возможно, сказался на ее поведении и опыт первого разочарования, опыт отношений с мальчиком-половинкой Кимом Вортманом и лучшей подругой, голенастой козой Тамаркой Фейгиной.

Отъезд сестры помог Сарке справиться с неприятными переживаниями. Теперь, с огородом и коровой, на сердечные горести просто не хватало времени. Двенадцатилетний Лейбл не слишком отличался от Ханы в своем стремлении увильнуть от работы: его куда больше манили игры со сверстниками, купание на речке и воровские налеты на чужие яблоневые сады. Это вынуждало Сарку не только работать самой, но и следить за трудовой дисциплиной. Нужно сказать, что это неплохо у нее получалось: распределив обязанности между братьями и сестрами, Сарка твердой диктаторской рукой управляла своим мятежным народом. Разве не по силам восьмилетнему Шимону полить грядки или задать корму корове?

Так, за домашними делами, проходили дни. Рядом гремела война, лилась кровь, но в тихом уголке Гинцбургов жизнь шла своим чередом, согласно заведенному Саркой жесткому расписанию обязанностей. Повсюду царил образцовый порядок, начиная с чистого вида прополотых грядок и кончая устрашающим видом огородного пугала. Подсолнухи не уставали молиться на солнце, с восхода до заката не отводя от него своих радостных желтых лиц. В конце лета между растениями протянулись нити паутинок — то переливающиеся на солнце, то погруженные в тень. Тихо, ненавязчиво жужжали мухи и комары, немо порхали меж кустиков ботвы яркие бабочки.

И вот в один прекрасный вечер к хижине Гинцбургов подъехала телега. Да это же Хася! Хася, Хася приехала! Дети шумной радостной гурьбой окружили лошадь, телегу и саму старшую сестру, которая соскочила на землю с кнутом в руке. Вот так Хася! Как и следовало ожидать, она прежде всего распрягла лошадь, положила перед ней охапку свежего сена и только потом вошла в дом. Лейбка побежал за Голдой, а Ципа-Лея, вытерев руки о передник, расцеловала дочь-племянницу. Дети рассматривают привезенные сестрой гостинцы: хлеб, просо, гречу, подсолнечное масло, фрукты.

— Где папа?

— В штибле, где ж ему быть. Сейчас придет.

Хася выходит в огород. Грядки уже убраны, лишь капустные кочаны еще поблескивают яркими листьями. Гордая Сарка ведет сестру в подвал — показать груду картофеля, бочки с солеными огурцами и помидорами, другие заготовленные на зиму овощи. Ах, Хаска! Малыши не отходят от девушки, жмутся к ее ногам. Хася берет на руки маленькую Ривочку, та крепко обнимает любимую сестру. Рядом Мирка и Аба. Ципа-Лея сидит в доме, и на глазах у нее слезы. Нелегко ей приходится в последнее время, время ужасных слухов. Немцы близко; что будет с детьми? Прибегают Голда и Берман. Объятия, поцелуи, улыбки на бледных озабоченных лицах. Берман раздает младшим конфеты, Голда рассказывает о ребенке. Но уже поздно, и вскоре Берманы уходят, пообещав вернуться завтра утром.

Темнеет, закрываются окна, возвращается из штибла Арон Гинцбург. Он рад Хасе — дочь напоминает ему давние одесские дни. Напоминает Арика Гинцбурга, который расхаживал по улицам в ботиночках со скрипом, и окрестные хулиганы прислушивались к каждому его слову. Тогда он не сидел, склонив голову и сложа руки, а брал все, что хотел. Тогда он еще жил действием. Вот и Хаска полна той же деятельной энергии. Садятся пить чай. Хася говорит, что может забрать к себе на какое-то время Мирку и Ривочку. За эти три месяца она сдружилась с колхозниками, теперь она там своя. Немцы не станут искать еврейских детей в колхозе, там будет намного безопасней, чем в Гадяче.

Тут даже и думать не о чем. Хася уже взрослый человек, она знает, что говорит. Известно, что немцы грабят евреев. Могут забрать корову и у Гинцбургов. Почему бы тоже не отправить ее в колхоз? Тогда Хася сможет время от времени привозить в семью масло и сметану.

Стемнело. Корова и колхозная лошадь смирно стоят в сарае; время от времени слышно, как они переступают с ноги на ногу. Спят куры и петух. Тишина в Гадяче. Глухо заперты оконные ставни. В доме Гинцбурга собирают детей в дорогу. Ципа-Лея затеяла срочную стирку, чтоб у девочек было достаточно одежды. Хася, Хана и Сарка работают иглами, шьют при тусклом свете лампады. Гинцбург читает книгу. Остальные спят в соседней комнате.

Тишина. Тихо и в доме Берманов на Вокзальной улице. Тикают ходики на стене. Голда прижимается к Иосифу.

— Надо было нам уехать, — шепчет она мужу.

Тот молчит. Не раз и не два пытался он уговорить мать, но Хая-Сара решительно возражает. Она против отъезда из Гадяча, она уверена, что слухи о жестокости немцев — вымысел. В глубине сердца лелеет она безумную мечту вернуть те золотые времена, когда еще жив был дядя Хаим Зайдель, когда на всю округу гремела слава магазина колониальных товаров Якова Бермана.

Тишина. Заперты двери и окна. Темно, хоть глаз выколи. Только в доме Мириам Левитиной еще теплится убогий огонек: ее сын, подросток Янкл, погружен в чтение. Янкл читает книгу «Титан» Теодора Драйзера, и приключения Фрэнка Каупервуда кажутся ему сейчас важнее, чем все, что происходит вокруг. Мириам и Лия спят в соседней комнате. От Ехезкеля нет вестей с момента мобилизации.

Горе и беда! Все хуже людям, все темнее. Нет, не всем удается уснуть в Гадяче. С открытыми глазами лежит в своей постели Шломо Шапиро, всматривается во тьму, как будто надеется разглядеть в ней будущее. Последние советские танки ушли из города, и теперь в нем затишье, как перед бурей. Власти тоже сбежали. В ловушке город, остались считанные дни. Слухи о немецких зверствах достигли не только евреев: многие украинцы открыто присматриваются к имуществу своих еврейских соседей. Все чаще слышится из толпы антисемитская ругань, а временами и прямые угрозы. Чья-то рука рисует свастики на заборах, стенах и дверях. Кто-то расклеивает отвратительные листовки, сброшенные немцами с самолетов.

Да, есть о чем поразмышлять старому Шапиро. Он ощущает себя ответственным за тех, кто остался в городе. Старик размышляет, делает выводы, и выводы эти основаны на логике, на знании, на жизненном опыте. Главную опасность он видит в первых днях после захвата немцами города. Необходимо на это время куда-то спрятаться, переждать грозу.

Но где спрячешься? Старик мысленно перебирает варианты, обдумывает все, что известно ему о Гадяче и его окрестностях. В городе осталось около трехсот евреев, большинство из них в центре. Скорее всего, оттуда немцы и начнут погром — с Ромнинской, с Полтавской, с улицы Шевченко. Было бы хорошо перебраться на это время в Заяр — это пригород, расположенный рядом с кладбищем. Там живут в основном украинцы, и евреям будет легко раствориться среди этого населения.

Горькие заботы, черная бессонница… Шапиро вздыхает и проглатывает таблетку люминала, а затем нашаривает в темноте очки. Зачем очки человеку, только что принявшему снотворное? Смотреть сны?

Снова занимается над Гадячем серый рассвет. Со двора Гинцбургов выезжает телега, запряженная колхозной лошадью. К телеге привязана пегая корова, а в кузове видны головы четырех девочек. Лица провожающих бледны, взгляды печальных глаз потуплены.

На эту грустную процессию смотрит в щелочку между ставнями Серафим Иванович Карпенко, лицемерный сосед. Он стоит в спальне своего дома и держит в руке трусы, которые только что собирался надеть. В глазах школьного директора презрение и ненависть. Бегут евреи, бегут, как крысы с тонущего корабля.

Серафим Иванович возвращается в постель, заворачивается в зеленое пуховое одеяло и зевает. Ничего-ничего, никуда они не убегут… Повсюду настигнет их разящий кулак.


Горячая пора настала для возчика Мордехая — для него, а также для Павлика с Рыжим. Евреи Гадяча перебираются в Заяр. Что за эпидемия вдруг поразила их всех, Боже милостивый! Вот уж действительно, в час всеобщей паники даже самый разумный человек теряет голову. Первым переехал Шломо Шапиро, а за ним — Ицик Слуцкий, Хаим-Яков Фейгин, Нахман Моисеевич Розенкранц. И откуда вдруг такая любовь к этому неприметному пригороду? Видно, думают люди, что от перемены места переменится и удача.

В течение двух дней переехали почти все, кроме самых упрямых: Гинцбурга, Эсфири и самого возчика Мордехая. Фейгины нашли пристанище у Ульяши Мазурок, которая жила вместе с дочерью и внуком и вот уже несколько лет работала на том же винном заводике, где трудился и Хаим-Яков. Ксения, дочь Ульяши, занималась домашним хозяйством, сыном Васенькой, огородом и садом. Муж Ксении находился в армии.

Немцы подошли к Гадячу шестнадцатого сентября и с утра начали обстреливать город. А в одиннадцать собравшиеся у радиоприемника семьи Фейгиных и Мазурок услышали, что враг уже находится в предместьях Киева.

Шесть человек в комнате: Хаим-Яков, Песя, Ульяша, Ксения, Тамара и пятилетний Васенька. Маленького Айзека с кормилицей решено оставить пока в Садовом переулке.

Ксении, молодой хозяйке, не нравятся новые гости. Говорят, что немцы наказывают тех, кто укрывает евреев. Надо бы избавиться от них при первом удобном случае. Но мать Ульяна думает иначе. За годы совместной работы с Ефимом Айзековичем она привыкла уважать этого старика. Лишь хорошее видела от него Ульяша. Кроме того, не одни они приютили евреев: многие семьи в Заяре сделали то же самое. Совесть должна быть у человека, если он хочет называться человеком.

Песя варит картошку. Картошка да стакан молока — вот и весь обед сегодня. Едят вместе. Ксения сидит с кислым лицом. Она любит покушать. Все молча жуют. Вдруг слышится громовый раскат — где-то рядом упала бомба.

— Ложись! — кричит Тамара, крепко усвоившая школьные уроки гражданской обороны.

Все шестеро скатываются со стульев. Губы дедушки шевелятся, он бормочет молитву: «На Тебя устремлю глаза свои, от Тебя помощь мне и спасение…» Бабушка Песя не лежит на полу, а сидит рядом с Тамарой. Она тревожится не за себя, а за внучку: не разверзлась бы земля, не поглотила бы эту любимую голенастую козу…

— Сюда, Тамарочка, залезай под стол!

Ульяша мелко крестится: «Господи, спаси и помилуй!»

Ксения захватила с собой на пол миску с картофелинами. Лежит и жует. А маленький Вася смотрит и удивляется: что это взрослые вдруг попадали со стульев на пол? Вроде бы большие люди, а ведут себя, как малые дети.

— Мама, — шепчет мальчик, — я хочу пи-пи…

Горшок стоит в прихожей. На Тамару вдруг нападает смех. Сначала она сдерживается, кусает губы и старается думать о другом, но смех волнами прорывается наружу. Смех нервный, диковатый. Фейгин продолжает шептать молитву, но глаза его с тревогой глядят на внучку. Он кивает Песе, и та, поняв намек, приносит девочке стакан воды. Но Тамара не в состоянии глотать — она хохочет все громче и громче. Ульяша качает головой:

— Утром смех, к вечеру слезы…

Ксения жует картошку, а Тамара все смеется — вот уже десять минут прошло, а она никак не может остановиться. Не последний ли это смех Тамары Фейгиной?

Артобстрел продолжался двое суток. В городе еще оставались какие-то советские части — в основном, остатки разбитых подразделений, которые собрались в Гадяч со всей округи. Самый ожесточенный и отчаянный бой происходил на шоссе в направлении Веприка и в районе моста. Немцы постоянно обстреливали мост из орудий и бомбили с воздуха. Рядом образовалась огромная пробка: солдаты, беженцы, телеги, машины… Врагу так и не удалось попасть в мост, но паника вокруг него была безумная.

Кладбище находилось недалеко от моста, и Арон Гинцбург, сидя в штибле, слышал каждый звук разыгравшегося сражения. Отдельные снаряды и бомбы падали совсем рядом, но габай не сдвинулся с места — так и сидел возле длинного стола, читая святую книгу.

Он слышал доносившийся с реки грохот боя, вопли обезумевшей толпы, гром канонады, треск выстрелов. Он знал, что евреи городка, от мала до велика, замерли сейчас в ожидании удара. Все зависит теперь от Божьей руки. Всюду, где появляются немцы, жизни евреев угрожает опасность. Но знает Арон и другое: нет в мире крепости прочнее, чем защита Старого Ребе. Ребе, могучий утес, верный щит для людей — и здесь, и повсюду, и, уж конечно, для евреев Гадяча. Пока еще теплится огонек на могиле Старого Ребе, жива и связь человеческая с Негасимым огнем Бесконечности, жива и надежда народа нашего — преследуемого, разбросанного, потерявшегося во тьме.

Настало время полуденной молитвы, и Гинцбург открывает дверцы ковчега. Он молится стоя, со старанием и с силой. Один-одинешенек стоит он перед открытым ковчегом, перед свитками Торы, обернутыми в бархатные покрывала, перед мерцающими ивритскими буквами — у каждой из них своя жизнь, своя форма и свое значение. Снаружи слышен грохот взрывов, шум моторов, выстрелы, но здесь царит тишина, сияет скромное безмолвие, поблескивают огоньки в глубокой непроницаемой тьме.

Окончена молитва, закрыт ковчег. Снаружи слышатся легкие шаги, приоткрывается дверь.

— Папа, ты здесь?

В тусклом свете масляной лампы видно загорелое лицо подростка.

— Что ты хочешь, Лейбке?

— Вот, пришел повидать тебя…

Лейблу двенадцать — это типичный уличный мальчишка-шалопай. Он принес немного еды. Вот уже больше суток не выходит отец из штибла. В обычное время тоже случается, что нападает на габая черная тоска — как видно, вследствие раны, полученной им под Пшемыслем в Первую мировую войну. Тогда запирается он в штибле и даже спит здесь, составив вместе две скамьи. В такие моменты приносят ему дети еду из дома. Вот и сейчас Лейбл ставит на стол горячий суп, помидоры, хлеб с маслом и бутылку молока.

— Я заночую здесь, папа, — говорит мальчик. — Там стреляют.

— Мать знает?

— Ага.

По правде говоря, рядом с отцом Лейбка чувствует себя в большей безопасности. Не то что дома, где одни женщины.

День клонится к вечеру. Гинцбург омывает руки и берется за суп. Тем временем Лейбл сообщает ему городские новости. Волосы, брови и глаза мальчика черны, как смоль, лишь зубы сверкают белизной в полумраке штибла. Все еврейские дома наглухо заперты. Говорят, что почти все переехали в Заяр. Думают, что немцы приедут в город по железной дороге, а потому опасно находиться в районе вокзала и в центре. Жена Ицика Слуцкого горько плакала, когда уезжала, оставляя свой дом и любимый фруктовый сад. Уж кто-то, а Лейбка знает этот сад до последней веточки. Кроме яблок, есть там весьма неплохие сливы, абрикосы и груши. А вот еще одна новость: сосед Карпенко сказал Ципе-Лее, что Гинцбурги должны отдать ему свой огород. Вам, сказал, пора подумать о душе. Но он, Лейбка, не боится ни Карпенко, ни фашистов. Им в жизни его не догнать, правда, папа?

День клонится к вечеру.

— Выйди, Лейбл, посмотри, не появились ли звезды.

Мальчик осторожно приоткрывает дверь штибла, обшаривает глазами горизонт и облачное небо. Нет, даже если и появилась какая-нибудь торопливая звездочка, все равно не увидеть ее из-за туч. Шорох деревьев наполняет уши подростка. Густые заросли прикрывают речной обрыв; как души скорбящих деревьев, белеют во тьме надгробия. На противоположном берегу — полоска песчаного пляжа, а за ней простираются пастбищные луга, поля и одинокие деревья, ветвистые и голые. За лугом взвивается вверх зеленая ракета, на несколько мгновений озаряет мир неверным колеблющимся светом и гаснет. Снова гремит взрыв, трещат выстрелы. Лейбка возвращается в штибл и запирает за собой дверь.

— Нет, папа, не вышли звезды. Облака.

Гинцбург начинает вечернюю молитву. Но что он делает, этот сумасшедший? Сегодня обычный будний день, не суббота и не праздник, а потому для молитвы вполне достаточно завернуться в талес. Почему же габай надевает белоснежный китл[49], открывает дверцы ковчега и заводит молитву, которая читается только в канун Судного дня? Видано ли такое — этот человек своей волей устроил тут Судный день! Слезы ручьем текут из глаз безумного габая на черную с проседью бороду.

Всю ночь и на следующее утро продолжался упорный бой, а семнадцатого сентября немцы вошли в Гадяч. Эту весть принес в дом пятилетний Вася.

— Мама, фашист! — кричит он, стоя в коридоре и глядя в щель между ставнями. — Фашист пришел!

Женщины тоже приникли к щелям, страх и смятение на их лицах. Лишь Хаим-Яков не сдвинулся с места. Песя приказала ему сидеть и не высовываться. С такой характерной еврейской внешностью опасно попадаться на глаза. Авось получится пересидеть в каком-нибудь незаметном углу.

Тамара видит во дворе трех немецких солдат, вооруженных с головы до ног. Они кажутся ей страшными великанами в огромных сапогах. Немцы обвешаны гранатами, в руках у них винтовки. Во дворе дымится полевая кухня. Быстрыми шагами входит офицер и кричит на чужом языке, показывая куда-то рукой. Как видно, двор кажется ему подходящим местом для пушки — она и появляется тут через полчаса. Настоящая пушка с длинным стволом, наклонно устремленным в небо. Кухню перевозят в другое место, а пушка начинает стрелять. С каждым выстрелом жалобно звенят стекла в оконных переплетах, вздрагивает пол, и весь дом сотрясается, как будто вот-вот упадет.

Так, дрожа и хромая, проходит день. Двери и ставни заперты, никто носа не кажет на улицу. Хаим-Яков прячется на чердаке, дрожащие губы шепчут молитвы и псалмы. Ульяна Мазурок крестится после каждого выстрела. Дом заперт. Все дома заперты, как крепость во время осады. Женщины Гадяча, сжавшись, чтобы казаться меньше, сидят за запертыми дверями и ждут.

Глава 5

Если вернуться назад по реке времени, то двор, в котором соседствовали Арон Гинцбург и Серафим Иванович Карпенко, раньше принадлежал главе городской общины Авроому Левертову, проживавшему тут в роскошном доме, который достался ему в наследство от столь же богатых предков. Левертов занимался оптовой торговлей скотом, но не брезговал и свининой. Богата полтавская земля овцами, свиньями и крупным рогатым скотом. Целыми составами отправлял Левертов свой живой товар в большие города — как российские, так и за рубежом.

Многие до меня уже рассказывали о жизни маленьких еврейских местечек в дореволюционной России. Поэтому буду краток и упомяну лишь хасида Нахмана Хорошинского, который долгие годы служил доверенным лицом и оруженосцем Авраама Левертова. Этот-то Хорошинский и занимал вместе со своей молодой женой Шифрой маленький низкий домик, который стоял в дальнем углу огромного левертовского двора. За домиком простирался участок, который также принадлежал Левертову.

Случилось так, что Шифра родилась в деревне Шишаки на берегу реки Псёл и с детства любила работать на земле. Довольно быстро она превратила пустырь за домом в цветущий огород. Левертов был скуповат и следил за тем, чтобы его работники не богатели. Честно говоря, Нахман Хорошинский был больше хасидом, чем торговцем, а потому вряд ли мог претендовать на большее, чем бесплатное жилье и немного денег, которыми расплачивался Левертов за его услуги. Так что овощи с огорода Шифры были в семье совсем не лишними.

Прошло несколько лет, и в домике на краю двора родилась девочка, которую назвали Мирой. Потом как-то незаметно закончился девятнадцатый век, и почти одновременно с двадцатым появилась на свет Ципа-Лея, вторая дочка Хорошинских. Их мать Шифра была душой этого дома. Девочки росли тихими и старательными и скоро стали хорошими помощницами для матери. В конце 1916 года пришел в Гадяч Арон Гинцбург. Левертов тогда еще был Левертовым, Хорошинский — Хорошинским, а царь Николай, да сотрется имя его, гонителем евреев. И вот судьба привела двадцатишестилетнего Арона Гинцбурга в дом Хорошинских — там он и поселился с самого начала.

Чернявый молодой вдовец быстро вошел в круг хасидской общины Гадяча, но прошло еще несколько лет, прежде чем он почувствовал, что ослабли ледяные оковы вины, сжимавшие его несчастное сердце. В 1920 году в Гадяч пришла эпидемия тифа, поразила она и многих хасидов. Нахман Хорошинский тоже слег и через некоторое время умер.

Сразу после этого сложились на небесах те таинственные знаки, которые определяют людей в пару друг другу, а может, и мама Шифра приложила руку к этому делу. Так или иначе, но Мирочка вышла замуж за Арона Гинцбурга. Не стану много рассказывать об этой достойной молодой женщине, мир праху ее. Один за другим стали рождаться дети. Тот уходит, а этот приходит — такой порядок назначил на земле Господь, чье Имя благословенно. Бабушка Шифра продолжала смиренно нести свою рабочую ношу, пока не упала под ее тяжестью. Пришло время провожать и ее в мир вечной истины.

Нет счета событиям под солнцем. Быстро сказывается эта повесть, но медленно тянутся годы, полные мелких дел и необходимой работы. Что, например, произошло с Авроомом Левертовым, главой общины города Гадяч? Одновременно с тем, как взошла в наших краях революция, закатилось солнце таких богачей. По всей стране стали трясти буржуазию, не остался в стороне и Гадяч. Дом Левертова реквизировали под городской отдел народного образования. Это изменило расстановку сил. В глубине двора по-прежнему жил Гинцбург с семьей, но в большом доме, выходившем фасадом на улицу, теперь сидели чиновники, размышляли о развитии образования в Гадяче и его окрестностях, скрипели перьями, щелкали на счетах и вели бесконечные разговоры на русском и украинском языках.

В конце двадцатых годов прибыл в Гадяч новый глава райотдела народного образования, Серафим Иванович Карпенко, уже знакомый нам по прежним описаниям. Его отец, генерал Карпенко, был офицером царской армии. Во время Гражданской войны он сражался на стороне Деникина, а после поражения белых бежал из России вместе с женой и дочерьми. Зато сын генерала Серафим окончил Харьковский университет и поначалу работал скромным школьным учителем. Там же преподавала и его жена Маргарита Фридриховна. В годы революции их не тронули. Чтобы уцелеть дальше, требовалось научиться лицемерить, и Карпенко в совершенстве освоил это искусство.

В 1924 году, во время Ленинского призыва, ему удалось вступить в партию. Потом пришли годы борьбы с правым и левым уклоном, полетели с плеч головы, но генеральский сын всегда ухитрялся шагать согласно генеральной линии ЦК. Подмоченное социальное происхождение не позволяло ему надеяться на высшие посты, однако в сфере народного образования можно было сделать совсем неплохую карьеру. Бумаги, циркуляры и распоряжения, гибкость позвоночника в отношениях с начальством и железная непоколебимая требовательность к подчиненным представляли собой основу рабочего стиля Серафима Ивановича.

По прибытии в Гадяч он получил временное жилье в одной из комнат бывшего левертовского особняка. Но разве такой человек, как Карпенко, удовлетворится одной комнатушкой? После длительных стараний и интриг он добился-таки того, что отдел народного просвещения перевели в другой дом, далеко не столь просторный и удобный. Нечего и говорить, что он с женой остался в бывшем доме Авроома Левертова. Теперь в его распоряжении оказался весь этот роскошный особняк, но не раньше, чем в здании был произведен основательный ремонт за счет государственных средств. Все это время семья Гинцбург и ее огород продолжали свое скромное существование в углу двора. Ципа-Лея, тогда еще юная девушка, работала в кооперативу по производству носков. Ее зарплаты едва хватало на еду.

Через несколько лет грянула проверка, и Карпенко был отстранен с занимаемой должности — вернее, понижен в звании. Теперь его назначили директором городской средней школы. Его жена Маргарита Фридриховна преподавала там немецкий язык. Она происходила из семьи немецких колонистов, с юга страны. Эта пышнотелая очкастая женщина во всем требовала порядка и чистоты. Она была бездетной и располагала достаточным временем для ведения домашнего хозяйства, а также для разбивки цветочных клумб и забот о собственном огороде. Завладев домом Левертова, Карпенко счел, что имеет все основания претендовать и на весь прилегающий участок. Но что делать с шумной еврейской семьей, которая разместилась в углу огромного двора?

Вот мы и добрались до главной причины трений, которые возникли между двумя семьями. Известно, как могут портить друг другу жизнь враждующие соседи. Скромная хижина Гинцбурга была для Карпенко как бельмо на глазу. Видано ли такое: он, ответственный советский служащий, с одной стороны, и темный служитель еврейского культа со своим грязным и нищим выводком — с другой! Подобной дряни не место в нашем советском дворе, и он, Карпенко, сделает все, чтобы очистить территорию!

И Карпенко подал на Гинцбурга в суд. Но надо же такому случиться: чиновник проиграл! Советский суд принял сторону неимущего многодетного человека, и Серафиму Ивановичу пришлось отступить.

И снова тянутся годы, полные мелких радостей и больших бед. Вторично овдовел Арон Гинцбург. Но через некоторое время Ципа-Лея заняла место покойной старшей сестры, и снова зазвенели в тесной хижине крики новорожденных. При таком количестве ртов Гинцбургам было за что благодарить свой благословенный огород.

Но, несмотря на решение суда, не утихал конфликт между соседями. Фрося, домработница семьи Карпенко, занимала в нем нейтральную позицию. Временами эта сорокалетняя женщина даже улыбалась кому-нибудь из соседских детей. Зато супруги Карпенко не скрывали своей ненависти. То, что говорил о соседях член партии Серафим Иванович Карпенко, оставалось в стенах левертовского особняка, но Маргарита Фридриховна не была связана партийной дисциплиной, а потому не стеснялась в выражениях. Детей Гинцбурга она именовала не иначе чем «жиденятами», а семью в целом — «грязными раввинами».

Те тоже реагировали по-разному. Голда унаследовала от покойной матери тихий нрав, в отличие от Нахмана, Хаси, Сарки и Лейбла, которые не упускали случая ответить на ругань соседки своей руганью. За Карпенко они закрепили кличку «чертов горбун», а Фридриховна именовалась «сволочным брюхом». Бойкие дети вообще не скупились на обидные прозвища и на всевозможные шалости. Игра в футбол во дворе временами сопровождалась попаданием мяча в окно карпенковского дома. А громовое «му-у-у», которым сопровождала свой утренний выход в свет пегая корова Гинцбургов, с легкостью проникало даже сквозь самые плотные ставни и мешало карпенковскому сну. Что и говорить, ни наглые еврейские юнцы, ни их проклятая пегая скотина не проявляли даже тени должного