Book: Заколдованный замок. Сборник



Заколдованный замок. Сборник

Заколдованный замок. Сборник


Эдгар Аллан По

Купить книгу "Заколдованный замок. Сборник" По Эдгар

 


Эдгар Аллан По Заколдованный замок. Сборник


Заколдованный замок. Сборник

Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга»

2015

© DepositРhotos.com / hitdelight, Adikk, обложка, 2015

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2015

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», перевод и художественное оформление, 2015

ISBN 978-966-14-8592-0 (epub)

Никакая часть данного издания не может быть

скопирована или воспроизведена в любой форме

без письменного разрешения издательства


Электронная версия создана по изданию:

По Э.-А.

П41 Заколдованный замок. Сборник / Эдгар Аллан По ; пер. с англ ; сост. С. Подрезов. — Харьков : Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга» ; Белгород : ООО «Книжный клуб “Клуб семейного досуга”», 2015. — 800 с. : ил.

ISBN 978-966-14-8315-5 (Украина)

ISBN 978-5-9910-3126-4 (Россия)

УДК 821.111(73)

ББК 84.7США

Перевод с английского

Дизайн обложки и коллажи Сергея Ткачева


Повествование Артура Гордона Пима из Нантакета


Предисловие

Через несколько месяцев по возвращении в Соединенные Штаты после ряда удивительных приключений в морях к югу от экватора, а также в иных местах, рассказ о которых приведен на этих страницах, в Ричмонде случай свел меня с несколькими джентльменами, которые, весьма интересуясь всем связанным с местами, в которых мне довелось побывать, начали убеждать меня опубликовать мой рассказ. Однако у меня имелось несколько причин не делать этого, как частного характера и не касающихся никого, кроме меня самого, так и не совсем частного. Одним из соображений, удерживавших меня от этого, было то, что, поскольку большую часть времени, проведенного в странствиях, журнала я не вел, меня одолевал страх, что я не смогу, полагаясь лишь на память, описать события достаточно подробно и связно, чтобы они были похожи на правду, не считая разве что естественных и неизбежных преувеличений, к которым склонны все мы при описании событий, поразивших наше воображение. Еще одной причиной явилось то, что события, о которых предстояло рассказывать, носили столь невероятный характер, что я, не имея свидетелей (кроме меня самого и еще лишь одного человека, да и тот индеец-полукровка), мог лишь надеяться на доверие со стороны родственников и тех моих друзей, которые знали меня всю жизнь и не имели оснований сомневаться в моей правдивости, тогда как широкая публика, вероятнее всего, сочла бы мою историю бесстыдной и изобретательной выдумкой. Тем не менее неверие в собственные писательские силы было одной из основных причин, удержавших меня от того, чтобы выполнить просьбу моих советчиков.

Среди тех джентльменов из Виргинии, которые особенно заинтересовались моим рассказом, и в особенности той его частью, которая имела касательство к Антарктическому океану, был мистер По, незадолго до того ставший редактором «Южного литературного вестника», ежемесячного журнала, издаваемого мистером Томасом У. Уайтом в Ричмонде. Он настоятельно рекомендовал мне среди прочего не медля составить полный отчет о том, что я увидел и пережил, и довериться проницательности и здравомыслию читающей публики, весьма авторитетно при этом убеждая меня, что, каким бы несовершенным с точки зрения стиля ни получилось мое сочинение, именно благодаря недочетам, ежели такие будут, оно будет скорее воспринято как правдивое.

Несмотря на это утверждение, я не решился сделать то, о чем он просил. Позже, поняв, что я в этом вопросе непоколебим, он попросил меня разрешить ему самому написать, как он выразился, «повествование» о ранней части моих приключений на основании фактов, предоставленных мною, и опубликовать его в «Вестнике» под видом художественного произведения. На это, не найдя возражений, я согласился, с тем лишь условием, что мое истинное имя должно остаться в тайне. Две написанные им части вышли в январском и февральском номерах «Вестника» (1837), и для того, чтобы достичь еще большего сходства с художественным произведением, в содержании журнала было указано имя мистера По.

То, как была воспринята эта уловка, побудило меня наконец предпринять систематическую публикацию данных приключений, ибо я обнаружил, что, несмотря на сказочный флер, столь искусно наброшенный на ту часть рассказа, которая появилась в «Вестнике» (где тем не менее не был искажен ни один факт), читатель вовсе не был склонен воспринимать его как вымысел, и на адрес мистера По даже пришло несколько писем, в которых выражалась твердая уверенность в обратном. Исходя из этого, я пришел к выводу, что факты моего повествования по природе своей содержат достаточно свидетельств их подлинности и, следовательно, мне нечего бояться всеобщего недоверия.

После этого exposé сразу становится понятно, какая часть нижеизложенного принадлежит моему перу. Необходимо также еще раз напомнить, что на тех нескольких страницах, которые были написаны мистером По, ни один факт не был перевран. Даже для тех читателей, которым не попадался на глаза «Вестник», нет необходимости указывать, где заканчивается его часть и начинается моя; разницу в стиле письма невозможно не заметить.

А. Г. ПИМ


1

Меня зовут Артур Гордон Пим. Мой отец был уважаемым торговцем морскими товарами в Нантакете, где я и родился. Мой дед по материнской линии был стряпчим и имел неплохую практику. Удача сопутствовала ему во всем, и он весьма успешно вложился в акции «Эдгартонского Нового банка», как он прежде назывался. Этим и другими способами он сумел собрать приличную сумму. Думаю, ко мне он был привязан более, чем к любому другому человеку в этом мире, и я ожидал, что после смерти деда мне отойдет бóльшая часть его имущества. В шесть лет он отправил меня в школу старого мистера Рикетса, джентльмена с одной рукой и эксцентричными манерами. Любому, кто бывал в Нью-Бедфорде, он хорошо известен. В школе я оставался, пока мне не исполнилось шестнадцать, а после поступил в школу Э. Рональда, что на холме. Там я сошелся с сыном мистера Барнарда, капитана, плававшего на судах Ллойда и Вреденберга. Мистер Барнард тоже хорошо известен в Нью-Бедфорде и, не сомневаюсь, имеет много родственников в Эдгартоне. Его сына звали Август, и был он почти на два года старше меня. Однажды он плавал с отцом на китобойном судне «Джон Дональдсон» и часто рассказывал мне о своих приключениях в южной части Тихого океана. Не раз я ходил к нему домой и оставался там на весь день, а то и ночь. Мы ложились в кровать, и он почти до зари занимал меня рассказами об аборигенах острова Тиниан и других мест, в которых он побывал за время своих путешествий. Я не мог не увлечься его рассказами, и со временем моим самым большим желанием стало пойти в плавание. Примерно за семьдесят пять долларов я купил парусную лодку, которая называлась «Ариэль», с небольшой каютой, оснащенную как шлюп. Я забыл ее грузоподъемность, но человек десять могли разместиться в ней довольно свободно. Со временем у нас вошло в привычку устраивать на ней отчаяннейшие безрассудства, и теперь, вспоминая о них, мне представляется величайшим чудом то, что я до сих пор жив.

Об одном из таких приключений я расскажу, прежде чем приступить к более пространному и важному повествованию. Однажды мистер Барнард устроил у себя дома вечеринку, и под конец мы с Августом порядком захмелели. Как обычно бывало в таких случаях, я не пошел домой, а остался у него ночевать. Так и не заговорив на свою любимую тему, он, как показалось мне, заснул (вечеринка закончилась около часу ночи). Спустя примерно полчаса, когда я только начал дремать, он вдруг сел и, выкрикнув ужасное ругательство, сказал, что никакой Артур Пим не заставит его заснуть, когда с юго-запада дует такой восхитительный бриз. Удивлению моему не было предела. Не зная, что он задумал, я решил, что выпитое вино и другие напитки несколько повредили его разум. Однако говорил он очень рассудительно и заявил, что, несмотря на то что я считаю его пьяным, на самом деле он совершенно трезв и ему просто надоело в такую чудесную ночь валяться в кровати, подобно ленивому псу, и что он собирается одеться и совершить вылазку на лодке. Не знаю, что на меня нашло, но, услышав это, я пришел в восторг, предвкушая невероятное удовольствие. Его безумная затея показалась мне едва ли не самой занятной и благоразумной на свете. В ту ночь дул сильный, почти штормовой ветер и было очень холодно — дело было в конце октября. Я вскочил с кровати, охваченный странным возбуждением, и сказал, что так же отважен, как он, и мне не меньше, чем ему, надоело валяться в кровати, как ленивому псу, и что я готов к веселью и проказам, как и Август Барнард из Нантакета.

Не теряя времени, мы оделись и поспешили к лодке. Она стояла у старого гнилого причала рядом со складом пиломатериалов «Пэнки и Ко», упираясь боком в бревна. Август забрался в нее и начал вычерпывать воду — лодка была наполовину затоплена. Когда с этим было покончено, мы, подняв стаксель[1] и грот, храбро вышли в море.

Как я уже сказал, с юго-запада дул сильный ветер. Ночь была ясная и холодная. Август стал у руля, а я расположился у мачты на палубе. Мы неслись с огромной скоростью, и никто не произнес ни слова после того, как мы отчалили. Я спросил своего спутника, какой курс он собирается взять и когда мы вернемся домой. Несколько минут он насвистывал, а потом с раздражением произнес:

Я иду в море, а ты, если хочешь, можешь возвращаться.

Посмотрев на него, я понял, что, несмотря на кажущееся безразличие, он чрезвычайно возбужден. В лунном свете лицо его казалось бледнее мрамора, руки дрожали так, что он с трудом удерживал румпель. Я понял, что случилось что-то непредвиденное, и меня охватило сильнейшее волнение. В то время я мало что знал об управлении лодкой и поэтому вынужден был полагаться исключительно на навигационные способности моего друга. Ветер внезапно усилился, и мы стремительно отдалялись от берега, но мне было стыдно признаться в своих страхах и почти полчаса я упорно хранил молчание. Однако потом я не выдержал и сказал Августу, что нам стоит вернуться. Как и в прошлый раз, прошла почти минута, прежде чем он ответил мне.

— Скоро, — наконец сказал он. — Время еще есть… Скоро повернем.

Подобного ответа я ожидал, но что-то в его тоне заставило меня похолодеть от ужаса. Я внимательно посмотрел на спутника. Губы его посерели, а колени дрожали так сильно, что он, казалось, едва держался на ногах.

— Господи боже, Август! — закричал я, уже не скрывая страха. — Что с тобой? Что случилось? Что ты собираешься делать?

— Случилось? — пробормотал он с величайшим изумлением, отпустив румпель, и вдруг повалился на дно лодки. — Случилось… Ничего не… случилось… плывем домой… р-разве н-не видишь?

Тут меня осенило. Я бросился к другу и поднял его. Он был пьян, мертвецки пьян, пьян так, что уже не мог ни стоять, ни говорить, ни смотреть. Глаза его совершенно остекленели, а когда я, охваченный отчаянием, отпустил его, он упал и, как бревно, скатился в воду на дне лодки. Я понял, что в тот вечер он выпил гораздо больше, чем я думал, и его поведение объяснялось крайней степенью опьянения, состояния, которое, как и безумие, часто заставляет жертву имитировать поведение совершенно нормального, владеющего собой человека. Однако прохладный ночной воздух сделал свое дело, возбуждение начало спадать, и то, что Август, несомненно, не осознавал всю опасность нашего положения, приблизило катастрофу. Он перестал что-либо понимать, и надежды на то, что он протрезвеет в ближайшее время, не было.

Вряд ли можно описать ужас, охвативший меня. Хмель улетучился, отчего я вдвойне оробел и растерялся. Я прекрасно понимал, что не справлюсь с лодкой и что яростный ветер вместе с отливом неотвратимо влекут нас навстречу смерти. Буря набирала силу. У нас не было ни компаса, ни еды, и стало понятно, что, продолжай мы идти тем же курсом, к рассвету земли уже не будет видно. Эти мысли и масса других, не менее пугающих, пронеслись у меня в голове с удивительной быстротой и на какое-то время совершенно парализовали волю. Лодка с чудовищной скоростью, то и дело зарываясь носом в пену, мчалась по волнам, ни на стакселе, ни на гроте рифы не были взяты. Каким-то чудом вышло так, что мы не повернулись к волнам боком, ведь, как я уже сказал, Август отпустил руль, а я от волнения не подумал его взять. К счастью, лодка шла ровно и ко мне постепенно начала возвращаться способность мыслить. Но ветер становился все сильнее, и каждый раз, когда лодка, нырнув носом, поднималась, волны захлестывали корму. Я окоченел так, что почти перестал чувствовать собственное тело. Наконец отчаяние придало мне решимости, я бросился к гроту и сорвал его. Как и следовало ожидать, парус перелетел через борт и, набравшись воды, сорвал мачту, едва не разбив борт. Одно это происшествие спасло лодку от мгновенного разрушения. Теперь лодка под одним стакселем летела вперед по ветру, время от времени погружаясь носом в бушующие волны, но ужаса перед немедленной смертью я уже не испытывал. Взяв руль, я вздохнул свободнее, поскольку сообразил, что шанс на спасение еще есть. Бесчувственный Август, лежавший на дне лодки, мог в любую минуту захлебнуться, потому что воды уже собралось на фут. Я исхитрился приподнять товарища и придать ему сидячее положение, для чего обвязал его вокруг талии веревкой, конец которой прикрепил к рым-болту на палубе. Сделав все, что было в моих силах, я, замерзший и дрожащий от волнения, отдался на милость Божью и решил встретить судьбу, собрав все свое мужество.

Вдруг громкий, протяжный не то крик, не то вопль, как будто исторгнувшийся из глоток тысячи демонов, казалось, заполнил воздух вокруг лодки. Пока я жив, не забуду ужаса, охватившего меня в тот миг. Волосы встали дыбом у меня на голове, кровь застыла в жилах, а сердце остановилось. Так и не подняв взгляда, чтобы определить источник звука, я повалился ничком на безжизненно лежащего товарища.

Очнулся я в каюте большого китобойного судна «Пингвин», шедшего в Нантакет. Надо мной стояли несколько человек. Август, бледный как смерть, усердно растирал мне руки. Увидев, что я открыл глаза, он вздохнул с таким облегчением и радостью, что вызвал смех и слезы у грубоватых с виду мужчин. Загадка нашего спасения вскоре объяснилась. Мы столкнулись с китобойным судном, шедшим под всеми парусами, которые они отважились поднять, в Нантакет под прямым углом к нашему курсу. Несколько человек следили за морем, но ни один из них не замечал нашей лодки до последнего, когда избежать столкновения было уже невозможно. Это их крики так испугали меня. Мне рассказали, что громадное судно переехало нас, как наше суденышко переехало бы перышко, даже не почувствовав помехи. Ни единого возгласа не донеслось с нашей палубы, лишь какой-то слабый скрежещущий звук примешался к реву ветра и моря, когда подмятый хрупкий парусник протащило вдоль киля его погубителя. Посчитав нашу лодку (которая, напомню, лишилась мачты) какой-то старой брошенной посудиной, капитан китобойного судна (капитан Э. Т. В. Блок из Нью-Лондона), особо не задумываясь о случившемся, решил продолжать движение по курсу. К счастью, двое вахтенных, готовых поклясться, что видели кого-то у руля, предположили, что его еще можно спасти. В разгоревшемся споре Блок рассвирепел и заявил, что «не обязан следить за каждой скорлупкой, болтающейся в море», что «корабль не станет из-за такой ерунды останавливаться» и что «если там и был кто, он сам виноват, и никто больше, так что пусть идет на дно, и дело с концом» или что-то в этом духе. Хендерсон, первый помощник, который тоже подключился к разговору, был возмущен, как и весь экипаж, подобными речами, выдающими всю степень бессердечия и жестокости капитана. Чувствуя поддержку матросов, он прямо сказал капитану, что его стоило бы вздернуть на рее и что он отказывается выполнять его команды, пусть даже его отправят на виселицу, как только он сойдет на берег. После этого он направился на корму, оттолкнув побледневшего, но хранившего молчание капитана, и, схватив штурвал, твердо скомандовал: «К повороту!» Матросы разбежались по местам, и судно сделало крутой поворот. Все это заняло не более пяти минут, и казалось вряд ли возможным, что человек или люди с лодки могли выжить, если допустить, что там вообще кто-нибудь был. Однако, как видит читатель, я и Август остались живы, и почти невероятное спасение наше стало возможным благодаря счастливому стечению обстоятельств, которое люди мудрые и благочестивые приписывают особому вмешательству Провидения.

Пока судно продолжало разворот, старший помощник приказал опустить шлюпку и спрыгнул в нее с теми самыми двумя вахтенными, я думаю, которые утверждали, что видели меня у штурвала. Едва они отплыли от кормы — луна по-прежнему светила ярко, — судно сильно накренило по ветру, и в тот же миг Хендерсон, привстав с банки, закричал гребцам, чтобы те табанили. Он ничего не объяснил, только повторял нетерпеливо: «Табань! Табань!» Матросы принялись изо всех сил грести в обратную сторону, но к этому времени судно уже успело развернуться и на полной скорости двинулось вперед, хотя все матросы прикладывали огромные усилия, чтобы убрать паруса. Как только шлюпка приблизилась к кораблю, старший помощник, не думая об опасности, ухватился за вант-путенсы[2]. Тут судно опять сильно накренилось, обнажив правый борт почти до киля, и причина волнения первого помощника стала понятна. На гладком блестящем днище («Пингвин» был обшит медными листами, скрепленными медными болтами) каким-то невероятным образом держалось человеческое тело, с силой бившееся об него при каждом движении корпуса. После нескольких безуспешных попыток, предпринятых во время наклонов судна, едва не потопив шлюпку, они в конце концов подняли меня на борт, ибо это был именно я. Похоже, что какой-то сдвинувшийся и вышедший из медной обшивки крепежный болт задержал меня, когда я оказался под кораблем, и закрепил в совершенно невообразимой позе на днище. Конец болта пробил воротник моей зеленой суконной куртки и вышел через заднюю часть шеи между двумя сухожилиями под правым ухом. Меня сразу уложили на койку, хотя признаков жизни я не подавал. Хирурга на борту не было, но капитан принялся обхаживать меня с величайшим вниманием, думаю, для того, чтобы в глазах команды искупить вину за свое поведение.



Тем временем Хендерсон снова покинул корабль, хотя ветер уже превратился в настоящий ураган. Через несколько минут он наткнулся на обломки нашей лодки, а вскоре после этого один из его людей сказал, что сквозь рев бури слышал прерывистые крики о помощи. Это заставило отважных моряков продолжать поиски еще более получаса, несмотря на то что капитан Блок все время подавал им сигналы вернуться, а каждое мгновение, проведенное на воде в столь хрупкой шлюпке, грозило им неотвратимой гибелью. Действительно непонятно, как такое маленькое суденышко вообще сумело удержаться на плаву. Впрочем, шлюпка эта предназначалась для нужд китобоев, и поэтому, как я потом узнал, была оснащена воздушными ящиками, как некоторые спасательные шлюпки, которыми пользуются у берегов Уэльса.

После бесплодных поисков, продолжавшихся указанное время, было решено возвращаться на корабль. И едва они собрались это сделать, со стороны быстро проплывавшего мимо темного объекта послышался слабый крик. Они бросились за ним и вскоре догнали. Выяснилось, что это палуба, служившая крышей каюты на «Ариэле». Август явно из последних сил барахтался в воде рядом с ней. Когда его поймали, оказалось, что он привязан веревкой к куску дерева. Напомню, что я сам обвязал его этой веревкой и закрепил на рым-болте, чтобы придать ему сидячее положение, чем, судя по всему, спас жизнь своему товарищу. «Ариэль» была легкой лодкой, сработанной не особенно добротно, и потому, оказавшись под водой, естественно, развалилась на куски. Настил палубы, как и следовало ожидать, сорвало хлынувшей внутрь водой, и тот, несомненно, с другими обломками всплыл на поверхность вместе с привязанным к нему Августом, который благодаря этому избежал страшной смерти.

Прошло больше часа после того, как Августа подняли на борт «Пингвина», прежде чем он очнулся. Услышав, что случилось с нашей лодкой, он пришел в страшное волнение и рассказал об ощущениях, которые испытал в воде. Придя в сознание, он понял, что, кружась с невообразимой скоростью, уходит под воду, а веревка крепко обмотана три-четыре раза вокруг его шеи. В следующую секунду он почувствовал, что его стремительно потащило вверх, но сильно ударился головой обо что-то твердое и снова лишился чувств. Очнувшись, соображал он уже лучше, хотя сознание его все еще было затуманено, а мысли путались. Теперь Август понимал, что произошел несчастный случай и что он оказался в воде, хотя рот его находился над поверхностью воды, что давало ему возможность свободно дышать. Вероятно, именно тогда оказавшаяся рядом палуба увлекла его за собой. Конечно, пока он мог удерживаться в таком положении, утонуть ему было почти невозможно. Через какое-то время огромная волна зашвырнула его на палубу, и, уцепившись за нее, он стал звать на помощь. Перед тем как его нашел мистер Хендерсон, из-за полного истощения сил он перестал держаться, упал в воду и приготовился к смерти. За все время борьбы он ни разу не вспомнил ни про «Ариэль», ни про обстоятельства, приведшие к этому бедствию. Его умом безраздельно завладели отчаяние и страх. Когда беднягу наконец вытащили из воды, силы покинули его окончательно, и, как уже было сказано, прошло не меньше часа, прежде чем он осознал, в каком положении находится. Меня же вырвали из состояния, очень близкого к смерти (и после того, как в течение трех с половиной часов были перепробованы все другие способы), энергичным растиранием кусками материи, смоченной в горячем масле, — способом, предложенным Августом. Рана у меня на шее, хоть и имела уродливый вид, оказалась несерьезной, и я вскоре полностью оправился от ее последствий.

«Пингвин» прибыл к порту назначения около девяти часов утра после встречи с одним из самых яростных штормов, когда-либо бушевавших у Нантакета. Мы с Августом успели вернуться в дом мистера Барнарда к завтраку, который, к счастью, начался чуть позже из-за ночной гулянки. Я думаю, все за столом были сами слишком утомлены, чтобы обратить внимание на наш изможденный вид. Конечно, при других обстоятельствах это бросилось бы в глаза. Школьники способны творить чудеса, когда нужно кого-то провести, и я убежден: ни один из наших друзей в Нантакете даже не подозревал, что страшные рассказы моряков о том, как они в шторм налетели на какое-то судно и отправили на дно тридцать — сорок несчастных душ, имели отношение к «Ариэлю», Августу или ко мне. Мы с ним довольно часто вспоминали это происшествие, и всегда не без содрогания. Август честно признался, что в жизни не испытывал такого смятения, как на борту нашего суденышка, когда впервые осознал, насколько пьян, и почувствовал, что начинает терять контроль над собой.


2

По совершенно разным причинам мы не способны извлекать уроки даже из самых очевидных вещей. Казалось бы, катастрофа, о которой я только что рассказал, должна была охладить мою зарождающуюся страсть к морю, но тщетно. Еще никогда меня так не тянуло к полным опасностей приключениям, присущим жизни мореплавателя, чем в первую неделю после нашего чудесного спасения. Этого короткого промежутка времени оказалось достаточно, чтобы стереть из моей памяти темные краски и ярко высветить все восхитительные цветные пятна, всю живописность недавнего смертельно опасного приключения. Беседы с Августом день ото дня становились все более частыми и захватывающими. Его манера преподносить рассказы об океане (добрая половина которых, как я теперь подозреваю, была попросту выдумана) находила отклик в моей душе и несколько мрачном, хоть и живом воображении. Странно и то, что желание изведать морской жизни делалось особенно настойчивым, когда он приводил самые страшные примеры страданий и отчаяния. Светлая сторона общей картины мало меня занимала. Я рисовал себе кораблекрушения и голод; смерть и неволю среди варварских племен; жизнь, проведенную в горе и слезах на какой-нибудь одинокой скале посреди океана, труднодоступной и не нанесенной на карты. Впоследствии меня уверяли, что подобные видения или желания — ибо они превращаются в таковые — обычное дело для всей многочисленной расы меланхоличных людей, но в то время, о котором идет речь, я воспринимал их как первые знаки уготованной мне судьбы. Август проникся моим настроением, и вполне вероятно, что наше тесное общение и общность взглядов привели к тому, что ему передалось что-то от моего характера, а мне — от его.

Примерно через полтора года после крушения «Ариэля» фирма Ллойда и Вреденберга (заведение, насколько мне известно, каким-то образом связанное с господами Эндерби из Ливерпуля) занялась починкой и оснащением брига «Косатка» для охоты на китов. Это была старая посудина, едва ли годная для плавания, даже после того, как с ней сделали все, что было возможно. Я не знаю, почему ее предпочли другим хорошим судам, имевшимся в распоряжении у тех же хозяев. Мистер Барнард был назначен капитаном, и Август собирался плыть с ним. Пока бриг готовили к выходу в море, Август твердил, что появилась превосходная возможность удовлетворить мое желание отправиться в путешествие. Во мне он нашел весьма благодарного слушателя, однако устроить это было не так-то просто. Мой отец прямо не возражал, а вот у матери случилась истерика от одного упоминания о наших намерениях. Но хуже всего дед, на которого я возлагал такие надежды. Он поклялся, что оставит меня без гроша, если я об этом хотя бы заикнусь. Однако эти трудности не уменьшили мое желание отправиться в плавание, а лишь подлили масла в огонь. Я вознамерился добиться своего любой ценой, и, когда сообщил о своем решении Августу, мы вместе начали думать, как этого добиться. С родственниками о предстоящем плавании я не разговаривал, и, поскольку усердно занялся учебой, было решено, что я отступился от своих планов. Я много думал о том, как вел себя тогда, и поведение мое вызывало у меня чувство неудовольствия и удивления. Грандиозная ложь, к которой я прибег для осуществления своего прожекта — ложь, которой были исполнены каждое мое слово, каждый поступок, — может быть хоть как-то оправдана лишь безумными надеждами, какие я возлагал на исполнение давно лелеемой мечты о путешествиях.

Мне во многом приходилось полагаться на Августа, который каждый день с утра до вечера пропадал на «Косатке», помогая отцу обустроить каюту. Однако по ночам мы обсуждали наши планы. После почти месяца безуспешных попыток все организовать он наконец сообщил мне, что все продумал. В Нью-Бедфорде у меня жил родственник, некто мистер Росс, в доме которого я, бывало, гостил по две-три недели. Бриг должен был выйти в плавание в середине июня (июня 1827 года), и было решено, что за день-два до того мой отец должен будет получить записку от мистера Росса с просьбой разрешить мне поехать к нему и провести две недели с Робертом и Эмметом (его сыновьями). Сочинить и доставить записку моему отцу взялся Август. Я должен был, сделав вид, что ему нужно в Нью-Бедфорд, присоединиться к своему товарищу, который приготовит для меня тайник на «Косатке». Тайник этот, уверял он меня, будет достаточно удобен, чтобы провести в нем несколько дней. Когда бриг отойдет от берега так далеко, что уже не станет возвращаться без крайней необходимости, я переберусь в удобную каюту, а что до его отца, так тот только посмеется над такой шуткой. В море нам наверняка встретится какое-нибудь судно, с которым можно будет послать моим родителям письмо с объяснениями.

Наконец в середине июня все было готово. Записка была написана и доставлена, и в понедельник утром я вышел из дому, якобы чтобы сесть на пакетбот до Нью-Бредфорда, а сам пошел к Августу, который ждал меня на углу улицы. Изначально мы задумали, что до вечера я где-нибудь поброжу, не попадаясь никому на глаза, а потом незаметно проберусь на бриг, но поскольку с туманом нам не повезло, было решено не тянуть и спрятать меня на корабле сразу. Август направился к причалу, а я последовал за ним на небольшом расстоянии, закутавшись в просторный морской плащ, который он принес с собой, чтобы замаскировать меня. Едва мы прошли мимо колодца мистера Эдмунда и свернули за второй угол, как передо мной собственной персоной предстал не кто иной, как старый мистер Петерсон, мой дед.

— Ба, Гордон! — воскликнул он, осмотрев меня. — Так-так… Что это за тряпье на тебе?

— Сэр! — самым неприветливым тоном ответил я, напустив на себя обиженный вид, насколько это было в моих силах. — Сэр! Вы, верно, обознались. Имя мое, положим, совсем не Гордон, и вы, мерзавец, лучше бы подумали, прежде чем называть мой новый плащ тряпьем. — С великим трудом мне удалось сдержать смех при виде того, какое действие произвел на него этот милый ответ. Он попятился, побледнел, потом сделался пунцовым, вскинул к глазам лорнет и снова его опустил, вдруг замахнулся на меня зонтиком, но резко остановился, как будто что-то неожиданно вспомнил, а потом развернулся и поковылял прочь по улице, приговаривая:

— Никуда не годится… новый лорнет нужен… решил, что это Гордон… Чтоб тебе пусто было, старый краб Длинный Том!

После этой едва не закончившейся провалом встречи мы продолжили путь с большими предосторожностями и до места добрались благополучно. На борту было всего несколько человек, да и те были заняты — что-то чинили на баке. Мы знали, что капитан Барнард в это время находился в конторе Ллойда и Вреденберга и должен был пробыть там до позднего вечера, поэтому встречи с ним можно было не бояться. Первым на борт поднялся Август, и вскоре я, не замеченный работавшими матросами, проследовал за ним. Мы сразу же пошли в кают-компанию и никого там не застали. Надо сказать, что это было весьма уютное помещение, что для китобойных судов редкость. Здесь имелись четыре замечательные каюты с широкими и удобными койками. Я обратил внимание на большую печь и удивительно толстый дорогой ковер, покрывавший пол салона и кают. Высота потолка достигала ни много ни мало семи футов — короче говоря, все было намного просторнее и приятнее взгляду, чем я ожидал. Впрочем, Август не дал мне времени осмотреться как следует, настаивая на том, что я должен укрыться максимально быстро. Он провел меня в свою каюту, которая была расположена ближе к правому борту брига, рядом с переборками. Когда мы вошли, он закрыл дверь и задвинул засов. Никогда я не видел более приятной комнатки. В ней было около десяти футов в длину и только одна койка, как я уже говорил, широкая и удобная. В ближней к переборкам части находилось отдельное небольшое пространство примерно в четыре квадратных фута, со столом, креслом и несколькими полками, заставленными книгами, в основном о путешествиях. Каюта была оснащена и другими удобствами, из которых нельзя не упомянуть нечто вроде сейфа или холодильника, в котором Август показал мне изрядный запас вкусностей в двух отделениях, для еды и для напитков.

Потом он надавил кулаком на определенное место на ковре, в углу упомянутого пространства, и рассказал, что люк размером примерно шестнадцать на шестнадцать дюймов был аккуратно вырезан в полу и вставлен обратно. Под его рукой одна сторона люка поднялась настолько, что он смог запустить в образовавшуюся щель пальцы. Подхватив таким образом крышку (ковер был прибит к ней гвоздями), он откинул ее, и я увидел, что ход ведет в задний трюм. Затем Август фосфорной спичкой зажег тонкую свечу и, поставив ее в закопченную лампу, стал спускаться в люк, пригласив следовать за ним, что я и сделал. После этого он закрыл люк, взявшись за специально вбитый с нижней стороны гвоздик — ковер, естественно, встал на место, скрыв все следы отверстия.

Свеча давала такой слабый свет, что мне приходилось с огромным трудом пробираться на ощупь через кладь, среди которой я оказался. Но постепенно глаза привыкли к темноте, и я, держась за куртку своего товарища, пошел дальше проворнее. В конце концов, после петляния по бесконечным узким коридорам, он вывел меня к обшитому железом ящику из тех, которые иногда используют для хранения фаянса. При высоте почти в четыре фута и длине в добрых шесть футов ящик был чрезвычайно узок. На нем стояли две большие пустые бочки из-под ворвани, а на них до палубы каюты кипой громоздились сложенные друг на друга соломенные циновки. Вокруг все было заставлено всевозможной корабельной утварью, до самого потолка возвышались горы ящиков, корзин и тюков, и, казалось, лишь каким-то чудом нам удалось пробраться сюда. Потом я узнал, что Август специально организовал здесь такой беспорядок, чтобы мне было там безопаснее, причем соорудил он все это с одним лишь помощником, человеком, который в плавание не шел.

Август показал мне, что одна из поперечных стенок обшитого железом ящика открывалась. Сдвинув ее в сторону, он явил моему взору внутреннее пространство. Я был приятно удивлен. Все дно ящика устилал матрац с одной из коек, внутри были собраны практически все обеспечивающие удобство мелочи, какие можно было уместить в таком небольшом месте, и в то же время там было достаточно просторно, чтобы я мог свободно разместиться в любом положении — хоть сидя, хоть растянувшись во весь рост. Среди прочих вещей здесь были книги, перо, чернила и бумага, три одеяла, большая кружка воды, бочонок с галетами, три-четыре огромные палки копченой болонской колбасы, устрашающих размеров окорок, холодная жареная баранья нога и полдюжины бутылок ликера и других напитков. Я не медля устроился в своем новом обиталище, наверняка испытывая большее чувство удовлетворения, чем любой монарх, когда-либо входивший в новый дворец. Август показал мне, как закрываться в ящике изнутри, а потом, поднеся свечу к самому полу, показал лежащую на нем темную бечевку. Бечевка эта, пояснил он, тянулась от моего тайника между грузами и в конце была привязана к гвоздю, вбитому в палубу трюма прямо под люком, ведущим в его каюту. С помощью этого шнура я всегда мог найти путь без его помощи, если какое-нибудь непредвиденное обстоятельство сделает подобный шаг необходимым. После этого он ушел, оставив мне лампу вместе со щедрым запасом свечей и фосфорных спичек и пообещав навещать меня, как только появится возможность сделать это незаметно. Было это семнадцатого июня.

Три дня и три ночи (во всяком случае, так мне показалось) я провел в своем убежище. Лишь дважды я покидал его, чтобы постоять между двумя ящиками прямо перед входом и размять ноги. Все это время Августа я не видел ни разу, но это меня мало тревожило, поскольку я знал, что бриг мог в любую минуту выйти в море и в суматохе приготовлений у него, наверное, просто не было времени спуститься ко мне. Наконец я услышал, как открылся и закрылся люк, и вскоре он осведомился тихим голосом, все ли хорошо и не нужно ли мне чего-нибудь.

— Ничего не нужно, — ответил я. — Здесь очень удобно. Когда бриг выходит в море?



— Снимаемся с якоря через полчаса, — сообщил он. — Я пришел, чтобы тебе об этом сказать и чтобы ты не волновался, что меня так долго нет. Теперь я какое-то время не смогу приходить, может, дня три-четыре или даже больше. Наверху все спокойно. После того как я уйду и закрою люк, ты потихоньку иди по бечевке до гвоздя, там найдешь часы — они тебе могут пригодиться, ты же тут не можешь ориентироваться по дневному свету. Наверное, ты даже не представляешь, как долго уже пробыл здесь. Но не так уж долго, всего три дня, сегодня двадцатое. Я бы принес часы сюда, но боюсь, что меня хватятся. — С этими словами он ушел.

Примерно через час после того, как он поднялся в каюту, я почувствовал, что бриг пришел в движение, и поздравил себя с тем, что в конце концов честно начал путешествие. Удовлетворившись этой мыслью, я решил расслабиться и спокойно ждать развития событий, когда мне будет позволено сменить мой ящик на более просторное, хотя вряд ли такое же удобное помещение. Первый делом мне нужно было найти часы. Оставив свечу зажженной, я двинулся на ощупь сквозь темноту, следуя за бесконечными поворотами бечевки, которая иногда после долгих блужданий приводила меня к местам в какой-то паре футов от тех, где я уже проходил. Наконец я добрался до гвоздя и, забрав предмет поисков, благополучно вернулся с ним в ящик. Там я осмотрел книги, которыми столь предусмотрительно снабдил меня мой товарищ, и выбрал описание экспедиции Льюиса и Кларка к устью Колумбии. Ею я занимал себя некоторое время, потом почувствовал, что засыпаю, осторожно потушил свечу и погрузился в здоровый сон.

Проснулся я в каком-то странном смятении мыслей, и не сразу мне удалось собрать в единую картину все обстоятельства моего положения. Однако постепенно я вспомнил все. Тогда я зажег свечу и посмотрел на часы, но они остановились, и, следовательно, определить, сколько я проспал, было невозможно. Ноги мои затекли, и, чтобы размять их, мне пришлось выбраться наружу и постоять между ящиками. Почувствовав зверский аппетит, я подумал о холодной баранине, кусок которой с наслаждением съел, перед тем как заснуть. К своему величайшему изумлению, я обнаружил, что она полностью сгнила! Это обстоятельство очень взволновало меня, ибо, соотнеся его с тем возбужденным состоянием, в котором пребывал мой разум после пробуждения, я начал подозревать, что проспал слишком долго. Спертый воздух в трюме, возможно, был тому причиной, и это могло вызвать самые неприятные последствия. Голова болела ужасно, каждый вздох давался с трудом, меня одолевали мрачные предчувствия. Тем не менее я не осмелился открыть люк или сделать нечто подобное, поэтому завел часы и устроился поудобнее в своем ящике.

Следующие томительные двадцать четыре часа ко мне никто не приходил, и я невольно стал винить Августа в безответственности. Больше всего меня тревожило то, что воды в моем кувшине осталось примерно полпинты, а пить хотелось сильно, потому что, лишившись баранины, я налег на копченые колбасы. Испытывая сильнейшую тревогу, я утратил интерес к книгам. Еще меня неудержимо клонило в сон, но мысль о том, чтобы поддаться этому желанию, приводила меня в трепет, ибо я подозревал, что в спертом воздухе трюма могу стать жертвой какого-нибудь пагубного воздействия — например, угарного газа от горящего угля. Тем временем бортовая качка брига указала мне на то, что мы уже вышли в открытое море, а глухой гудящий звук, доносившийся откуда-то издалека, укрепил меня в мысли, что разыгралась сильнейшая буря. Причина отсутствия Августа была мне не понятна. Наверняка мы уже уплыли достаточно далеко, чтобы я мог подняться наверх. С ним могло что-то случиться, но я не мог представить причины, по которой мой товарищ так долго держал меня в заточении, разве что он внезапно умер или упал за борт, и последняя мысль взволновала меня неимоверно. Могло случиться, что нам помешал встречный ветер и мы все еще находились недалеко от Нантакета. Впрочем, от этой мысли мне пришлось отказаться, поскольку в таком случае бриг должен был бы часто делать повороты, но по тому, как он постоянно кренился на левый борт от устойчивого бриза справа, я мог заключить, что мы уверенно шли вперед. К тому же, если мы не смогли отойти от острова, почему бы Августу не спуститься и не рассказать мне об этом? Размышляя таким образом над трудностями своего одинокого и безрадостного положения, я решил подождать еще сутки, а потом, если ничего не изменится, пойти к люку и поговорить со своим товарищем или хотя бы подышать свежим воздухом и пополнить запас воды в его каюте. Занятый этой мыслью, я, вопреки всем попыткам добиться обратного, погрузился в глубокий сон или, правильнее сказать, некую форму оцепенения. Меня посетили видения самого жуткого свойства, в которых я претерпел все возможные беды и ужасы. Среди прочих несчастий демоны самого отвратительного и свирепого вида душили меня насмерть огромной подушкой. Неимоверного размера змеи сжимали меня в кольцо и заглядывали в лицо зловеще блестящими глазами. Потом вокруг меня распростерлись пустыни, бесконечные, безжизненные и повергающие в трепет. Но вот громадные стволы деревьев, серые и голые, поднялись из земли бесконечными рядами повсюду, куда хватало глаз. Корни их увязли в непроницаемо черной неподвижной жиже болот. И странные деревья эти, казалось, были наделены человеческими душами; раскачивая ветвями-скелетами, они молили молчаливые болота о пощаде пронзительными душераздирающими криками, полными неизмеримой боли и отчаяния. Обстановка снова изменилась. Теперь я, нагой и одинокий, стоял посреди горячих песчаных равнин Сахары. У моих ног припадал к песку лютый лев. Внезапно его дикие глаза открылись и он посмотрел на меня. Он резко поднялся и оскалил страшные зубы. В следующий миг из его алой пасти извергся рев, подобный небесному грому, и я пал на землю. Задыхаясь от ужаса, я наконец начал просыпаться. Так сон мой был не совсем сном! Во всяком случае, придя в себя, я понял, что лапы какого-то огромного настоящего чудовища попирали мою грудь — горячее дыхание обжигало ухо, во тьме блестели белые отвратительные клыки.

Если бы тысячи жизней зависели от моего движения или произнесенного звука, я и то не смог бы ни пошевелиться, ни заговорить. Неизвестный зверь сохранял свое положение, не пытаясь причинить мне вреда, я же лежал под ним совершенно беспомощно и, как мне казалось, был близок к смерти. Я чувствовал, что силы, физические и умственные, стремительно покидают меня, я умирал, умирал от безраздельного ужаса. Голова у меня закружилась… Внутри все оборвалось… Зрение отказало мне… Даже горящие глаза надо мною погасли. Из последних сил я выдохнул имя Господне и приготовился умирать. Звук моего голоса как будто пробудил скрытую ярость животного. Оно растянулось в полный рост у меня на груди, но изумило меня не это, а то, что вдруг оно принялось облизывать мне лицо и руки с величайшим усердием, самым неумеренным образом показывая приязненность и радость! Я был озадачен и совершенно растерялся… Но я не мог не узнать особенный визг своего ньюфаундленда по кличке Тигр и его неповторимую манеру ластиться. Это был он. В висках застучала кровь, меня охватила радость от головокружительного и всепоглощающего ощущения спасения и возвращения к жизни. Я бросился на шею своему преданному последователю и другу и выплакал тяготивший душу груз потоком горячих слез.

Как и в прошлый раз, когда я поднялся с матраца, мысли мои путались, в голове стоял туман. Долгое время я вовсе не мог ни о чем думать, но постепенно, мало-помалу способность мыслить вернулась ко мне и я снова воскресил в памяти некоторые особенности моего положения. Понять, каким образом здесь мог очутиться Тигр, я так и не смог. После тысячи построенных и отвергнутых гипотез и предположений мне осталось лишь радоваться тому, что он разделит со мной тягостное одиночество и будет утешать своими ласками. Большинство людей любят своих собак, но к Тигру я испытывал чувство намного более теплое, чем это обычно бывает, и надо сказать, что ни одно существо не заслуживало этого больше. Семь лет мы были неразлучны, и не раз он проявлял все те качества, которые мы так ценим в наших питомцах. Когда он был еще щенком, я спас его, вызволил из рук одного маленького злодея в Нантакете, который вел его с веревкой на шее к воде, и повзрослевший пес отплатил мне той же монетой, когда примерно три года спустя спас меня от дубинки уличного грабителя.

Приложив к уху часы, я обнаружил, что они снова остановились. Это меня нисколько не удивило, потому что по своему особенному состоянию я понял, что проспал, как и раньше, очень долго — как долго, разумеется, определить было невозможно. Я изнывал от духоты, и жажда стала почти нестерпимой. Я пошарил рукой по ящику в поисках скудных запасов воды — света не было, потому что свеча в лампе сгорела до самой подставки, а коробка со спичками не попалась под руку сразу. Но, нащупав кувшин, я обнаружил, что он пуст. Несомненно, это Тигр выпил воду точно так же, как он доел баранину, обглоданная кость от которой теперь лежала у входа в ящик. Испорченного мяса мне было не жалко, но при мысли о воде сердце у меня сжалось. К тому времени я совсем обессилел, настолько, что весь дрожал, и от каждого, даже малейшего движения или напряжения меня бросало в озноб. В довершение всего от беспрестанной качки бочки из-под ворвани, стоявшие на моем ящике, грозили в любую минуту свалиться и загородить единственный вход в него. К тому же я очень страдал от морской болезни. Все эти соображения наполнили меня решимостью любой ценой добраться до люка и заручиться помощью до того, как силы покинут меня окончательно. Приняв это решение, я снова начал шарить вокруг себя рукой в поисках коробки спичек и свечей. Первые не без труда мне все же удалось найти, но, так и не обнаружив свечей там, где они должны были находиться (а я очень приблизительно помнил, куда их положил), я отказался от поисков и, велев Тигру сидеть тихо, отправился искать люк.

И тут моя слабость проявилась как никогда. Передвигался я с величайшим трудом, ноги подкашивались. Падая ничком на пол, я несколько минут лежал в состоянии, граничащем с обмороком. И все же я продолжал с трудом идти вперед, каждую секунду опасаясь лишиться чувств посреди узких запутанных проходов между завалами клади — случись это, меня ждало одно — смерть. Наконец, собрав последние силы, я сделал рывок вперед и сильно ударился головой об острый угол какого-то обшитого железом ящика. Столкновение это оглушило меня всего на несколько секунд, но, к моему огорчению, я увидел, что сильнейшей качкой ящик сбросило прямо на проход и дальнейший путь оказался перекрыт. Как я ни старался, сдвинуть его не удалось ни на дюйм, так тесно он вклинился между соседними ящиками и корабельной утварью. Поэтому теперь мне, несмотря на слабость, предстояло либо бросить путеводную бечевку и попытаться найти другой путь, либо перелезть через преграду и продолжить путь с другой стороны. Первое представлялось мне слишком трудным, сопряженным со многими опасностями, от которых меня бросало в дрожь. В нынешнем ослабленном состоянии как тела, так и разума я, решившись на это, наверняка заблудился бы и умер жалкой смертью посреди мрачного, отвратительного лабиринта в трюме. Потому я не колеблясь собрал все оставшиеся силы и стал карабкаться на ящик.

Встав в полный рост, я увидел, что предстоящая задача была еще труднее, чем я думал. Узкий проход был тесно зажат между горами клади, которые при малейшем неосторожном движении могли обрушиться мне на голову. А если бы даже этого не случилось сейчас, путь мог быть окончательно перекрыт потом, когда мне надо будет возвращаться, если упадет еще что-нибудь и образует преграду, подобную той, перед которой я стоял. Сам ящик был высоким, неудобным, и на нем даже негде было ногу поставить. Тщетно старался я всеми возможными способами дотянуться до его верха, чтобы подтянуться на руках. Но оно и к лучшему, потому что, если бы я и дотянулся, мне бы наверняка не хватило сил справиться с поставленной задачей. Наконец, бросившись на ящик в отчаянной попытке сдвинуть его с места, я вдруг почувствовал, что на боковой его стороне что-то дребезжит. Я провел рукой по краю досок и обнаружил, что одна из них, очень большая, оторвалась от остальных. Орудуя перочинным ножом, который я, по счастью, захватил с собой, мне вскоре удалось ее оторвать, а потом, протиснувшись в образовавшееся отверстие, я, к величайшей радости, увидел, что на противоположной стороне досок нет, — другими словами, у ящика не было крышки, а я пробрался в него через дно. Затем я продолжил путь без особых трудностей и вскоре оказался у гвоздя. С трепещущим сердцем я встал в полный рост и осторожно надавил на крышку люка. Вопреки ожиданиям, та не поднялась, и я надавил сильнее, все еще боясь застать в каюте кого-то, кроме Августа. Как ни странно, крышка была неподвижна, и я ощутил беспокойство, потому что помнил: раньше ее можно было открыть очень легко. Я толкнул крышку — та не шелохнулась; я надавил на нее изо всех сил — та даже не приоткрылась; я обрушился на нее в ярости, в гневе, в отчаянии — та с легкостью выдержала мой напор, и по абсолютной неподвижности крышки стало понятно, что либо люк обнаружили и надежно забили гвоздями, либо сверху на него поставили что-то необычайно тяжелое и о том, чтобы сдвинуть его с места, не могло быть и речи.

Все, что я тогда чувствовал, — острейший страх и смятение. Напрасно я гадал, что могло стать причиной моего погребения. Мне так и не удалось собраться с мыслями, и, опустившись на пол, я отдался мрачным видениям, в которых меня настигали самые жуткие виды смерти: кончина от жажды и голода, удушье и погребение заживо. Наконец ко мне отчасти вернулось присутствие духа. Я встал и провел пальцами по люку, надеясь найти какие-нибудь щели или стыки. Обнаружив их, я присмотрелся внимательнее, проверяя, не пропускают ли они свет, но света не было. Тогда я просунул в одну из щелей лезвие ножа и наткнулся на какое-то препятствие. Проведя по нему ножом, я понял, что это массивный кусок железа, и, ощутив некоторую неровность, заключил, что на люке лежит якорная цепь. Теперь мне оставалось лишь вернуться к своему ящику и там принять свою печальную судьбу или же попытаться успокоить свой разум настолько, чтобы придумать план спасения. После преодоления многочисленных препятствий я сумел вернуться к ящику. Когда я, совершенно изможденный, сел на матрац, Тигр лег рядом и прижался ко мне с таким видом, будто хотел утешить меня в моих невзгодах и призывал не падать духом.

Через какое-то время мое внимание привлекла необычность его поведения. Несколько минут он лизал мне лицо и руки, но потом вдруг перестал и завыл низким голосом. Прикоснувшись к нему рукой, я понял, что он лежит на спине, задрав лапы. Уже не в первый раз с ним происходило такое, и это странное поведение оставалось для меня загадкой. Поскольку пес был невесел, я решил, что он где-то поранился. Взяв его лапы, я начал ощупывать их по очереди, но никаких признаков повреждений не обнаружил. Тогда я решил, что он голоден, и подсунул ему большой кусок окорока, который тот жадно проглотил, после чего, однако, вернулся в свое необычное положение. Я было подумал, что он, как и я, испытывает муки жажды, как мне вдруг пришло в голову, что я проверил только лапы, а рана могла быть где-нибудь на туловище или голове. Последнюю я осторожно ощупал, но ничего не нашел. Однако, проведя ладонью по его спине, я обнаружил, что в одном месте шерсть стоит торчком. Мой палец наткнулся на какой-то шнурок, и, проведя по нему, я понял, что шнурок опоясывает все тело. При более внимательном изучении я нашел нечто похожее на ощупь на лист бумаги. Шнурок был продет через него так, чтобы он оказался прямо под левым плечом животного.


3

Первым делом у меня возникла мысль, что это записка от Августа. Должно быть, какая-то необъяснимая причина не позволила ему выпустить меня из темницы и он придумал этот способ, чтобы сообщить мне истинное положение вещей. Дрожа от волнения, я снова принялся за поиски фосфорных спичек и свечей. Я смутно помнил, как перед сном осторожно отложил их в сторону; более того, до путешествия к люку я совершенно точно помнил место, куда положил их. Но теперь я, как ни старался, не мог вспомнить и потому провел целый час в бесплодных поисках пропавших вещей. Вряд ли кому-то доводилось испытывать подобное тревожное ожидание. Продолжая шарить руками и высунувшись из ящика так, что моя голова оказалась рядом с балластом, я вдруг заметил слабый свет. Удивившись, я двинулся в этом направлении, потому что мне показалось, что это совсем близко, в каких-то нескольких футах от меня. Но стоило мне сдвинуться с места, как свет пропал из виду, и снова я увидел его лишь после того, как, держась руками за ящик, вернулся на прежнее место. Осторожно наклоняя голову из стороны в сторону, я выяснил, что, если перемещаться медленно и не в том направлении, куда я изначально пошел, а в противоположном, можно приблизиться к свету, не выпуская его из виду. Наконец, миновав бессчетное количество узких проходов, я приблизился к источнику света и увидел, что это обломки фосфорных спичек, лежащие на перевернутом бочонке. Пытаясь понять, как они могли попасть сюда, я наткнулся рукой на три восковые свечи, которые явно побывали в зубах у собаки. Пришло понимание, что пес проглотил весь мой запас свечей, и надежда прочесть послание Августа исчезла. Остатки свечей на бочонке были смешаны с прочим мусором, так что использовать их было решительно невозможно, и я совсем было опустил руки. Оставшиеся крупицы фосфора я аккуратно собрал и вернулся с ними к своему ящику, где все это время находился Тигр.

Что делать дальше, я не знал. В трюме было так темно, что я не видел своих рук, даже когда подносил их к лицу. Белый прямоугольник бумаги можно было различить с большим трудом, да и то глядя не прямо, а скосив глаза, другими словами — боковым зрением. Можно представить, какая тьма царила в моем узилище, и записка от моего товарища, если это действительно была записка от него, лишь еще больше огорчила меня, растревожив мой и без того ослабленный и уставший ум. Напрасно я прокручивал в голове десятки самых невероятных способов раздобыть огонь — в точности такие порождает беспокойный сон курильщика опиума, когда каждый из них по очереди мнится спящему то в высшей степени разумным, то нелепейшим из замыслов, так же как берет верх то способность здраво рассуждать, то воспаленное воображение. Наконец у меня родилась идея, показавшаяся мне рациональной и заставившая меня, совершенно справедливо, подивиться тому, что я не додумался до этого раньше. Я положил записку на книгу и, собрав остатки найденных на бочонке фосфорных спичек, ссыпал их на бумагу. Потом я стал тереть их ладонью быстро, но равномерно. Фосфор тут же вспыхнул и распространился по всей поверхности, и, если бы на бумаге было что-то написано, я бы, несомненно, прочитал послание без труда. Но там не было ни буквы, ничего, кроме тоскливой, пугающей пустоты. Свет погас через несколько секунд, а вместе с ним угасла и последняя искра надежды в моем сердце.

Я уже не раз упоминал о том, что до этого какое-то время мой разум пребывал в состоянии, близком к идиотии. Несомненно, случались и промежутки полнейшего здравомыслия, и даже всплески энергии, но нечасто. Нельзя забывать, что я наверняка уже несколько дней дышал ядовитым воздухом закрытого трюма китобойного судна, долгое время довольствуясь скудным запасом воды. Последние четырнадцать-пятнадцать часов я вовсе не пил и не спал. Соленые продукты были моей основной, а после утраты баранины и единственной пищей, если не считать галет, от которых мне все равно не было проку, потому что они были слишком сухими и мое распухшее, высохшее горло не приняло бы их. К этому времени у меня поднялся сильнейший жар, и вообще я чувствовал себя крайне нездоровым. Этим можно объяснить то, что лишь спустя долгие часы, проведенные в унынии после опытов с фосфором, я вдруг сообразил, что осмотрел только одну сторону бумаги. Не стану описывать ту ярость (а я уверен, что тогда самым моим сильным чувством была именно злость), которая обуяла меня, когда внезапно понял, какую чудовищную оплошность совершил. Сама по себе ошибка не была бы такой уж важной, если бы не мои собственные недальновидность и горячность: в расстройстве оттого, что на бумаге не оказалось послания, я, как ребенок, разорвал записку на кусочки и выбросил их, куда — теперь определить было невозможно.

Наиболее трудную часть задачи помогла решить смышленость Тигра. Найдя после продолжительных поисков маленький обрывок, я поднес его к носу пса и попытался дать ему понять, что он должен принести остальные. К моему изумлению (ибо я никогда не учил его тем фокусам, которыми славится его племя), он как будто сразу уразумел, что от него требуется, и, порыскав минуту, нашел еще один клочок бумаги. После этого он уткнулся носом в мою ладонь, кажется, ожидая похвалы. Я потрепал его по голове, и он тотчас продолжил поиски. На этот раз он вернулся через несколько минут, зато принес с собой большой обрывок, как выяснилось, последнюю недостающую часть — оказывается, бумага была порвана всего на три части. К счастью, найти то немногое, что осталось от спичек, не составило труда — меня направило тусклое свечение, которое еще испускали один-два кусочка фосфора. Испытания научили меня все делать осторожно, и на этот раз я решил сперва хорошенько обдумать предстоящие действия. Существует вероятность, рассуждал я, что на неисследованной стороне бумаги были написаны какие-то слова — но как узнать, на какой? Соединение обрывков бумаги этот вопрос не решило, хоть и указало на то, что все слова (если таковые имелись) теперь оказались на одной стороне и соединились в правильном порядке. Важнее всего было установить правильную сторону, потому что оставшегося фосфора на третью попытку не хватило бы. Как и в прошлый раз, я положил бумагу на книгу и несколько минут просидел перед ней в задумчивости, размышляя о том, что мне предстоит сделать. В конце концов я пришел к выводу, что сторону с текстом вряд ли удастся определить по неровностям на поверхности, если легонько провести по ней пальцами, но решился на этот эксперимент и очень осторожно провел пальцем по стороне, которая была сверху. Ничего не почувствовав, я перевернул бумагу, сложил вместе обрывки. Снова аккуратно проведя по ним указательным пальцем, я обратил внимание, что он ощущает едва различимый, но все же заметный след. Это, догадался я, было вызвано мельчайшими частичками фосфора, которые остались на бумаге с прошлой попытки. Из этого можно было сделать вывод, что надпись располагалась с другой стороны, той, которая сейчас находилась внизу, если, конечно, там вообще было что-то написано. Я опять перевернул обрывки и проделал с ними ту же операцию, что и в прошлый раз. Растертые крошки фосфора матово засветились, и на этот раз на бумаге отчетливо проступили несколько строчек, написанных крупным почерком, очевидно, красными чернилами. Свечение, хоть и было достаточно ярким, продержалось не больше нескольких секунд, которых, не будь я так возбужден, мне вполне хватило бы, чтобы прочитать все три проявившихся предложения (а я увидел, что их было три). Однако от волнения я кинулся читать все одновременно и в итоге сумел ухватить лишь семь слов в конце: «…кровью… Хочешь жить, сиди внизу, не высовывайся».

Сумей я прочитать всю записку, сумей понять, что стоит за предостережением, которое таким образом попытался внушить мне мой товарищ, пусть даже мне открылась бы история какого-то неслыханного несчастья, я твердо убежден, что это не наполнило бы меня и десятой частью того мучительного, но непонятного ужаса, который вызвали обрывки полученного таким образом предупреждения. А слово «кровь» — о, это слово, извечно полное тайн, страданий, ужаса, — какой утроенной важностью оно наполнилось сейчас, хоть и было оторвано от предыдущих слов, отчего сделалось неопределенным, как холодно и тяжело каждый слагавший его звук падал посреди мрака моей темницы в самые отдаленные уголки моей души!

У Августа, несомненно, имелись достаточно веские основания советовать мне не покидать тайник, и я строил тысячи догадок, пытаясь понять их природу, но удовлетворительного решения этой загадки так и не нашел. Сразу после возвращения из последнего путешествия к люку и до того, как мое внимание отвлекло необычное поведение Тигра, я принял решение во что бы то ни стало сделать так, чтобы меня услышали те, кто находился на борту или, если это не удастся, прорезать ход через нижнюю палубу. Некое подобие уверенности в том, что хотя бы одно из этих начинаний окажется успешным, придало мне мужества (которого иначе я бы лишился окончательно) вынести все тяготы моего положения. Но те несколько слов, которые я успел прочитать, отрезали эти пути к спасению, и теперь я впервые в полной мере ощутил всю безысходность своего положения. В припадке отчаяния я бросился на матрац, да так и пролежал на нем примерно сутки в оцепенении, обретая сознание и память лишь на короткие промежутки времени.

В очередной раз поднявшись, я задумался над навалившимися на меня трудностями. Без воды я вряд ли выдержал бы следующие двадцать четыре часа, а больше и подавно. В начале своего заточения я не экономил напитки, которыми снабдил меня Август, но они только усиливали возбуждение и ни в коей мере не утоляли жажду. Все, что я теперь имел, это четверть пинты крепкого персикового ликера, от которого у меня сводило желудок. Колбасы я доел, от окорока остался только небольшой кусочек кожи, а все галеты сожрал Тигр, оставив только крошки. Вдобавок к моим несчастьям, у меня все сильнее болела голова и с каждой минутой усиливался жар, который начал меня беспокоить после того, как я в первый раз заснул. Последние несколько часов мне было трудно дышать, и каждый вдох сопровождался крайне неприятными спазмами в груди. Однако существовал иной, не имеющий к моему самочувствию отношения источник сильнейшего беспокойства, который вывел меня из оцепенения и заставил подняться с матраца. Им стало поведение пса.

Впервые я обратил внимание на изменения в его поведении, когда в последний раз растирал фосфор на бумаге. Когда я этим занимался, он с негромким ворчанием провел носом по моей руке, но я тогда был слишком возбужден, чтобы обратить внимание на это обстоятельство, а потом, напомню, упал на матрац и погрузился в некое подобие летаргии. Сейчас я услышал необычный свистящий звук у себя над ухом и обнаружил, что его издает Тигр, который дышал с присвистом и пребывал в состоянии сильнейшего возбуждения, глаза его неистово сверкали в темноте. Я заговорил с ним, он ответил низким рычанием, а потом замолчал. Вскоре я снова впал в оцепенение, из которого был вырван подобным же образом. Так повторялось три-четыре раза, пока его поведение наконец не вызвало у меня такого страха, что я очнулся окончательно. Теперь он лежал рядом с дверью ящика, негромко, но страшно рыча, и скрежетал зубами, как будто испытывал сильную боль. Я не сомневался, что нехватка воды и свежего воздуха свела его с ума, но не знал, что предпринять. Мысль о том, чтобы убить его, была для меня невыносима, но для собственной безопасности сделать это было необходимо. Я отчетливо видел устремленные на меня глаза, полные враждебной угрозы, и в любую секунду ожидал нападения. Наконец, не в силах более выносить это ужасное положение, я решил любой ценой выйти из укрытия и избавиться от пса, если его враждебность сделает это необходимым. Для этого я должен был перебраться через него, и он, похоже, догадался, что я задумал, потому что поднялся на передние лапы (о чем мне сказало изменившееся положение его глаз) и оскалил все свои белые зубы, легко различимые в темноте. Я взял остатки кожи окорока, бутылку с ликером и засунул их в карманы вместе с большим разделочным ножом, который оставил мне Август. Потом, закутавшись поплотнее в плащ, двинулся в сторону выхода. И как только я это сделал, пес с громким рычанием бросился к моему горлу. Всем весом своего тела он ударил меня в правое плечо, я отлетел влево, и разъяренное животное оказалось на мне. Я упал на колени, головой в одеяла, и это спасло меня от второй бешеной атаки, во время которой я почувствовал, как острые зубы сжались на шерстяной ткани, оказавшейся вокруг моей шеи, но, к счастью, не смогли пробить складки. Теперь я находился под собакой и через несколько мгновений оказался бы полностью в ее власти. Отчаяние придало мне сил, я храбро поднялся, стряхнув Тигра с себя, и схватил покрывала. Их я набросил на пса и, пока тот не выпутался, выбрался из ящика и закрыл за собой дверь. Однако в борьбе я потерял последний кусочек шкуры окорока, и теперь из провизии у меня осталась только четверть пинты ликера в бутылке. Когда эта мысль промелькнула у меня в голове, я почувствовал, что меня охватывает приступ упрямого безрассудства, безрассудства испорченного ребенка, и, поднеся бутылку к губам, осушил ее, выпив все до последней капли, после чего разбил о пол.

Не успело стихнуть эхо звона осколков, как я услышал свое имя, произнесенное вполголоса, донесшееся откуда-то со стороны руля. Это было настолько неожиданно, и таким сильным было мое волнение, вызванное этим звуком, что я даже не смог ответить. Способность говорить покинула меня, и я, в страхе, что мой товарищ, решив, что я умер, не станет меня искать и уйдет, стоял, дрожа, между ящиками и беззвучно открывал рот, силясь хоть что-то произнести. Если бы один-единственный звук мог передать смысл тысяч слов, я и его не сумел бы вымолвить. Откуда-то из-за клади в некотором отдалении от того места, где находился я, послышался звук движения. Потом звук сделался тише, потом еще тише и затих. Забуду ли я когда-нибудь чувства, которые испытывал в ту минуту? Он уходил, мой товарищ, мой друг, от которого я имел право ждать столь многого, — он уходил — он покидал меня — он ушел! Оставил меня умирать жалкой смертью, угасать в самой ужасной, самой мерзкой из темниц. И одно слово, один короткий звук мог спасти меня… но произнести этот звук я был не в силах! Боль десяти тысяч смертей не сравнится с той болью, что я испытал тогда. Перед глазами у меня все закружилось, и я упал замертво на стенку ящика.

Падая, я выпустил нож из-за пояса, и тот упал со звоном на пол. Никогда ноты самой прекрасной мелодии не звучали столь сладостно для моего слуха! В неимоверном волнении я прислушивался: как этот звук скажется на поведении Августа (а я знал, что звать меня по имени мог только он). Наконец я снова услышал свое имя: «Артур!», произнесенное тихим голосом, тоном, полным сомнения. Возродившаяся надежда вернула мне дар речи, и я закричал изо всех сил:

— Август! О, Август!

— Тише! Ради всего святого, молчи! — ответил дрожащий от волнения голос. — Я сейчас к тебе подойду… Как только проберусь через трюм.

Я слушал, как он перемещается среди клади, и каждый миг ожидания казался мне вечностью. Наконец я почувствовал, как его рука легла мне на плечо, и одновременно с этим он приложил к моим губам бутылку с водой. Лишь те, кто был неожиданно вырван из могилы, и те, кто познал нестерпимые муки жажды в обстоятельствах столь же ужасных, как те, что постигли меня в моем безотрадном остроге, смогут понять чувства, которые породил один-единственный глоток драгоценнейшего из сокровищ, дарованных человеку.

Когда я более-менее утолил жажду, Август достал из кармана три-четыре вареных картофелины, которые я тут же с жадностью проглотил. Он принес с собой фонарь с темным стеклом, и благодатные лучи света были для меня не менее долгожданны и приятны, чем еда и питье. Однако мне не терпелось узнать причину его затянувшегося отсутствия, и он не медля приступил к рассказу о том, что произошло на борту «Косатки» за время моего заточения.


4

Бриг, как я и предполагал, вышел в море примерно через час после того, как Август принес мне часы. Было это двадцатого июня. Напомню, что я провел в трюме уже три дня. И все это время на борту царила суматоха, матросы бегали по всему кораблю, особенно в салоне и в каютах, поэтому, если бы он спустился ко мне, наша тайна могла быть раскрыта. Когда он наконец пришел, я заверил его, что у меня все хорошо, и следующие два дня он особенно обо мне не беспокоился, хотя и искал возможности снова спуститься. И лишь на четвертый день такая возможность представилась. За это время он несколько раз решал рассказать обо всем отцу и выпустить меня на палубу, но мы все еще находились в относительной близости к Нантакету, и по некоторым замечаниям, оброненным капитаном Барнардом, ему стало понятно, что тот вполне может повернуть обратно, если обнаружит меня на борту. К тому же, обдумав положение вещей, Август, как он сказал, не мог предположить, что мне может чего-то не хватать, и решил, что в случае чего я бы непременно постучал в люк. Поэтому он решил не рисковать и ждать, когда появится возможность спуститься вниз, что случилось, как я уже говорил, на четвертый день после того, как он принес мне часы, и на седьмой день моего пребывания в трюме. Он не взял с собой ни воды, ни провизии, намереваясь просто позвать меня к люку, чтобы передать запасы из каюты. Спустившись для этой цели, он застал меня спящим — оказывается, я громко храпел. Насколько я могу судить, то был сон, в который я провалился, вернувшись от люка с часами, и который, очевидно, длился самое меньшее трое суток кряду. Позже я на своем опыте и по рассказам других узнал, какое сильное усыпляющее воздействие на человека производит запах застарелого рыбьего жира в закрытом помещении, и теперь, думая об ужасных условиях, в которых проходило мое заточение в трюме, и о том, как долго бриг использовался в китобойном промысле, я больше удивляюсь тому, что вообще проснулся, однажды заснув, чем тому, что проспал указанный выше срок беспробудно.

Август сперва вполголоса позвал меня, не закрывая люк, но я не ответил. Тогда он закрыл люк и позвал меня громче, а потом совсем громко, но я продолжал храпеть. Он растерялся. Пробраться сквозь завалы в трюме к моему ящику было не так-то просто, это отняло бы много времени, а между тем его отсутствие могло быть замечено капитаном Барнардом, который имел привычку ежеминутно требовать его к себе для разбора и переписывания документов, связанных с рейсом. Поэтому, поразмыслив, он решил подняться и дожидаться другого случая свидеться со мной. В этом решении его укрепило то, что со стороны казалось, будто я сплю самым безмятежным сном, и у него даже не возникло подозрения, что заточение могло приносить мне какие-то неудобства. Едва он об этом подумал, как его внимание привлек какой-то непонятный шум, доносившийся, по-видимому, из салона. Он поспешно выбрался через люк, закрыл его и распахнул дверь своей каюты. И едва Август переступил порог, в лицо ему уперся пистолет, а в следующий миг он полетел на пол от мощного удара вымбовкой по голове.

Сильная рука прижала его к полу, стиснув горло, но он мог видеть, что происходило вокруг. Отец его лежал, связанный по рукам и ногам, на ступеньках трапа головой вниз с глубокой раной на лбу, из которой текла кровь. Он молчал и, судя по всему, умирал. Над ним склонился первый помощник, с дьявольской улыбкой неторопливо шаривший по его карманам, где уже нашел пухлый бумажник и хронометр. Семь человек из команды (среди них был и кок-негр) обыскивали каюты на левом борту корабля и вскоре вооружились ружьями и патронами. Кроме Августа и капитана Барнарда в салоне находились девять человек, и все самые отчаянные и злобные из команды брига.

Негодяи, связав моему товарищу руки за спиной, поволокли его на палубу. Там они направились прямиком на бак, уже захваченный бунтовщиками: двое головорезов сторожили вход с топорами в руках, еще двое дежурили у главного люка. Первый помощник крикнул:

— Эй, там, внизу, слышите меня? Поднимайтесь наверх по одному. И учтите: без шуток!

Прошло несколько минут, прежде чем кто-то появился. Первым вышел англичанин, который записался на корабль необученным матросом, он плакал горючими слезами и подобострастно умолял первого помощника сохранить ему жизнь. Единственным ответом ему был удар топором в лоб. Бедолага, не издав ни звука, рухнул на спину, чернокожий кок поднял его, как ребенка, на руки и выбросил тело в море. Находившиеся внизу услышали удар и всплеск, после чего ни угрозы, ни обещания уже не могли заставить их подняться, пока кто-то не предложил выкурить их оттуда. После этого наверх стали выбегать люди, началась свалка, и какое-то время даже казалось, что бриг может быть отбит, но бунтовщикам удалось закрыть дверь кубрика, когда из него выскочило всего шестеро противников. Эти шестеро безоружных, оказавшись в меньшинстве, после недолгого боя сдались. Первый помощник обещал их помиловать, наверняка в расчете на то, что это заставит сдаться тех, кто остался внизу, потому что тем было слышно все, что говорили на палубе. Результат подтвердил его коварство, равно как и его дьявольскую жестокость. Все, кто находился внизу, согласились сдаться и начали подниматься. Их по одному связывали и бросали на палубу к первым шести. Всего в мятеже не участвовало двадцать семь человек.

Последовала жуткая бойня. Связанных подтаскивали к трапу, там кок бил каждого топором по голове, и несчастную жертву бросали за борт. Двадцать два человека погибли таким образом, и Август уже попрощался с жизнью, ожидая своей очереди, но душегубы либо устали, либо почувствовали отвращение к своему кровавому делу, — во всяком случае, четверых оставшихся пленников вместе с моим другом, которого бросили на палубу к остальным, пока пощадили. Первый помощник послал кого-то за ромом, и началась пьяная вакханалия, которая продолжалась до заката. Потом кровожадная компания взялась решать, как поступить с оставшимися в живых, которые лежали в каких-то четырех шагах от них и слышали каждое слово. Выпитое спиртное, похоже, смягчило некоторых бунтовщиков. Кто-то заговорил о том, чтобы освободить пленников, если те согласятся присоединиться к ним и разделить добычу. Но чернокожий кок (истинный дьявол, имевший такое же, если не большее, влияние на своих подельников, чем первый помощник) и слушать не хотел о подобном. Он то и дело порывался продолжить свое кровавое дело на трапе, но, к счастью, был до того пьян, что его без труда удалось удержать менее кровожадным товарищам, среди которых был лотовой, откликавшийся на имя Дирк Питерс. Он был сыном индианки из племени упшароков, которые живут посреди неприступных Скалистых гор, недалеко от истоков Миссури. Его отец, кажется, был торговцем пушниной или, во всяком случае, был как-то связан с индейскими факториями на реке Льюис. Сам Питерс обладал совершенно свирепой внешностью. Росту он был невысокого, не больше четырех футов восьми дюймов, но сложен был как Геркулес. Особенно поражали кисти его рук, просто нечеловеческой ширины и толщины. Руки и ноги Питерса, изогнутые на причудливый манер, казалось, могли сгибаться в разные стороны. Голова, деформированная в не меньшей степени, имела выемку на макушке (какую можно видеть на голове у большинства негров) и была совершенно лысой. Чтобы скрыть последний недостаток, появившийся не от старости, он обычно надевал парик, сделанный из любых материалов, напоминающих волосы, иногда это бывала шкура спаниеля или медведя гризли. В то время, о котором идет речь, его голова была покрыта куском медвежьей шкуры, что придавало его облику еще более свирепый вид, столь характерный для упшароков. Рот у него как будто растянулся от уха до уха, тонкие губы, как и некоторые части лица, казалось, были лишены природной гибкости, из-за чего его выражение оставалось неизменным в любом настроении. И что это было за выражение, станет понятно, если упомянуть, что его необычайно длинные, выступающие зубы никогда, ни при каких обстоятельствах даже частично не прикрывались губами. При случайном взгляде на него могло показаться, что этот человек заходится смехом, но второй взгляд давал истинное, бросающее в дрожь впечатление: если на этом лице написано веселье, то это веселье демона. В Нантакете среди моряков ходило множество самых разных историй о нем. Из них можно было заключить, что он обладал невероятной силой, проявлявшейся в минуту крайнего возбуждения, но некоторые рассказы заставляли усомниться в здравости его ума. Однако на борту «Косатки» во время восстания к нему относились скорее с насмешкой, чем с каким-то другим чувством. Я так подробно рассказываю о Дирке Питерсе, потому что, какой бы свирепой ни была его наружность, именно ему Август был обязан своим спасением и потому, что я буду еще часто поминать его в своем рассказе, рассказе, который, позволю себе заметить, под конец будет повествовать о событиях, столь непривычных для человеческого опыта и потому столь выходящих за рамки человеческого понимания, что я не питаю надежды на то, что мне поверят, хотя искренне думаю, что время и развивающаяся наука подтвердят истинность некоторых из наиболее важных и невероятных из моих утверждений.

После долгих колебаний, несколько раз перераставших в ожесточенные споры, было решено посадить всех пленников (за исключением Августа, которого Питерс как бы в шутку пожелал оставить при себе секретарем) на самый маленький из имевшихся вельботов и оставить в море. Первый помощник спустился вниз проверить, жив ли еще капитан Барнард — напомню, он остался в салоне, когда бунтовщики поднялись на палубу. Через какое-то время они поднялись вдвоем. Капитан, бледный как сама смерть, выглядел, однако, несколько оправившимся от раны. Едва слышным голосом он обратился к ним, пообещал высадить, где они сами пожелают, и не преследовать по закону, если они вернутся к своим обязанностям. С таким же успехом он мог разговаривать с пустым местом. Два негодяя схватили его за руки и швырнули за борт в лодку, которую спустили на воду, пока первый помощник ходил вниз. Четверых лежавших на палубе развязали и приказали следовать за ним, что они и сделали без сопротивления, а Август все так же оставался связанным, хотя пытался высвободиться и молил только об одном: чтобы ему позволили попрощаться с отцом. В лодку передали пригоршню галет и кувшин с водой, не снабдив несчастных ни мачтой, ни парусом, ни веслом, ни компасом. Несколько минут, пока мятежники совещались, лодка болталась за кормой, потом веревку обрубили. К этому времени уже стемнело, ни луны, ни звезд видно не было, и по морю шли короткие сильные волны, хотя дул лишь слабый ветер. Лодка мгновенно потерялась из виду, и надежды на спасение несчастных страдальцев не осталось. Впрочем, произошло это на 35°30´ северной широты 61°20´ западной долготы, а значит, недалеко от Бермудских островов, поэтому Август утешал себя мыслью о том, что лодка может достичь суши или подойти к островам достаточно близко, чтобы встретить какое-нибудь каботажное судно.

На бриге тем временем подняли все паруса, и он продолжил путь на юго-запад — бунтовщики задумали пиратскую экспедицию и, судя по их разговорам, решили перехватить какое-то судно, идущее с островов Зеленого Мыса в Порто-Рико. Августу развязали руки и перестали обращать на него внимание, запретив, однако, приближаться к салону. Дирк Питерс обращался с ним относительно дружелюбно и однажды спас от жестокости кока. Тем не менее жизнь его все так же висела на волоске, потому что бунтовщики беспробудно пили и полагаться на их хорошее настроение и расположение к себе было нельзя. Впрочем, даже в таком незавидном положении больше всего его беспокоило мое благополучие, и мне никогда не приходилось сомневаться в искренности его дружбы. Несколько раз он порывался сообщить мятежникам о моем пребывании на корабле, но его останавливали воспоминания о тех зверствах, которым он стал свидетелем, и надежда на то, что в скором времени ему удастся облегчить мое положение. Чтобы добиться этого, он всегда был начеку, но, несмотря на это, такая возможность появилась лишь на третий день после того, как вельбот был брошен в море. В ночь на четвертый день с востока налетел сильный ветер, и все, кто был на судне, бросились к парусам. Во время последовавшей неразберихи он незаметно спустился вниз и проник в свою каюту. Каковы были его печаль и ужас, когда он увидел, что каюту превратили в склад припасов и корабельной утвари. Несколько саженей старой якорной цепи, которая хранилась под лестницей в кают-компании, перенесли сюда, чтобы освободить место для какого-то сундука, и положили прямо на люк! Убрать его, не привлекая к себе внимания, было невозможно, поэтому он поспешил вернуться на палубу. Когда он поднялся, первый помощник схватил его за горло и, спросив, чем он занимался внизу, уже хотел бросить за борт, но моего товарища снова спасло вмешательство Дирка Питерса. На руки Августу надели наручники (на судне имелось несколько штук), а ноги крепко связали. Затем его отнесли на нижнюю палубу и заперли в каюте, примыкающей к стенке бака, пообещав, что ноги его не будет на палубе, «пока бриг остается бригом». То были слова кока, который бросил его на нижнюю койку, и трудно понять, что он хотел этим сказать. Однако, как сейчас станет понятно, именно благодаря этому происшествию я оказался на свободе.


5

Несколько минут после того, как кок покинул бак, Август предавался отчаянию, не думая выйти живым из каюты. Он принял решение рассказать обо мне первому помощнику, рассудив, что лучше дать мне хоть какой-то шанс на спасение, чем позволить умереть в трюме от жажды, ибо к тому времени прошло уже десять дней моего заточения, а оставленного мне кувшина с водой не хватило бы и на четыре. Пока он размышлял подобным образом, ему неожиданно подумалось, что можно попробовать связаться со мной через главный трюм. В других обстоятельствах трудность и опасность подобной затеи заставили бы его отказаться от ее осуществления, но сейчас, когда надежды на спасение не оставалось, а значит, и терять было нечего, он занялся составлением плана.

Первым делом нужно было позаботиться о наручниках. Поначалу он не видел способа избавиться от них и испугался, что потерпит неудачу в самом начале, но, присмотревшись к ним повнимательнее, обнаружил, что их можно попросту стянуть с рук без особых усилий и не причинив себе вреда — подобные оковы малопригодны для удерживания молодых людей, у которых мелкие кости легко поддаются сдавливанию. Освободив руки, он развязал веревку на ногах, но оставил в таком положении, чтобы ее можно было быстро снова завязать, если кто-то спустится к нему, после чего принялся осматривать переборку в том месте, где она примыкала к койке. Стена представляла собой лист мягкой сосновой древесины толщиной в дюйм, и прорезать в ней отверстие не составляло труда. В это время с ведущего в кубрик трапа раздался голос, и он едва успел продеть правую руку в наручник (левую он не освобождал) и затянуть узел на лодыжках, как в каюту вошел Дирк Питерс с Тигром, который тут же запрыгнул на койку и улегся. Собаку взяли на борт по настоянию самого Августа, который знал мою привязанность и решил, что мне будет приятно путешествовать вместе с ней. Он сходил домой за животным сразу после того, как закрыл меня в трюме, но забыл об этом упомянуть, когда принес мне часы. С начала мятежа и до нынешнего его появления с Дирком Питерсом Август Тигра не видел и решил, что его бросил за борт кто-то из банды первого помощника. Позже выяснилось, что он заполз в щель под одним из вельботов, да так и застрял в ней, потому что там ему не хватило пространства, чтобы развернуться. Питерс освободил его и с доброжелательством, которое мой товарищ по достоинству оценил, привел пса к нему, заодно оставив ему солонины, несколько картофелин и кружку с водой, пообещав вернуться на следующий день и принести еще еды.

Когда он ушел, Август, освободив обе руки и развязав ноги, откинул изголовье матраца, на котором лежал, и перочинным ножом (благо негодяи не додумались его обыскать) принялся решительно резать одну из досок переборки как можно ближе к полу. Место это он выбрал специально, чтобы можно было быстро закрыть матрацем свою работу, если кто-нибудь опять явится. Но в течение дня его никто не беспокоил, и к вечеру он прорезал планку насквозь. Тут надо упомянуть, что никто из бунтовщиков после захвата судна не спал в кубрике, потому что все они теперь жили в кают-компании, бражничали за счет запасов капитана Барнарда и занимались управлением брига, только когда это было совершенно необходимо. Мне и Августу это было только на руку, ибо в противном случае он бы попросту не смог добраться до меня. Но, к счастью, все обстояло именно так, и он уверенно взялся за выполнение своего плана. Однако лишь перед самым рассветом он закончил вторую прорезь в доске, примерно в футе над первой, проделав таким образом отверстие достаточно большое, чтобы можно было через него без труда пролезть на нижнюю палубу. Оттуда было легко добраться до главного нижнего люка, хотя для этого ему пришлось перебираться по бочкам для ворвани, ярусы которых чуть не упирались в верхнюю палубу, так что там едва оставалось место для того, чтобы протиснуться. Добравшись до трюма, он обнаружил, что Тигр все это время следовал за ним, только полз между двумя рядами бочек ниже. Однако отыскать меня до зари он не успел бы, потому что ему предстояла главная трудность — пройти по тесно забитому нижнему трюму, поэтому решил вернуться и дождаться следующей ночи. С этой мыслью он приоткрыл люк, чтобы в следующий раз как можно меньше задерживаться. И как только он это сделал, Тигр прыгнул к образовавшейся щели, принюхался, протяжно заскулил и начал царапать пол лапами так, словно хотел поскорее открыть люк. Все его поведение, несомненно, указывало на то, что он учуял хозяина, и Август решил, что пес сможет меня найти, если спустить его вниз. Заодно можно было послать мне с ним записку, потому что было крайне важно, чтобы я не пытался выбраться самостоятельно, во всяком случае, в сложившихся обстоятельствах, поскольку он не был уверен, что сможет добраться до меня на следующий день, как намеревался. Последующие события показали, что это была счастливая идея, поскольку, если бы не эта записка, я бы наверняка решился на какой-нибудь отчаянный шаг, чтобы привлечь к себе внимание, что наверняка стоило бы нам обоим жизни.

Решение написать послание было принято, но теперь встала новая задача: где взять бумагу и чем писать? Вскоре старая зубочистка была превращена в перо, причем вслепую, потому что между палубами стояла кромешная тьма. На бумагу было пущено письмо, вернее, дубликат поддельного письма мистера Росса. Это был первоначальный набросок, который не пошел в дело из-за того, что почерк получился не слишком похожим на образец, и Август тогда изготовил второй вариант, по счастливой случайности сунув первый себе в карман куртки, где он весьма кстати обнаружился теперь. Не хватало только чернил, и им тут же была найдена замена, для чего перочинным ножом был произведен небольшой надрез на внешней стороне пальца над ногтем. При ранах такого характера всегда вытекает довольно много крови. Итак, послание было написано, насколько позволяли обстоятельства и темнота. В записке кратко сообщалось, что на корабле случился бунт, что капитана Барнарда пересадили в лодку и что скоро мои запасы будут пополнены, но я не должен обнаруживать свое присутствие. Заканчивалось послание словами: «Я пишу это своей кровью. Хочешь жить — сиди внизу, не высовывайся».

Привязав листок бумаги к собаке, Август спустил ее в люк и поспешил обратно в кубрик, пока туда не пришел никто из команды. Чтобы скрыть отверстие в перегородке, он вонзил чуть повыше нее свой нож и повесил на него матросскую куртку, которую нашел в каюте. После этого он надел на себя наручники и обвязал лодыжки веревкой.

Едва он покончил с этим, как в каюту вошел Дирк Питерс, сильно пьяный, но в приподнятом настроении. Он принес щедрую порцию провизии — дюжину печеных картофелин и кувшин воды. Он немного посидел на сундуке рядом с койкой, рассказывая Августу о первом помощнике и о делах на бриге. Настроение у него часто менялось, и вообще он держался как-то неестественно, так что Август даже начал сильно волноваться, но наконец Питерс ушел на палубу, буркнув пленнику, что завтра принесет обед получше. Днем в каюту спустились еще двое из команды (гарпунщики) вместе с коком, и все трое были настолько пьяны, что едва держались на ногах. Подобно Питерсу, они не таясь обсуждали свои планы. Похоже, в их рядах наметился раскол, вызванный конечной целью их путешествия, и сходились они только на том, что нужно напасть на судно, идущее с островов Зеленого Мыса, которое они ожидали встретить в ближайшие часы. Насколько можно было понять из их разговоров, бунт на «Косатке» был поднят не только ради наживы. Основной причиной была давняя неприязнь первого помощника к капитану Барнарду. Теперь же команда разделилась на две группировки, одну из которых возглавлял первый помощник, а вторая сплотилась вокруг кока. Первая группа была за то, чтобы захватить первое же встреченное пригодное судно и снарядить его на каком-нибудь из Вест-Индских островов для пиратского промысла, вторая же группа, более сильная, к которой примыкал и Дирк Питерс, склонялась к тому, чтобы вести бриг, как и планировалось изначально, в южную часть Тихого океана и там либо добыть кита, либо действовать по обстоятельствам. Доводы Питерса, который много раз бывал в этих местах, очевидно, показались убедительными бунтовщикам, колебавшимся между жаждой наживы и развлечений. Он рассказывал о том, какую райскую жизнь можно найти на бесчисленных островах Тихого океана, о том, как они будут наслаждаться полнейшей безопасностью и свободой от каких бы то ни было ограничений, но пуще всего живописал благодатный климат, изобилие живой природы и красоту местных женщин. И все же пока никакого решения принято не было, хотя картины, нарисованные полукровкой лотовым, распалили воображение моряков, и вероятность того, что его сторона в конце концов возьмет верх, была очень велика.

Все трое ушли примерно через час, и больше в тот день в кубрик никто не наведывался. Август выжидал почти до ночи, потом освободил себя от веревки и наручников и стал готовиться к спуску в трюм. На одной из коек нашлась бутылка, ее он наполнил водой из оставленного Питерсом кувшина и рассовал по карманам холодные картофелины. К его огромной радости, в каюте обнаружился фонарь с сальным огарком. Зажечь его он мог в любое время, потому что у него был коробок фосфорных спичек. Когда совсем стемнело, он пролез через отверстие в перегородке, предварительно сложив одеяло на койке так, чтобы казалось, будто под ним лежит человек. Очутившись на другой стороне, он, как и прежде, скрыл отверстие, повесив куртку на нож, что сделать было несложно, поскольку он не стал вставлять на место вырезанный кусок доски. Теперь он находился на нижней палубе и снова начал пробираться к главному люку между верхней палубой и бочками для ворвани. Оказавшись на месте, он зажег фонарь, спустился вниз и с огромным трудом, едва ли не на ощупь начал пробираться между завалами в трюме. Почти сразу он почувствовал непереносимую вонь и духоту и у него зародилось страшное подозрение, что я попросту мог не выдержать столь долгого заточения, дыша таким спертым воздухом. Он постоянно звал меня по имени, но я не откликался, и это подтверждало его опасения. Бриг бросало из стороны в сторону, и это сопровождалось таким шумом, что нечего было и думать услышать какой-нибудь тихий звук наподобие дыхания или храпа. Открыв заслонку фонаря, он поднимал его как можно выше при каждой возможности, чтобы я, если еще был жив, увидел свет и понял, что помощь близко. Но я не давал о себе знать, и предположение о моей смерти начало постепенно превращаться в уверенность. И все же он решил, если получится, добраться до ящика и убедиться, что не ошибся. Какое-то время он с тяжелым сердцем продвигался вперед, пока наконец не оказался на месте, где путь был загроможден так, что дальше идти не было никакой возможности. Чувства переполнили его, он бросился на бревна и зарыдал как ребенок. Тогда-то он и услышал звон разбитой мною бутылки. Поистине это было счастливое совпадение, ибо случайность эта, при всей незначительности, определила мою судьбу. Но я узнал об этом лишь через много лет. Природный стыд и сожаление о своей слабости и нерешительности не позволили Августу сразу открыть мне то, в чем возникшие со временем более близкие и открытые отношения побудили признаться впоследствии. Обнаружив на пути непреодолимое препятствие, он решил оставить попытки добраться до меня и тотчас вернулся в кубрик. Но, прежде чем насылать на него проклятия за это, нужно вспомнить о тех обстоятельствах, которые осложняли его положение. Ночь близилась к концу, и его отсутствие в любую минуту могли обнаружить, и это произошло бы непременно, если бы он не успел вернуться в каюту до рассвета. Свеча в его фонаре догорала, и в темноте найти дорогу обратно к люку было бы крайне затруднительно. Нужно принять во внимание и то, что у него имелись причины полагать, что я умер, и потому так рисковать, чтобы добраться до моего ящика, просто не имело смысла. Я не отвечал на его призывы. К тому времени я провел в трюме одиннадцать дней и ночей лишь с тем запасом воды, который он оставил мне в кувшине и который я вряд ли стал бы экономить, поскольку у меня имелись все причины ожидать скорой развязки. Да и воздух в трюме после сравнительно открытой каюты ему должен был показаться совершенно ядовитым и гораздо более невыносимым, чем он показался мне, когда я только поселился в ящике — к тому времени люк оставался открытым на протяжении нескольких месяцев. Но я уверен, что, если добавить к этим соображениям еще те сцены кровопролития и зверств, совсем недавно случившихся на глазах у моего товарища, выпавшие на его долю лишения, тот факт, что он сам едва избежал смерти, его слабость и сохранявшееся двусмысленное положение — обстоятельства, как будто специально сложившиеся так, чтобы истощить душевные силы, — читатель отнесется к его несостоятельности в дружбе и в вере скорее с сочувствием, нежели с порицанием.

Звук разбившейся бутылки был слышен отчетливо, хотя Август не был уверен, что он донесся из трюма, однако тени сомнения оказалось достаточно, чтобы продолжить поиски. Он взобрался по грузу почти до нижней палубы и, дождавшись, когда качка немного стихла, выкрикнул мое имя изо всех сил, хоть и знал, что его могли услышать наверху. Нужно напомнить, что именно этот его крик я услышал, когда от волнения не смог ничего ответить. Уверившись в том, что его худшие опасения оправдались, он спустился, намереваясь не теряя времени вернуться в каюту, но в спешке опрокинул несколько небольших ящиков, что вызвало шум, который я тоже услышал. Он уже проделал значительный путь обратно, когда падение ножа заставило его остановиться. Он тут же вернулся, снова вскарабкался на груз и опять, дождавшись затишья, так же громко, как прежде, позвал меня по имени. На этот раз я нашел в себе силы ответить. Обрадовавшись тому, что я все еще жив, он решил во что бы то ни стало добраться до меня, невзирая на сложности и опасность. Выбравшись из образованного грузом лабиринта, он наткнулся на шаткое бревно в завале и после долгой борьбы в состоянии полнейшего изнеможения наконец оказался у моего ящика.


6

Все это я услышал от Августа, пока мы стояли у ящика. Подробности он поведал позже. Август очень боялся, что его хватятся, а я, сгорая от нетерпения, рвался как можно скорее покинуть ненавистное место своего заключения. Мы решили сразу идти к дыре в перегородке, у которой я должен был остаться, пока он будет производить разведку. Ни ему, ни мне не хотелось оставлять Тигра в ящике, но как поступить с ним, мы не знали. Он сидел очень тихо — мы, приложив уши к ящику, не услышали даже дыхания, поэтому, решив, что он умер, я открыл дверь. Мы нашли его на полу, он лежал, растянувшись во весь рост, в глубоком оцепенении, но жизнь еще теплилась в нем. Времени терять было нельзя, но я не мог бросить животное, которое, можно сказать, дважды спасло мне жизнь, не попытавшись помочь ему. Мы взяли его на руки и понесли, хоть это было очень тяжело и мы падали от усталости, причем Август несколько раз был вынужден с огромной собакой на руках преодолевать препятствия — подвиг, на который я из-за крайней слабости был совершенно не способен. Наконец нам удалось дойти до дыры, через которую проник Август, и мы протиснули в нее Тигра. Все было спокойно, и мы искренне возблагодарили Господа за то, что Он уберег нас от неминуемой опасности. Предварительно было решено, что я останусь рядом с дырой, через которую Август сможет без труда передавать мне часть своего ежедневного пайка и где я смогу дышать более-менее чистым воздухом.

В объяснение тех частей моего рассказа, в которых я описываю корабельный груз и которые могут показаться сомнительными тем моим читателям, кто видел, как по правилам должно загружаться судно, я должен заявить, что ответственность за столь небрежное исполнение этой крайне важной обязанности целиком и полностью лежит на капитане Барнарде, оказавшемся совсем не таким внимательным и опытным моряком, как того, очевидно, требовало исполнение столь важного служебного долга. Беспечность при погрузке судна недопустима, и я лично знаю множество примеров того, как халатность или нерадивость в этом деле становились причиной катастроф с самыми печальными последствиями. Каботажные суда, которые постоянно загружаются и разгружаются в спешке, чаще всего страдают от неправильного размещения грузов. Главная задача погрузчика — добиться того, чтобы груз или балласт оставался неподвижным даже при самой сильной качке. Чрезвычайно важно уделять особое внимание не только объему принимаемого груза, но и его характеру, а также тому, полностью будут заняты трюмы или частично. В большинстве случаев устойчивость груза достигается уплотнением. Так, скажем, табаком или мукой трюм заполняют настолько плотно, что тюки или мешки при разгрузке оказываются совершенно сплюснутыми и принимают изначальную форму только спустя время. Однако в подобных случаях к уплотнению прибегают в основном для того, чтобы максимально увеличить вместимость трюма, поскольку при полной загрузке такими продуктами, как мука или табак, смещения груза не происходит, по крайней мере, в той степени, чтобы представлять какую-то угрозу. Впрочем, известны инциденты, когда подобный вид погрузки приводил к самым печальным последствиям, вызванным, однако, причинами, никоим образом не связанными со сдвигом груза. К примеру, известен случай, когда уложенная при определенных условиях партия хлопка через какое-то время увеличилась в объеме и попросту разорвала корпус судна в открытом море. Не вызывает сомнения, что подобное могло бы происходить и при перевозке табака по причине свойственной ему ферментации, если бы не зазоры, появляющиеся между мешками из-за их округлости.

Опасность сдвига в основном возникает, когда трюм заполняется не полностью, и в таких случаях жизненно важно принимать необходимые меры предосторожности. Лишь те, кто встречался с диким яростным штормом, вернее, те, кто испытывал качку в неожиданно наступающем после бури штиле, могут представить себе невероятную силу, с которой ныряет судно, и то, какую чудовищную движущую силу это придает находящимся на борту незакрепленным предметам. Именно такие случаи наглядно показывают необходимость тщательной укладки груза в незаполненном трюме. Когда судно с неправильно сконструированным баком (особенно с небольшим числом парусов) лежит в дрейфе, его часто кренит набок, что в среднем происходит каждые пятнадцать — двадцать минут, но без каких-либо серьезных последствий, если груз уложен правильно. Но если погрузке не было уделено должное внимание, при первом же сильном наклоне весь груз съезжает на ту сторону, которая лежит на воде, из-за чего судно теряет возможность вновь обрести равновесие, как непременно произошло бы в противном случае, в считаные секунды набирает воду и идет на дно. Не будет преувеличением сказать, что не меньше половины примеров, когда суда тонут во время шторма, происходят по причине смещения груза или балласта.

При перевозке штучного товара груз после его как можно более плотного размещения необходимо накрыть толстым слоем прочных досок по всей ширине судна. На эти доски следует установить временные стойки до бимсов — так все будет надежно закреплено. При перевозке зерна или подобных продуктов требуются дополнительные меры предосторожности. Трюм, полностью загруженный зерном на выходе из порта, в пункте назначения окажется заполненным на три четверти, хотя, если грузополучатель измерит зерно бушель за бушелем, его объем за счет разбухания в значительной степени увеличится по сравнению с отправленным. Это происходит за время пути в результате утряски, и утряска тем значительнее, чем хуже погода. Если же зерно просто засыпать в трюм, как ни крепи его досками и стойками, все равно за время долгого плавания оно сдвинется настолько, что может стать причиной губительных последствий. Дабы этого избежать, необходимо еще в порту перед отплытием принять все меры для того, чтобы утрясти груз наилучшим образом, и для этого существует множество приемов, среди которых можно упомянуть вбивание клиньев в зерно. Но даже после того, как все доски перекрытия надежно закреплены, ни один опытный моряк не будет чувствовать себя в полной безопасности с грузом зерна на борту даже в самый незначительный шторм, и менее всего, если трюм заполнен не полностью. Однако сотни наших каботажных судов и, несомненно, во много раз больше судов из европейских портов ежедневно выходят в море с неполными трюмами даже самых опасных для перевозки товаров, не соблюдая никаких мер предосторожности. Поистине удивительно, что крушения не происходят еще чаще. Один прискорбный случай подобного безрассудства произошел, насколько мне известно, с Джоэлом Райсом, капитаном шхуны «Светлячок», которая в 1825 году вышла из Ричмонда, штат Виргиния, на Мадейру с грузом кукурузы. За плечами капитана было немало плаваний, и с ним ни разу не случалось сколько-нибудь серьезного происшествия, хотя он имел привычку не следить за погрузкой, разве что проверял, чтобы груз был закреплен как следует. Сыпучих грузов ему до сих пор возить не приходилось, и на этот раз он просто ссыпал кукурузу в трюм, не заполнив его и наполовину. Бóльшая часть путешествия проходила под легким бризом, но в дне пути от Мадейры его настиг штормовой норд-норд-ост, заставив лечь в дрейф. Капитан Райс развернул шхуну в бейдевинд[3], оставив лишь фок[4], взятый на второй риф, и она пошла, как полагается, не зачерпнув ни капли воды. К ночи ветер немного стих, и она начала раскачиваться сильнее, но по-прежнему держалась уверенно, пока сильный крен не положил ее на правый борт. После этого моряки услышали, как пересыпается кукуруза. Под ее напором был вырван главный люк, и судно камнем пошло ко дну. Произошло это на расстоянии слышимости от небольшого шлюпа с Мадейры, который подобрал одного из моряков (единственного, которому удалось спастись) и в полной сохранности преодолел шторм, что произошло бы и с любой лодкой при должном управлении.

«Косатка» была загружена крайне небрежно, если практически беспорядочное сваливание в кучу бочек для ворвани[5] вместе с предметами корабельного хозяйства вообще можно назвать загрузкой. Между составленными на нижней палубе горой бочками и верхней палубой, как я уже говорил, оставался просвет, достаточный для того, чтобы я мог в него протиснуться, кроме этого в трюме имелись и другие большие пустоты. Пустое место было оставлено вокруг главного люка. Рядом с отверстием, прорезанным в стене Августом, поместилась бы целая бочка, там я и расположился с удобством.

К тому времени как мой товарищ вернулся в каюту и надел на себя наручники и веревку, уже совсем рассвело. И надо сказать, что нам очень повезло, ибо, едва он с этим покончил, вниз спустился помощник капитана вместе с Дирком Питерсом и коком. Они какое-то время говорили о судне с островов Зеленого Мыса и, кажется, были весьма взволнованы его скорым появлением. Потом в каюту Августа вошел кок и сел рядом в изголовье койки. Мне в моем укрытии было все видно и слышно каждое слово, потому что вырезанный из стены кусок мы так и не вставили на место, и я ждал, что в любую секунду негр провалится через завешенное курткой отверстие и все откроется, после чего нас, конечно же, недолго думая пустят в расход. Однако удача не отвернулась от нас. Из-за качки он несколько раз прикасался к куртке, но не настолько сильно, чтобы почувствовать за ней пустоту. Нижняя часть куртки была предусмотрительно прикреплена к койке, чтобы она, случайно качнувшись, не открыла отверстие. Все это время Тигр лежал под койкой, и к нему, кажется, начали возвращаться силы, потому что я видел, как он время от времени открывал глаза и делал глубокие вдохи.

Через несколько минут первый помощник и кок поднялись наверх, оставив с Августом Дирка Питерса, который, как только они ушли, вошел в каюту и сел на то самое место, где только что сидел первый помощник. Он завел весьма оживленный разговор с Августом, и мы поняли, что его показное опьянение по большей части было притворством для отвода глаз помощника капитана и кока. Он совершенно спокойно и открыто отвечал на все вопросы, заверил Августа, что его отца наверняка подобрали, потому что в тот день, когда его посадили в лодку, перед самым закатом на горизонте он видел никак не меньше пяти парусников, и вообще всячески старался его утешить, что удивило меня не меньше, чем обрадовало. Более того, у меня зародилась надежда, что при посредничестве Питерса мы сможем захватить власть на бриге, и я упомянул об этом Августу при первой же возможности. Он счел это возможным, но тут же заметил, что в этом деле нужна крайняя осторожность, поскольку такое дружелюбное поведение метиса было, судя по всему, не более чем случайной блажью, мало того, невозможно было даже сказать, в своем ли он уме. Питерс ушел на палубу примерно после часа разговора с Августом и вернулся лишь в полдень с изрядным запасом солонины и пудинга. Когда мы снова остались одни, я выбрался из своего убежища и наелся досыта. Больше в тот день в кубрик никто не спускался, и ночью я улегся на койку Августа и проспал блаженным сном почти до рассвета, когда он разбудил меня, услышав какое-то движение на палубе, после чего я поспешил вернуться в свой тайник. Когда стало совсем светло, мы заметили, что Тигр почти полностью восстановил силы и не обнаруживает никаких признаков водобоязни. Мы дали ему немного воды, и он с жадностью вылакал ее. В течение дня к нему вернулись прежние энергия и аппетит. Его необычное поведение, несомненно, было вызвано вредоносным воздухом в трюме и не было связано с собачьим бешенством. Я не нарадовался тому, что убедил Августа забрать его из ящика. То было тридцатое июня, тринадцатый день плавания.

Второго июля первый помощник спустился вниз, как всегда навеселе и в необычно приподнятом настроении. Он подошел к койке Августа и, хлопнув по спине, осведомился, не станет ли тот баловать, если он его отпустит, и обещает ли он не ходить больше в салон. На это мой друг, разумеется, ответил утвердительно, после чего негодяй снял с него наручники и веревку, предварительно заставив отпить из фляги с ромом, которую достал из кармана куртки. Они вместе ушли на палубу, и следующие три часа я Августа не видел. Затем он спустился с хорошей новостью: ему разрешили свободно перемещаться по носовой части брига вплоть до грот-мачты[6], а спать велели, как обычно, в кубрике. Он принес мне сытный обед и хороший запас воды. Бриг все еще курсировал в ожидании судна с островов Зеленого Мыса, и недавно на горизонте показался парус, как предполагалось, тот самый. Поскольку последующие восемь дней не ознаменовались сколько-нибудь важными событиями и не имеют непосредственного отношения к моему повествованию, я передам их в форме дневника, потому как не хочу их совсем пропускать.

3 июля. Август снабдил меня тремя одеялами, из которых в своем тайнике я обустроил уютное ложе. В течение дня в кубрик, кроме моего друга, никто не спускался. Тигр устроился под койкой у самой дыры в перегородке и долго крепко спал, как будто еще не совсем оправился. Вечером на бриг неожиданно налетел порыв сильного ветра, паруса убрать не успели, и судно едва не перевернулось. Сразу после этого шквал утих, не причинив вреда, лишь сорвал парус на фок-мачте. Весь этот день Дирк Питерс держался с Августом приветливо, подолгу рассказывал ему о Тихом океане и о находящихся в этих водах островах, на которых бывал. Он спросил Августа, не хочет ли тот отправиться с бунтовщиками в своего рода исследовательскую экспедицию по тем широтам, и сообщил, что команда все больше склоняется на сторону помощника капитана. На это Август благоразумно ответил, что будет рад принять участие в таком приключении, раз ничего другого все равно не остается, и что это в любом случае предпочтительнее, чем пиратский промысел.

4 июля. Корабль на горизонте оказался небольшим бригом из Ливерпуля — его не тронули. Август почти все время проводил на палубе, где по мере сил собирал сведения о намерениях мятежников. Те часто ссорились, дело доходило до жестоких драк, в одной из которых гарпунер Джим Боннер был выброшен за борт. Джим Боннер входил в банду кока, к которой принадлежал и Питерс.

5 июля. На рассвете налетел мощный бриз с дождем, к полудню превратившийся в штормовой ветер, поэтому пришлось убрать все паруса, кроме триселя[7] и фока. Когда убирали фор-топсель[8], Симмс, один из матросов, также примыкавший к банде кока, упал с мачты в воду и утонул. Он был очень пьян, и попыток его спасти не предпринималось. Теперь на борту осталось тринадцать человек: Дирк Питерс; Сеймур, чернокожий кок; Джонс, Грили, Харман Роджерс и Уильям Аллен — все из группировки кока; первый помощник капитана, имени которого я так и не запомнил; Авессалом Хикс, Уилсон, Джон Хант и Ричард Паркер из группировки первого помощника; Август и я.

6 июля. Весь день продолжался шторм и лил дождь. В бриг сквозь щели натекло немало воды, поэтому один из насосов работал не переставая. Августа тоже подключили к работе. Как только стемнело, рядом с нами прошел большой корабль, причем никто не замечал его, пока он не оказался совсем рядом. Это было то самое судно, за которым охотились бунтовщики. Первый помощник окликнул его, но ответ потонул в реве шторма. В одиннадцать большая волна захлестнула середину корабля, вырвала большую часть левого фальшборта[9] и причинила другие незначительные повреждения. Ближе к утру погода успокоилась, и на рассвете ветер почти стих.

7 июля. Весь день море было неспокойным, и бриг, корабль легкий, немилосердно швыряло из стороны в сторону. В трюме многие вещи сорвались со своих мест, и я из своего убежища отчетливо слышал грохот внизу. Меня одолела морская болезнь. В этот день Питерс долго разговаривал с Августом и рассказал, что двое с его стороны, Грили и Аллен, перешли на сторону первого помощника и решили стать пиратами. Он задал Августу несколько вопросов, которых тот не понял. Вечером корабль дал течь, и с этим ничего нельзя было поделать, поскольку вода заливалась через швы, расширившиеся из-за сильного напряжения, которое испытывал корпус. Пришлось отрезать кусок паруса и завести его под нос, что помогло до определенной степени уменьшить течь.

8 июля. На восходе с востока подул легкий бриз, и первый помощник направил бриг на юго-запад к Вест-Индским островам, намереваясь заняться пиратством. Ни Питерс, ни кок возражать не стали, во всяком случае, Август ни о чем таком не слышал. От идеи захвата корабля с островов Зеленого Мыса отказались. С течью теперь без труда справлялись, достаточно было каждые три четверти часа откачивать воду одним из насосов. Парус из-под носа убрали. За день обменялись приветствиями с двумя небольшими шхунами.

9 июля. Хорошая погода. Все заняты починкой фальшборта. Питерс опять долго беседовал с Августом и был как никогда откровенен. Он сказал, что ничто не заставит его принять сторону первого помощника, и даже намекал, что подумывает, не отобрать ли у него бриг. Потом он спросил моего друга, может ли он рассчитывать на его помощь, если это произойдет, на что Август без колебаний ответил: «Да». Тогда Питерс сказал, что проверит остальных на этот счет, и ушел. Больше в тот день у Августа не было возможности поговорить с ним наедине.


7

10 июля. Встретили бриг из Рио-де-Жанейро, идущий в Норфолк. Погода туманная, с востока дует легкий встречный ветер. Сегодня умер Хартман Роджерс, у которого восьмого числа после выпитой кружки грога начались судороги. Это был человек из группировки кока, и именно на него Питерс рассчитывал больше всего. Питерс рассказал Августу о своих подозрениях, что первый помощник отравил Роджерса, и сказал, что, если он не будет постоянно начеку, скоро придет его очередь. Теперь вся группировка Питерса состояла из него самого, Джонса и кока. С другой стороны было пять человек. Он попытался заговорить с Джонсом о захвате власти на корабле, но, поскольку затея эта была воспринята прохладно, решил не продолжать разговор и не ставить в известность кока. Подобная предусмотрительность оказалась весьма кстати, поскольку уже на следующее утро кок заговорил о том, что собирается примкнуть к первому помощнику, что вскорости и сделал, уже в открытую, а Джонс воспользовался случаем, чтобы поссориться с Питерсом, и пригрозил рассказать первому помощнику о его планах. Времени терять было нельзя, и Питерс заявил о намерении захватить судно любой ценой, если, конечно, Август готов помочь. Мой друг тут же заверил его, что ради этого готов поддержать любой план, и, посчитав, что настало подходящее время, сообщил ему о моем пребывании на борту. Это известие полукровку удивило не меньше, чем обрадовало, потому что на Джонса он перестал надеяться, полагая, что тот уже переметнулся к первому помощнику. Они тут же вместе спустились в кубрик, Август позвал меня, и вскоре я познакомился с Питерсом. Было решено не тянуть и попытаться захватить судно при первой же возможности, не посвящая в наши планы Джонса. В случае успеха мы должны были отвести бриг в ближайший порт и сдать его властям. Предательство сторонников Питерса сорвало его планы относительно путешествия в Тихий океан, что невозможно было сделать без команды, и он рассчитывал либо на оправдание во время суда по причине умопомешательства (которое, как он клятвенно уверял, и побудило его ввязаться в бунт), либо, если его признают виновным, на поблажку после нашего с Августом заступничества. Наше совещание было прервано криком: «Все наверх, убрать парус!», и Питерс с Августом побежали на палубу.

Как обычно, почти вся команда была пьяна, и, прежде чем парус был убран, порыв шквалистого ветра положил бриг набок. Однако потом судно снова встало ровно, хоть и набрало много воды. Едва на палубе все привели в порядок, налетел новый шквал, а сразу за ним еще один, правда, не причинив вреда. Все указывало на скорый шторм, и тот не замедлил обрушиться на нас с бешеной силой с северо-запада. Когда все было по мере сил закреплено, мы как обычно легли в дрейф под глухо зарифленным фоком. К ночи ветер стал еще яростнее, море вздыбилось огромными волнами. Питерс вновь спустился в кубрик, и мы продолжили разговор.

Все мы согласились, что настало самое удобное время для того, чтобы привести наш план в действие, поскольку сейчас ничего подобного никто не ожидал. Пока бриг шел дрейфом, не было необходимости им управлять до наступления хорошей погоды, когда мы в случае удачи смогли бы освободить одного-двух человек, чтобы помочь нам дойти до порта. Главная сложность заключалась в неравенстве сил. Нас было всего трое, а в кают-компании — девятеро. Все имеющееся на борту оружие также находилось в их распоряжении, кроме двух спрятанных Питерсом маленьких пистолетов и большого ножа, который он все время носил за поясом. Кроме того, определенные признаки — как, к примеру, отсутствие на обычном месте топора или гандшпуга[10] — указывали на то, что первый помощник что-то подозревает, во всяком случае, относительно Питерса, и не упустит возможности избавиться от него. Сомнений не оставалось: то, что мы задумали, нужно делать как можно скорее. И все же шансы на успех были слишком малы, чтобы предпринимать какие-то необдуманные шаги.

Питерс предложил такой план: он поднимается на палубу, заводит разговор с вахтенным (Алленом) и без труда сталкивает его за борт, как только появляется возможность сделать это, не поднимая шума. После этого мы с Августом поднимаемся наверх, вооружаемся чем-нибудь из предметов, находящихся на палубе, а потом мы втроем перекрываем выход из кают-компании, прежде чем кто-то успеет оказать сопротивление. Против этого я стал возражать, так как не верил, что первый помощник капитана, хитрая бестия (правда, при этом крайне суеверный человек), позволит себя так просто поймать. Да и само наличие на палубе вахтенного указывало на то, что он настороже, потому что выставлять вахтенного, когда судно дрейфует во время шторма, принято лишь на тех судах, где поддерживается строжайшая дисциплина. Поскольку большинство моих читателей, если не все, никогда не бывали в море, здесь нужно объяснить, что именно происходит с судном при таких условиях. Судно ложится в дрейф, или, как говорят моряки, дрейфует, в разных случаях, и делать это можно различными способами. При умеренных погодных условиях это часто делается для того, например, чтобы заставить судно стоять на месте в ожидании другого судна. Если на судне, которое ложится в дрейф, подняты паруса, для совершения этого маневра некоторые паруса разворачивают другой стороной к ветру, и судно останавливается. Но мы сейчас говорим о дрейфе при штормовой погоде. В таких условиях это делается при встречном ветре, который настолько силен, что при поднятых парусах может перевернуть судно, а иногда и при умеренном ветре, когда волнение моря слишком велико, чтобы идти полным курсом. Если убравшему паруса судну приходится идти под штормовым ветром в очень неспокойном море, как правило, оно получает значительные повреждения от захлестывающих корму волн, а иногда и от того, что ему приходится, падая с большой высоты, погружаться носом в воду. Таким образом, к данному маневру в подобных условиях без крайней необходимости прибегают очень редко. Когда судно дает течь, его часто пускают по ветру, даже при самом сильном шторме, потому что при дрейфе от сильного давления швы расходятся, чего не происходит при скольжении по ветру. Часто бывает необходимо пустить судно полным курсом, когда ветер настолько силен, что может разорвать в клочья парус, поставленный для поворота против ветра, а также когда из-за ошибок конструкции корпуса или по иным причинам совершить этот маневр невозможно.

При штормовом ветре суда ложатся в дрейф по-разному, в зависимости от особенностей их конструкции. Некоторые лучше всего это делают под фоком, и, насколько мне известно, этот способ самый распространенный. Большие суда с прямым парусным вооружением имеют для этого специальные паруса, называемые штормовыми стакселями. Иногда используется один кливер, изредка — кливер вместе с фоком или фок, взятый на два рифа, а нередко бывает, что и кормовые паруса. Очень часто оказывается, что фор-марсели[11] для этих целей подходят лучше других видов парусов. «Косатка» обычно ложилась в дрейф под глухо зарифленным фоком.

Когда судно готовится лечь в дрейф, его разворачивают к ветру ровно настолько, чтобы поднятый парус забрал ветер, после чего его обстенивают, то есть разворачивают диагонально по отношению к корпусу. Когда это сделано, нос смещают на несколько градусов от направления, откуда дует ветер, и передняя наветренная сторона судна, разумеется, принимает на себя удар волн. В таком положении хороший корабль выдержит и самый сильный шторм, не набрав ни капли воды и не требуя дополнительных усилий со стороны команды, причем руль обычно закрепляют, но это не обязательно, если не мешает шум, который он издает в свободном состоянии, потому что при дрейфе положение руля не имеет значения. Более того, штурвал даже предпочтительнее не закреплять, потому что, если у руля не будет пространства, чтобы «играть», его может сорвать сильными волнами. Пока парус выдерживает ветер, хорошо смоделированное судно будет сохранять устойчивость и выдержит любую волну, как живое существо, наделенное разумом и жаждой жизни. В то же время, если ветер разрывает парус на куски (что в обычных условиях под силу только настоящему урагану), это чревато самыми непредсказуемыми и опасными последствиями. Судно теряет ветер, становится боком к волнам и оказывается полностью во власти моря. В таком случае единственный выход — медленно развернуть судно носом к ветру и поставить какой-нибудь другой парус. Некоторые суда ложатся в дрейф вовсе без парусов, но этот способ ненадежен и в море рассчитывать на него нельзя.

Однако отступление затянулось. Первый помощник капитана не имел привычки выставлять вахтенного во время штормового дрейфа, и то, что он так поступил сейчас, вместе с исчезновением топоров и гандшпугов убедило нас в том, что команду застать врасплох предложенным Питерсом способом не удастся. Тем не менее что-то нужно было делать, причем как можно скорее, поскольку мы знали, что, если первый помощник в чем-то заподозрил Питерса, он избавится от него при первой же возможности, и найти решение или что-то предпринять было необходимо, пока не закончился шторм.

Август предложил под каким-нибудь предлогом убрать с люка в кают-компании цепь, что дало бы нам возможность неожиданно напасть на них, пройдя через трюм, но, поразмыслив, мы пришли к выводу, что при такой качке сделать это невозможно.

По счастью, мне в голову пришла идея сыграть на суеверных страхах и нечистой совести первого помощника. Напомню: один из команды, Хартман Роджерс, умер тем утром после того, как два дня назад выпил грогу с водой и у него начались судороги. Питерс предполагал, что его отравил первый помощник, и на то у него имелись, как утверждал полукровка, неоспоримые причины. Уговорить его открыть их нам не удалось, но это упрямство вполне соответствовало его характеру. Впрочем, действительно он имел основания подозревать первого помощника или нет, мы с готовностью с ним согласились и решили действовать соответственно.

Роджерс скончался примерно в одиннадцать часов утра в страшных конвульсиях, и спустя несколько минут после смерти его труп являл собою одно из самых отвратительных и ужасающих зрелищ, которые мне когда-либо доводилось видеть. Живот его неимоверно раздулся, как у утопленника, пролежавшего под водой несколько недель. Руки были в таком же состоянии, но лицо ссохлось и побледнело как мел, и лишь на впавших щеках краснели несколько пятен, подобных тем, какие возникают при рожистом воспалении: одно из этих пятен шло по всему лицу через глаз, как будто голова его была опоясана красной бархатной лентой. Когда тело в этом жутком состоянии в полдень вынесли из кают-компании, чтобы выбросить в море, его заметил первый помощник (до этого он его не видел) и, то ли почувствовав угрызения совести от содеянного злодеяния, то ли придя в ужас от увиденного, приказал зашить тело в гамак и провести похороны по морским правилам. После этого он спустился вниз, как будто не хотел больше видеть свою жертву. Пока матросы готовили тело, налетел шторм, и похороны пришлось отложить. Брошенное тело водой прибило к шпигатам[12] на левом борту и било о него при каждом движении брига.

Определившись с планом, мы немедленно приступили к его исполнению. Питерс поднялся на палубу и, как ожидалось, был тотчас окликнут Алленом, который, судя по всему, был поставлен там в первую очередь для наблюдения за кубриком, нежели для каких-либо иных целей. Но участь этого негодяя была решена быстро: Питерс подошел к нему с беззаботным видом, будто чтобы поговорить, резко схватил за горло и швырнул за борт так, что тот и вскрикнуть не успел. Потом он позвал нас, и мы поднялись на палубу. Первым делом нам нужно было найти какое-нибудь оружие, и делать это необходимо было с величайшей осторожностью, ибо из-за гигантских волн, захлестывавших бриг, когда он зарывался носом в воду, на палубе нужно было все время держаться за что-то. Кроме того, это было крайне необходимо еще и потому, что с минуты на минуту помощник капитана мог подняться на палубу, чтобы поставить людей к насосам, так как было очевидно, что судно стремительно набирает воду. После недолгих поисков мы не нашли ничего более подходящего для наших целей, чем две ручки от насоса, одну взял Август, вторую — я. Затем мы сняли с трупа Роджерса рубашку и бросили тело за борт, после чего мы с Питерсом спустились вниз, оставив Августа сторожить палубу, где он встал в том же месте, где находился Аллен, повернувшись спиной к трапу в кают-компанию, чтобы его приняли за вахтенного, если кому-нибудь из банды помощника капитана вздумается подняться на палубу.

Едва мы спустились, я начал преображение в труп Роджерса. Рубашка, которую мы сняли с тела, сильно помогла нам, потому что она была очень необычного, легкоузнаваемого кроя, нечто вроде блузы, которую покойный надевал поверх другой одежды, напоминающей синий мешок в широкую белую поперечную полоску. Облачившись в нее, я стал думать, как приделать себе фальшивый живот, чтобы изобразить жуткое уродство распухшего трупа, и вскоре приспособил для этого простыню. Затем я придал такой же вид рукам с помощь белых шерстяных рукавиц, в которые набил найденные тут же тряпки. Потом Питерс взялся за мое лицо: сначала натер его мелом, а потом наставил пятен кровью, для чего порезал себе палец. Не забыта была и полоса через глаз, которую он изобразил ужасающе правдоподобно.


8

Когда я увидел себя в висевшем в каюте осколке зеркала при тусклом свете переносного фонаря, от собственного вида и от воспоминания о страшной действительности, которую я копировал, меня охватило ощущение безотчетного ужаса и бросило в дрожь. Едва ли я смог бы найти в себе силы исполнить эту роль, но действовать нужно было решительно, и мы с Питерсом поднялись на палубу.

Там было спокойно, и мы втроем, прижимаясь к борту, подкрались к трапу в кают-компанию. Люк был приоткрыт, и специально для того, чтобы никто снаружи не смог его неожиданно закрыть, крышку подпирали деревянные чурбаки, установленные на верхней ступеньке. Через щель у петель мы могли прекрасно рассмотреть все, что происходило внутри. Нам очень повезло, что мы отказались от плана захватить их врасплох, потому что наши противники явно были настороже. Лишь один из них спал, лежа прямо под трапом с мушкетом под боком. Остальные сидели на матрацах, которые вытащили из кают и бросили на пол, оживленно разговаривали и пили, на что указывали два пустых кувшина и несколько оловянных кружек на полу, но были не так пьяны, как обычно. У всех имелись ножи, кое у кого пистолеты, под рукой лежало несколько мушкетов.

Мы какое-то время слушали их разговор, думая, как поступить, поскольку до сих пор толком ничего не решили — только что нападать будем после того, как парализуем их силу воли явлением Роджерса. Они обсуждали свои пиратские планы: судя по тому, что нам удалось расслышать, собирались объединиться с командой какой-то шхуны «Шершень» и, если получится, прибрать шхуну к рукам, чтобы потом использовать ее для какой-то более масштабной операции, подробностей которой никто из нас не разобрал. Один из них заговорил о Питерсе, и первый помощник что-то ответил ему тихо, так, что не разобрать, а потом добавил громче, что не понимает, «почему он все обхаживает этого капитанского ублюдка в баке», и думает, что «чем скорее их обоих отправить за борт, тем лучше». На это ему ничего не ответили, но было видно, что вся компания с готовностью поняла намек, в особенности Джонс. К тому времени мое волнение усилилось из-за того, что ни Август, ни Питерс не понимали, как действовать. Впрочем, я уже решил, что свою жизнь продам как можно дороже и не позволю себе поддаться страху.

Оглушительный свист ветра в снастях и грохот обрушивающихся на палубу волн мешали нам слушать, и понять, о чем говорили внизу, можно было лишь в короткие мгновения затишья. Вдруг мы отчетливо услышали, как первый помощник сказал кому-то: «Пойди присмотри за ними. Я не хочу, чтобы они что-то затеяли». Хорошо, что сильнейшая качка помешала немедленному выполнению приказа. Когда кок поднялся с матраца, чтобы идти к нам, сильнейший крен, от которого чуть не сломались мачты, швырнул его на одну из дверей в каюты, отчего та распахнулась и поднялась общая суматоха. К счастью, никого из нас не сорвало с места и нам хватило времени поспешно отступить к баку и быстро составить план действий, прежде чем появился посланник первого помощника, точнее, прежде чем из люка показалась его голова, потому что на палубу он так и не вышел. С этого места он не мог заметить отсутствие Аллена и потому прокричал ему указания первого помощника. Питерс крикнул ему в ответ измененным голосом: «Есть», и тот скрылся, ничего не заподозрив.

После этого мои товарищи смело вышли на нос брига и спустились в кают-компанию; Питерс закрыл за собой люк. Первый помощник встретил их с притворным радушием и сказал Августу, что, раз он вел себя паинькой, теперь ему позволено занять место в кают-компании и в будущем стать одним из них. Потом он налил ему полкружки рому и заставил выпить. Все это я видел и слышал, потому что бросился следом за друзьями, как только за ними закрылась дверь, и занял прежнее место наблюдения. С собой я принес две рукоятки от насоса и одну положил рядом, чтобы в случае чего незамедлительно пустить ее в дело.

Я устроился у люка так, чтобы было удобнее наблюдать за всем, что происходит внизу, и попытался успокоить себя перед предстоящим: мы договорились, что я по условному сигналу Питерса явлюсь мятежникам в образе Роджерса. Вскоре ему удалось перевести разговор на кровавые последствия мятежа, а потом мало-помалу подвести его к теме суеверий, которые очень распространены среди моряков. Я не мог разобрать, что говорилось, зато по физиономиям присутствовавших прекрасно понимал, какое воздействие производит на них этот разговор. Первому помощнику явно стало не по себе, и, когда кто-то упомянул о том, как выглядел труп Роджерса, мне показалось, он чуть не сомлел. Тут Питерс спросил, не выбросить ли тело за борт, потому что жутко смотреть, как оно перекатывается по палубе у шпигатов. Негодяй чуть не задохнулся и медленно повернул голову, осматривая своих товарищей, как будто умоляя, чтобы кто-нибудь встал и сделал это. Но никто не пошевелился, и было видно, что вся компания страшно напугана. Тогда Питерс подал мне условный знак. Я тут же распахнул дверь, не произнося ни звука, спустился в кают-компанию и остановился прямо посреди сборища.

Сильнейший эффект, который произвело это явление, не так уж удивителен, если принять во внимание сопутствовавшие ему обстоятельства. Обычно в подобных случаях разум свидетеля сохраняет проблеск сомнения относительно того, что предстало перед его глазами, некоторую надежду, пусть даже самую слабую, на то, что он стал жертвой розыгрыша, и на то, что призрак в действительности не является гостем из древнего мира теней. Было бы преувеличением заявлять, что подобные сомнения сопровождают почти каждое явление такого рода и что парализующий ужас, который порой при этом ощущают, следует считать, даже в самых очевидных случаях, когда сила воздействия наиболее велика, скорее страхом ожидания, нежели страхом, вызванным твердой уверенностью в реальности потустороннего явления. Однако в данном случае сразу становится понятно, что в головах бунтовщиков не было даже тени сомнения в том, что им действительно явился отвратительный труп Роджерса или, по меньшей мере, его дух. Обособленное положение брига, его абсолютная недоступность, обусловленная штормом, ограничили средства обмана до такой степени, что они, вероятно, полагали, будто распознают подвох с первого взгляда. К этому времени они провели в море уже двадцать четыре дня, ни с кем не общаясь, и лишь перекликались со встречными судами. К тому же вся команда — во всяком случае, те ее члены, о присутствии которых на борту они имели основания подозревать, — находилась в кают-компании, за исключением Аллена, вахтенного, но его фигура огромного роста (шесть футов шесть дюймов) была им слишком хорошо знакома, чтобы у них хотя бы на мгновение появилось подозрение, что это он изображает призрака. Прибавьте к этим соображениям ужасающий шторм и разговоры, затеянные Питерсом; сильнейшее впечатление, которое произвел на них этим утром мерзостный вид настоящего трупа; мой превосходный грим и неверный, беспокойный от раскачивающегося взад-вперед фонаря свет, в котором они увидели меня, и не придется удивляться, что наше представление оказалось даже успешнее, чем мы ожидали. Первый помощник вскочил с матраца и, не издав ни звука, замертво рухнул на пол, сильнейшей качкой его, как бревно, откатило к подветренному борту. Что до оставшихся семерых, то лишь трое вначале сохранили подобие присутствия духа. Четверо приросли к полу, не в силах шевельнуться, — никогда мне не доводилось видеть более жалких жертв ужаса и совершеннейшего отчаяния. Противостоять нам попытались лишь кок, Джон Хант и Ричард Паркер, но их сопротивление оказалось слабым и недостаточно решительным. Первых двоих сразу застрелил Питерс, а Паркера я свалил ударом рукоятки насоса, которую принес с собой. Август тем временем схватил один из лежавших на полу мушкетов и выстрелил в грудь еще одному бунтовщику, Уилсону. Осталось трое. К этому времени они уже начали пробуждаться от оцепенения и, вероятно, сообразили, что их обманули, потому что отчаянно бросились на нас, и, если бы не огромная физическая сила Питерса, вполне возможно, одолели бы нас. Эти трое были Джонс, Грили и Авессалом Хикс. Джонс бросил Августа на пол, несколько раз ударил его ножом по правой руке и наверняка вскоре прикончил бы (мы с Питерсом не могли ему помочь, потому что боролись со своими противниками), если бы не своевременная помощь друга, на поддержку которого мы никак не могли рассчитывать. Другом этим был не кто иной, как Тигр. С глухим рычанием он ворвался в кают-компанию в решающую для Августа минуту и, бросившись на Джонса, вмиг прижал его к полу. Однако Август был слишком серьезно ранен, чтобы оказать нам хоть какую-то помощь, а я так запутался в своем одеянии, что тоже проку было немного. Но пес не отпускал горло Джонса, а Питерс был гораздо сильнее двух оставшихся противников и наверняка давно прикончил бы обоих, если бы не теснота помещения и сильнейшая качка. Наконец он смог схватить один из валявшихся вокруг табуретов и вышиб мозги Грили, пока тот целился в меня из мушкета. Очередной крен судна бросил Питерса прямо на Хикса, которого он взял за горло и задушил голыми руками. Итак, мы завладели бригом, на что у нас ушло меньше времени, чем понадобилось мне, чтобы рассказать об этом. Единственным выжившим из наших противников оказался Ричард Паркер. Напомню, что это его я сбил с ног ударом рукоятки насоса в самом начале драки. Теперь он лежал недвижимый у двери разгромленной кают-компании, но, когда Питерс тронул его ногой, ожил и стал молить о пощаде. Кроме слегка рассеченной кожи на голове, других ран у него не было, удар его просто оглушил. Он поднялся, и мы на всякий случай связали ему руки за спиной. Пес продолжал рычать над Джонсом, но, осмотрев несчастного, мы обнаружили, что тот мертв, кровь текла ручьем из глубокой раны у него на шее, наверняка причиненной острыми клыками животного.

Был час ночи, и ветер продолжал дуть с невероятной силой. Бриг отяжелел, и было совершенно необходимо откачать хоть немного воды. Всякий раз, когда судно кренилось в подветренную сторону, волны захлестывали палубу и проникали даже в кают-компанию: во время драки, спускаясь, я оставил дверь открытой. На левой стороне водой сорвало целый сегмент фальшборта, равно как и камбуз, и шлюпку с кормового подзора[13]. Скрип и раскачивание грот-мачты тоже указывали на то, что она повреждена. Чтобы выгадать место в трюме для груза, основание мачты было закреплено между палубами (к этой недостойной практике иногда прибегают нерадивые корабелы), и теперь она угрожала в любую секунду выйти из степса[14]. Но венцом наших трудностей стало то, что мы набрали воды в трюм, причем не меньше семи футов.

Оставив тела в кают-компании, мы немедленно взялись за насосы, Паркера, естественно, развязали, чтобы он мог помогать. Руку Августу мы кое-как перевязали, и он по мере сил старался помогать, но проку от него было немного. Однако мы выяснили, что предотвратить дальнейшее заполнение трюма можно только в том случае, если один из насосов будет работать не переставая. Поскольку нас было всего четверо, труд предстоял нелегкий, но мы не унывали и с нетерпением ждали рассвета, когда надеялись срубить грот-мачту, чтобы облегчить судно.

Так в трудах и тревоге прошла ночь, но с наступлением дня шторм не стих и никакой надежды на это не было. Мы вынесли тела на палубу и бросили за борт. Теперь нам предстояло избавиться от грот-мачты. После необходимых приготовлений Питерс принялся ее рубить (топоры мы нашли в кают-компании), а мы отошли к штагам и вантам. Когда бриг накренился в подветренную сторону, Питерс велел нам рубить наветренные ванты. После того как это было сделано, деревянная мачта вместе с такелажем всей массой обрушилась с брига в море, не причинив никаких разрушений. Судно стало заметно легче, но наше положение продолжало оставаться весьма ненадежным и, несмотря на все усилия, мы не могли бороться с течью, не используя обоих насосов. Август существенной помощи оказать не мог. Вдобавок к нашим трудностям сильная волна, ударившая бриг в наветренную сторону, развернула его на несколько румбов, и, прежде чем судно успело вернуться в прежнее положение, другой вал повалил его набок. Балласт мгновенно переместился на подветренную сторону (из трюма уже какое-то время раздавался беспорядочный грохот сорванного груза), и мы уже решили, что вот-вот перевернемся, но через какое-то время бриг частично выпрямился, однако, поскольку балласт так и оставался на подветренной стороне, о том, чтобы откачивать воду, нечего было и думать, да и в любом случае мы не могли этого делать, потому что растерли руки в кровь так, что на них страшно было смотреть.

Паркер отговаривал, но мы начали рубить фок-мачту, что было не так-то просто из-за положения, в котором находилось судно. Наконец она обрушилась, сбив бушприт[15], после чего от «Косатки» остался один корпус.

До сих пор мы тешили себя надеждой, что у нас есть баркас, который не повредила ни одна из огромных волн, захлестывавших палубу. Теперь же радоваться было нечему, поскольку фок-мачта забрала с собой фок, который удерживал бриг в равновесии, и мы оказались полностью во власти стихии. Через пять минут по палубе уже гуляли волны от кормы до носа, сорвав баркас и правый фальшборт и даже разбив на куски брашпиль[16]. Более жалкое положение невозможно было представить.

В полдень море как будто начало понемногу успокаиваться, но нас ждало глубокое разочарование, потому что, притихнув на несколько минут, шторм разразился с удвоенной силой. Примерно к четырем часам дня удары волн достигли такой силы, что устоять на ногах уже было невозможно, а когда наступила ночь, у меня не осталось никакой надежды, что судно выдержит до утра.

К полуночи мы погрузились в воду по нижнюю палубу, потом лишились руля. Волна, вырвавшая его, подняла высоко в воздух заднюю часть брига и обрушила на воду с силой удара об землю. Мы думали, что руль будет держаться до последнего, потому что он был необычайно крепок, ни до, ни после мне не приходилось видеть такой прочной конструкции. Вдоль основного деревянного бруса шел ряд крепких металлических скоб, такие же скобы охватывали форштевень. Сквозь эти скобы был пропущен очень толстый кованый стержень, на котором вращался присоединенный таким образом к форштевню руль. О чудовищной силе сорвавшей его волны можно судить по тому факту, что скобы на форштевне, которые прошивали его насквозь и были загнуты изнутри, оказались все до единой вырваны из древесины.

Едва мы отдышались после мощнейшего сотрясения, гигантская волна, больше которой мне к тому времени видеть не доводилось, поднялась над нами и ринулась прямо на палубу, сметая входной трап, срывая крышки люков и наполняя судно водой.


9

Ближе к полуночи мы крепко привязали себя к обломкам брашпиля и легли на палубу плашмя — и лишь благодаря этому не погибли. Мы были оглушены невероятным весом воды, которая низверглась на нас, так что мы чуть не захлебнулись. Едва отдышавшись, я окликнул товарищей. Отозвался только Август: «Пропали мы. Да смилуется Господь над нашими душами!» Мало-помалу и остальные пришли в себя. Они убеждали нас не отчаиваться, потому что надежда еще оставалась: груз наш был такого рода, что бриг не мог утонуть, а к утру шторм обещал успокоиться. Эти слова вдохнули в меня новую жизнь, ибо, как ни странно, несмотря на то что судно, груженное пустыми бочками для ворвани, действительно не могло утонуть, у меня в мыслях царило такое смятение, что это соображение даже не пришло мне в голову, и опасность оказалась не такой уж неотвратимой, как мне представлялось. Надежда окрылила меня. Я использовал любую возможность, чтобы привязать себя покрепче к куску брашпиля, и вскоре обнаружил, что мои товарищи тоже занялись делом. Кромешная тьма, ужасающий грохот и хаос, окружавшие нас, не поддаются описанию. Палуба находилась вровень с поверхностью воды, точнее, нас окружали вздымающиеся пенные гребни, то и дело захлестывавшие нас. Не будет преувеличением сказать, что наши головы выныривали из-под воды не чаще, чем раз в три секунды. Хотя мы лежали совсем рядом, ни один не видел остальных и даже самого брига, по палубе которого нас так немилосердно бросало. Время от времени мы перекликались, чтобы внушить надежду, утешить и ободрить тех из нас, кто в этом больше всего нуждался. Вконец ослабевший Август стал предметом всеобщей заботы, в основном из-за состояния его правой руки. Сам он не смог привязать себя надежно, и мы даже какое-то время думали, что его смыло, хотя о том, чтобы оказать ему помощь, нечего было и думать. К счастью, из всех нас он находился в самом безопасном положении: верхняя часть тела его была скрыта под обломками брашпиля, и волны, разбиваясь о них, значительно теряли в силе. Окажись Август не под прикрытием брашпиля, куда его отнесло после того, как он привязался на открытом месте, а в любой другой точке, мой товарищ не протянул бы до утра. Да и у всех нас из-за слишком сильного крена судна шансов оказаться смытыми волнами было меньше, чем в любом другом его положении. Крен, как я уже говорил, приходился на левый борт, и половина палубы все время находилась под водой. Волны разбивались о правый борт и достигали нас, лежащих ничком, лишь частично, а те, что докатывались до левого борта, не могли причинить нам особого вреда.

В таком страшном положении мы оставались до рассвета, который явил нашему взору весь окружавший нас ужас. Бриг, как бревно, раскачивался на волнах, пребывая в полной власти моря, шторм усиливался и уже превратился в настоящий ураган, помощи ждать было неоткуда. Несколько часов мы хранили молчание, думая, что вот-вот лопнут наши веревки, что обломки брашпиля смоет с борта или что один из огромных валов, ревевших вокруг нас и над нами, отправит корпус брига так глубоко под воду, что мы захлебнемся, прежде чем он снова поднимется на поверхность. Однако милость Господня избавила нас от этих неминуемых бед, и примерно в полдень мы возрадовались проблеску благословенного солнца. Вскоре после этого ветер заметно стих, и впервые со вчерашнего вечера Август заговорил, спросив Питерса, который лежал к нему ближе всех, возможно ли спасение. Поскольку сразу ответа не последовало, мы решили, что метис захлебнулся, но потом, к нашему величайшему облегчению, он заговорил, хоть и очень слабым голосом, сказав, что испытывает адскую боль из-за перетягивавших живот веревок и что умрет, если их как-то не ослабить, поскольку больше выносить эту муку не может. Слова его нас огорчили и встревожили, потому что, пока море не успокоится, никто из нас не смог бы ему помочь никоим образом. Мы призвали его крепиться и пообещали освободить при первом удобном случае. На это он ответил, что скоро будет поздно, что не дотянет до того времени, когда мы сможем помочь ему, а потом, несколько минут постонав, затих, и мы решили, что он умер.

К вечеру море успокоилось настолько, что, может быть, одна волна разбивалась о наветренную сторону корпуса «Косатки» за пять минут, а ветер значительно утих, хоть и продолжал дуть с огромной скоростью. Несколько часов я не слышал от своих товарищей ни слова и в конце концов решил позвать Августа. Он ответил, но так тихо, что я не сумел разобрать сказанного. Потом я окликнул Питерса и Паркера, но те не отозвались.

Вскоре после этого я впал в состояние какого-то полузабытья, и воображение мое породило самые приятные образы: качающиеся зеленые деревья, колосящиеся на ветру поля спелой ржи, танцующие девы, кавалерийские отряды и прочие фантазии. Сейчас я вспоминаю, что все, представившееся мне тогда, объединяла общая идея — движение. Мне не привиделся ни один неподвижный объект, как дом, например, или гора, или что-то в этом роде — сплошные мельницы, корабли, огромные птицы, воздушные шары, люди на лошадях, несущиеся экипажи и прочие подобные предметы. Очнулся я, насколько можно было судить по положению солнца, около часу дня. С огромным трудом мне удалось вспомнить различные обстоятельства, связанные с моим положением, и какое-то время я даже был твердо убежден, что по-прежнему нахожусь в трюме брига, рядом со своим ящиком, и что тело Паркера — это тело Тигра.

Наконец, придя в себя окончательно, я обнаружил, что ветер превратился в легкий бриз, а море относительно спокойно и лишь редкие волны перекатываются через палубу. Моя левая рука выскользнула из-под перевязи, и над локтем показался сильный порез, правая совершенно занемела, а перетянутые веревкой кисть и запястье непомерно распухли. Сильнейшую боль причиняла и другая веревка, та, которая перехватывала талию и была затянута невероятно туго. Посмотрев на своих товарищей, я увидел, что Питерс еще жив, хотя широкая веревка с такой силой пережимала его поясницу, что он казался перерезанным пополам, и, когда я пошевелился, он слабо двинул рукой, указывая на веревку. Август, лежавший на обломке брашпиля, был согнут почти пополам и не подавал признаков жизни. Увидев, что я начал двигаться, Паркер спросил, хватит ли у меня сил освободить его, сказал, что, если я соберусь с духом и сумею его развязать, мы еще сможем спасти свои жизни, в противном случае мы все умрем. Я посоветовал ему не бояться и сказал, что попытаюсь его освободить. В кармане штанов я нашел перочинный нож и после нескольких неудачных попыток все же сумел раскрыть его. Потом я левой рукой освободил правую, после чего перерезал остальные удерживавшие меня веревки. Однако, попробовав переместиться, я обнаружил, что ноги мои занемели и я не могу встать, также я не мог пошевелить правой рукой. Когда я сказал об этом Паркеру, он посоветовал мне полежать несколько минут, держась за брашпиль левой рукой, чтобы кровь снова потекла по всему телу. Я так и сделал и вскоре почувствовал, что онемение проходит. Сперва я смог пошевелить одной ногой, потом второй, а через время начал ощущать правую руку. Очень осторожно, не поднимаясь на ноги, я подполз к Паркеру, перерезал его веревки, и после короткого отдыха к нему тоже начала возвращаться способность двигаться. После этого мы, не теряя времени, освободили Питерса. Веревка прорезала пояс его шерстяных штанов и две рубахи и так впилась в поясницу, что из раны, когда мы сняли веревку, обильно потекла кровь. Однако, как только мы это сделали, он заговорил, кажется, испытывая большое облегчение, и двигаться ему явно было легче, чем Питерсу или мне, несомненно, из-за этого вынужденного кровопускания.

На то, что Август очнется, мы и не надеялись, потому что он не подавал признаков жизни, но, подойдя к нему, увидели, что он просто потерял сознание от потери крови; повязки, которые мы наложили ему на раненую руку, смыло водой, и ни одна из веревок, удерживавших его на брашпиле, не была затянута настолько сильно, чтобы причинить смерть. Отвязав Августа и отбросив осколки брашпиля, мы оттащили его в сухое место в наветренной стороне, где положили так, чтобы голова его оказалась немного ниже тела, и принялись растирать его руки и ноги. Примерно через полчаса он пришел в себя, хотя лишь к утру начал узнавать нас и окреп настолько, что смог говорить. К тому времени как мы все освободились от пут, стемнело, небо заволокли тучи, и мы снова с ужасом ожидали безумства стихии, которая уже наверняка погубила бы нас, израненных и обессиленных. К счастью, всю ночь погода оставалась умеренной и море с каждой минутой успокаивалось, что дало нам повод надеяться на спасение. С северо-запада продолжал дуть легкий бриз, но холодно не было. Августа мы осторожно привязали к наветренному борту, чтобы он не соскользнул в воду, влекомый волнами: он был еще слишком слаб, чтобы удержаться самостоятельно. Что касается нас, мы могли обойтись и без этого. Сев поближе друг к другу и держась за обрывки веревки на брашпиле, мы принялись искать выход из этого страшного положения. Сняв и выжав одежду, мы почувствовали себя несравненно лучше. Высохшая одежда показалась нам теплой, приятной и, казалось, даже вселила в нас новые силы. Мы помогли и Августу с его одеждой, что его тоже взбодрило.

Теперь мы больше всего страдали от голода и жажды, и мысль о том, чем нам это грозит, заставила нас пожалеть, что мы избежали менее страшной смерти в море. Мы тешили себя надеждой на то, что скоро нас подберет какое-нибудь проходящее судно, и призывали друг друга мужественно переносить тяготы, с которыми нам, возможно, придется столкнуться.

Наконец настало утро четырнадцатого числа, погода все так же стояла спокойная и приятная, с устойчивым, но очень легким ветром с северо-запада. Море сделалось совсем спокойным, и по какой-то непонятной нам причине бриг немного выровнялся, отчего мы могли свободно перемещаться по сравнительно сухой палубе. Мы провели без пищи и воды уже больше трех суток, и теперь было совершенно необходимо попытаться достать что-нибудь снизу. Поскольку бриг был весь заполнен водой, за работу мы взялись без особой радости и надежды на успех. Мы соорудили нечто наподобие зацепа: вбили несколько выломанных из обломков люка гвоздей в две деревяшки, связали их крест-накрест и прикрепили к концу веревки. Забросив эту конструкцию в кают-компанию, мы стали водить ею из стороны в сторону в слабой надежде зацепить что-нибудь съедобное или хотя бы какой-нибудь предмет, который поможет в поисках. Бóльшую часть утра мы провели в бесплодных трудах, выудить нам удалось только несколько покрывал, которые легко цеплялись за гвозди. Да что там говорить, наше приспособление было слишком несуразным, чтобы надеяться на успех.

После кают-компании мы переместили поиски на бак, но и там ничего не нашли. Нас уже начало охватывать отчаяние, когда Питерс предложил обвязать его веревкой, с тем чтобы он нырнул в кают-компанию и попытался достать что-нибудь. Предложение это мы приняли со всей радостью, которую может вызвать ожившая надежда. Он тут же снял с себя всю одежду, кроме штанов, мы осторожно обвязали его за пояс веревкой и закрепили ее на плечах, чтобы не соскользнула. Это была очень сложная и опасная затея, потому что, поскольку мы не думали, что в кают-компании найдется достаточно еды (если там вообще что-нибудь осталось), ныряльщику предстояло, опустившись под воду, повернуть направо и проплыть под водой по ведущему в кладовую узкому коридору десять — двенадцать футов и вернуться обратно, не сделав ни глотка воздуха.

Когда с приготовлениями было покончено, Питерс спустился по трапу в кают-компанию и остановился, когда вода оказалась у него на уровне подбородка. Набрав побольше воздуха, он нырнул головой вниз, повернул направо и попытался проплыть в кладовую. Первая попытка закончилась полным провалом. Менее чем через полминуты после его погружения мы почувствовали, что яростно задергалась веревка (мы заранее договорились, что таким образом он подаст нам сигнал вытаскивать его), и мгновенно вытащили его, но так неаккуратно, что он сильно ударился о лестницу. Он ничего не принес с собой и сумел проникнуть только в самое начало коридора, потому что вынужден был все время бороться с силой, которая поднимала его к потолку. Вынырнул он вконец обессиленный и отдыхал целых пятнадцать минут, прежде чем смог снова нырнуть.

Вторая попытка закончилась еще хуже. Он так долго пробыл под водой, что мы заволновались и вытащили его, не дожидаясь условного сигнала. Оказалось, что он все время дергал веревку, только мы этого не чувствовали. Вероятно, это произошло из-за того, что та какой-то частью запуталась в перилах у основания лестницы. Вообще, эти перила нам очень мешали, поэтому мы решили, если получится, их убрать, перед тем как продолжать попытки. Поскольку никаких орудий у нас не было, мы все вместе спустились как можно дальше по лестнице в воду и, потянув лестницу, совместными усилиями выломали ее.

Третья попытка оказалась такой же неудачной, как и первые две, и стало понятно, что мы ничего не добьемся без помощи какого-нибудь груза, которым ныряльщик смог бы удерживать себя возле пола во время поисков под водой. Мы долго не могли найти что-то подходящее для этой цели, но потом, к счастью, наткнулись на цепь, которую смогли вырвать из крепления. Когда мы надежно закрепили ее у Питерса на лодыжке, он в четвертый раз пошел в воду и на этот раз сумел добраться до двери в помещение стюарда. К невыразимому сожалению, она оказалась заперта, и ему пришлось возвращаться ни с чем, потому что под водой он мог находиться не долее минуты. Дела наши теперь действительно были плохи, и мы с Августом не смогли сдержать слез, когда представили предстоящие трудности и малую вероятность спасения. Но то была лишь минутная слабость. Пав на колени, мы стали молить Господа не оставить нас в испытаниях, а потом с удвоенной надеждой и энергией начали думать, что можно предпринять для своего избавления.


10

Вскоре после этого имело место происшествие, более насыщенное острыми переживаниями — сначала неописуемой радостью, а затем леденящим ужасом, — чем любой из тысяч поразительных случаев самого непонятного и даже непостижимого характера, приключившихся со мной на протяжении последующих долгих девяти лет. Лежа на палубе, мы обсуждали возможность проникновения в кладовую, когда, взглянув на Августа, лежавшего напротив меня, я увидел, что лицо его мертвенно побледнело, а губы дрожат самым неестественным образом. Встревожившись не на шутку, я обратился к нему, но он не ответил, и я начал думать, что ему вдруг стало хуже, но потом заметил его глаза, ярко блестевшие и устремленные куда-то мне за спину. Я повернул голову. Никогда мне не забыть ощущение всеохватывающего счастья, пронзившее каждую корпускулу моего тела, когда я увидел большой бриг, медленно приближающийся к нам и находящийся не более чем в двух милях от «Косатки». Я вскочил на ноги так, словно мушкетная пуля ударила мне в сердце, вытянул руки в сторону судна, да так и замер, не в силах ни пошевелиться, ни вымолвить хоть слово. Питерс и Паркер были тоже поражены, хоть и вели себя по-разному. Если первый принялся плясать по палубе как безумец, издавая немыслимые восклицания, перемежаемые воем и проклятиями, то второй зарыдал и долго плакал как дитя.

Это судно было голландской бригантиной, выкрашенной в черный цвет, с аляповатой позолоченной фигурой на носу. Ее явно потрепала непогода, и мы предположили, что она тоже сильно пострадала во время шторма, который имел для нас такие катастрофические последствия, потому что фор-стеньга[17] у нее была сорвана, а с правой стороны зияла большая брешь в фальшборте. Когда мы ее только заметили, она, как я уже сказал, находилась в двух милях от нас с наветренной стороны и приближалась. Ветер дул совсем слабый, и больше всего нас поразило то, что из парусов у нее стояли только фок и грот с летучим кливером, из-за чего она двигалась очень медленно, и наше нетерпение почти переросло в безумие. Однако все мы, несмотря на возбуждение, обратили внимание на то, что бригантина идет как-то странно. Она поворачивалась то в одну, то в другую сторону, и нам даже пару раз начинало казаться, что команда не увидела нас, или, увидев и не заметив на борту людей, решила изменить курс. Каждый раз, когда это случалось, мы начинали кричать изо всех сил, и бригантина, казалось, меняла свои планы и снова поворачивала к нам. Этот необычный маневр повторился два или три раза, и в конце концов нам оставалось только предположить, что их рулевой пьян.

На палубе никого не было видно до тех пор, пока она не оказалась примерно в полумиле от нас. Мы увидели трех матросов, судя по одежде, голландцев. Двое лежали на каких-то старых парусах возле бака, а третий, который, как нам показалось, с большим любопытством смотрел на нас, стоял, опершись на правый борт, у самого бушприта. Этот последний был крепким высоким мужчиной с очень смуглой кожей. Похоже, всем своим поведением он призывал нас иметь терпение, радостно, хоть и довольно необычно кивая нам и показывая сверкающие белоснежные зубы в широкой улыбке. Когда судно приблизилось, мы увидели, что с головы у него слетела в воду красная фланелевая шапочка, но он этого то ли не заметил, то ли не обратил внимания и все продолжал улыбаться и кивать. Я специально столь подробно описываю все эти обстоятельства, и нужно понимать, что описываю их так, как они представлялись нам.

Бригантина приближалась медленно, уже не сворачивая, как прежде, и у нас — я не могу спокойно об этом говорить! — сердца готовы были вырваться из груди от восторга, мы изливали душу радостными криками, вознося хвалу Господу за столь внезапное, столь полное и чудесное избавление. И вдруг совершенно неожиданно со стороны странного судна (которое уже находилось рядом с нами) через разделявшую нас воду донесся запах, смрад, для которого во всем мире не существует названия — для которого нет даже понятия — адский — удушающий — совершенно невыносимый, невообразимый. Задыхаясь, я развернулся к своим товарищам и увидел, что они побледнели как полотно. Но у нас не оставалось времени задаваться вопросами или строить догадки — бригантина уже была в пятидесяти футах от нас и, похоже, собиралась пройти мимо, не спуская шлюпки, чтобы мы сами поднялись на борт. Мы бросились к корме, но вдруг корабль отвернуло от курса на пять-шесть градусов и, когда он прошел мимо нас в двадцати футах от кормы, нам открылся вид на ее палубу. Забуду ли я когда-либо это кошмарное зрелище? Двадцать пять или тридцать человеческих тел, среди них и несколько женских, в последней, самой омерзительной степени разложения, лежали вповалку между кормой и камбузом. Мы увидели, что на этом проклятом корабле нет ни единой живой души! Но мы закричали мертвым, прося о помощи, потому что не могли иначе. Да, в ту мучительную минуту долго и громко умоляли мы эти молчаливые и отвратительные образы остаться с нами, не бросать нас, чтобы мы не стали такими же, как они, просили их принять нас в свое славное общество. Охваченные отчаянием и страхом, метались мы по палубе, совершенно обезумев от разочарования.

Когда первый крик ужаса исторгся из наших глоток, ему со стороны бушприта незнакомого судна ответило нечто до того подобное человеческому воплю, что даже самый острый слух был бы обманут и повергнут в изумление. И в ту же секунду внезапно, на миг, к нам повернулась носовая часть бригантины, и мы узрели источник этого звука. Мы увидели высокую плотную фигуру, которая все так же опиралась на борт и продолжала кивать головой, только лицо ее теперь было отвернуто на нас. Руки моряка свесились за борт ладонями наружу, колени упирались в туго натянутый между бушпритом и кат-балкой канат. На шее у него, там, где был вырван кусок рубахи, сидела огромная чайка, поедавшая жуткую плоть, глубоко зарывшись в нее клювом и когтями, и на белых перьях ее багровели пятна крови. Когда бриг повернулся дальше, приближая к нам страшную картину, птица с видимым усилием подняла окровавленную голову, секунду смотрела на нас как бы удивленно, а потом лениво взлетела с тела, на котором пиршествовала, и зависла в воздухе прямо над нашей палубой, держа в клюве бесформенный кусок красновато-коричневого мяса. Вскоре жуткий комок плоти упал с глухим шлепком прямо под ноги Паркеру. Да простит меня Бог, но именно тогда в голове у меня впервые промелькнула мысль, мысль, которую я не стану приводить, и я почувствовал, что шагнул к запятнанному кровью месту. Я поднял глаза и встретил устремленный на меня напряженный, многозначительный взгляд Августа, который, однако, сразу привел меня в чувство. Я прыгнул вперед и с содроганием выбросил отвратительный предмет в море.

Державшееся на веревке тело, из которого он был вырван, легко раскачивалось от усилий терзавшей его плотоядной птицы, и именно это движение заставило нас подумать, что человек жив. Когда чайка оставила труп в покое, он чуть повернулся и сполз вниз, отчего его лицо открылось нам полностью. Вряд ли во всем мире когда-либо существовало что-нибудь более жуткое! Под пустыми глазницами зиял рядом обнаженных зубов начисто лишенный плоти рот. Вот, значит, какая улыбка вселила в нас столь радостные надежды! Вот, значит… Но я воздержусь от дальнейших описаний. Бригантина, как я уже сказал, прошла перед нашим носом и медленно, но уверенно продолжила движение в подветренную сторону. Вместе с ней и ее жутким экипажем исчезла наша надежда на спасение. Пока бригантина неторопливо проходила мимо, мы, наверное, нашли бы способ подняться на нее, но внезапное разочарование и сопутствовавшее ему ужасающее открытие лишили нас умственных и физических сил. Мы видели и чувствовали, но не могли ни думать, ни действовать, пока, увы, не стало слишком поздно. О том, насколько наш разум был ослаблен этим происшествием, можно судить по такому факту: когда судно отдалилось настолько, что была видна лишь половина корпуса, кто-то всерьез предложил догнать его вплавь!

Я долго и безуспешно пытался приоткрыть зловещую завесу неопределенности, окружавшую это судно. Его конструкция и общий внешний вид, как я уже говорил, указывали на то, что это было голландское торговое судно. Одежда экипажа подтверждала это. Мы вполне могли видеть название у него на корме и заметить множество прочих мелочей, которые могли бы помочь нам понять, что это за судно, но сильнейшее возбуждение сделало нас невосприимчивыми к такого рода вещам. По желто-оранжевому оттенку кожи тех трупов, которые еще не разложились окончательно, мы заключили, что весь экипаж погубила желтая лихорадка или другая такая же страшная болезнь. Если это действительно так (а ничего иного я не могу предположить), то, судя по расположению тел, смерть выкосила их стремительно и беспощадно, что совершенно не похоже на течение даже самых опасных известных человечеству смертельных болезней. Причиной несчастья мог оказаться и яд, случайно попавший в провиант, или какая-нибудь съеденная неизвестная ядовитая рыба, или морское животное, или океаническая птица. Как бы то ни было, бесполезно строить догадки там, где царит вечная ужасающая и непостижимая тайна.


11

Остаток дня мы провели в состоянии отупения и оцепенения, глядя вслед удаляющемуся судну, пока тьма, скрывшая его, не привела нас до определенной степени в чувство. После этого вернулись голод и жажда, затмившие все наши заботы и помыслы. Однако до утра все равно ничего сделать было нельзя, поэтому мы, привязавшись покрепче, собрались немного поспать. В этом я преуспел больше, чем можно было ожидать, и проснулся только на рассвете, когда мои менее удачливые товарищи разбудили меня, чтобы вновь заняться поисками съестного.

Стоял мертвый штиль, море словно застыло, было тепло и приятно. Бригантина исчезла из виду. Мы возобновили поиски, вырвав, не без труда, еще одну цепь. Когда обе цепи были привязаны к ногам Питерса, он предпринял очередную попытку добраться до кладовой, рассчитывая на то, что на сей раз у него на это хватит времени, так как бриг лежал на воде гораздо спокойнее, чем раньше.

До кладовой он добрался очень быстро. Сняв одну из цепей, он попытался с ее помощью выломать дверь, но не преуспел, рама оказалась намного прочнее, чем предполагалось. Долгое пребывание под водой отняло у него все силы, и стало понятно, что кому-то из нас придется занять его место. Немедленно вызвался Паркер, но после трех попыток осознал, что не сможет даже приблизиться к двери. Августу нырять было бесполезно, потому что, даже доберись он до кладовой, раны на руке все равно не позволили бы ему открыть дверь, поэтому настала моя очередь рискнуть ради общего спасения.

Питерс одну из цепей обронил внизу. Нырнув, я понял, что не могу постоянно находиться под водой из-за недостаточного веса, и потому решил первое погружение посвятить поискам цепи. Ощупывая пол, я наткнулся пальцами на какой-то твердый предмет, схватил его, не проверяя, что это, развернулся и поплыл обратно. Добычей моей оказалась бутылка, и можно представить, какая нас охватила радость, когда выяснилось, что она полна портвейна. Возблагодарив Бога за своевременное и столь приятное вмешательство, мы не раздумывая вытащили моим перочинным ножом пробку, сделали по небольшому глотку и сразу почувствовали необыкновенные тепло, силу и душевный подъем, которыми наполнил нас этот напиток. Потом мы осторожно закупорили бутылку и обмотали носовым платком так, чтобы она не могла разбиться.

Отдохнув немного после этой удачной находки, я снова опустился под воду и на этот раз нашел цепь, с которой поспешил подняться. Привязав ее к себе, я спустился в третий раз, но лишь убедился, что никакие усилия не помогут открыть дверь в кладовую. В отчаянии я вернулся.

Теперь надежды не осталось, и по лицам товарищей я понял, что они готовы умереть. Портвейн явно вызвал у них опьянение, которого я не испытывал из-за того, что несколько раз погружался под воду после того, как выпил. Разговаривали они довольно бессвязно и о материях, никак не касающихся нашего нынешнего положения. Питерс постоянно что-то спрашивал меня о Нантакете, а Август, помню, подошел ко мне с очень серьезным видом и попросил дать ему расческу, потому что в волосах у него было полно рыбьей чешуи и он хотел вычистить ее перед тем, как сойти на берег. Паркер выглядел трезвее остальных. Он предложил мне наобум нырнуть в кают-компанию и принести оттуда все, что попадется под руку. Я согласился и с первой же попытки, пробыв под водой почти целую минуту, поднял небольшой кожаный саквояж, принадлежавший капитану Барнарду. Он был сразу же открыт в слабой надежде на то, что там может оказаться что-нибудь съестное или выпивка. Внутри не оказалось ничего, кроме коробки с бритвами и двух льняных рубашек. Я еще раз нырнул и вернулся ни с чем. Когда моя голова снова показалась над водой, я услышал удар по палубе и увидел, что мои друзья неблагодарно воспользовались моим отсутствием, чтобы допить остатки портвейна и уронили бутылку, спеша положить ее на место, пока я не поймал их на горячем. Когда я упрекнул их в бессердечности, Август зарыдал. Остальные двое попытались рассмеяться, переводя все в шутку, но я искренне надеюсь, что никогда больше не стану свидетелем такого смеха: их лица исказились самым ужасающим образом. Было очевидно, что горячительный напиток, попав в их пустые желудки, возымел мгновенное и сильнейшее действие: все они были пьяны. С большим трудом мне удалось убедить их лечь, и очень скоро они провалились в тяжелый сон, сопровождаемый громким храпом.

В одиночестве меня одолел страх. Я не видел для нас иного будущего, кроме медленной мучительной смерти от голода, в лучшем случае нас бы погубил следующий шторм, потому что в нынешнем ослабленном состоянии мы бы не выдержали еще одного буйства стихии.

Голод, который я все время ощущал, был почти невыносим, и я почувствовал, что готов на все, лишь бы хоть как-то удовлетворить его. Перочинным ножом я отрезал полоску кожи от саквояжа, разделил ее на части и попытался ее съесть, но не смог проглотить, хоть и ощутил некоторое облегчение, когда пожевал и выплюнул несколько кусочков. Под вечер мои друзья начали просыпаться, один за одним, каждый в состоянии неописуемой слабости и ужаса, вызванных воздействием вина, пары которого уже улетучились. Они тряслись, как в малярии, и жалобно просили воды. Их состояние необычайно опечалило меня, но одновременно заставило обрадоваться тому стечению обстоятельств, которое помешало мне выпить вместе с ними вина, из-за чего теперь я не мучился подобно им. Однако их поведение вызвало у меня сильную тревогу и беспокойство, ибо стало понятно, что, если не произойдет какого-нибудь благоприятного изменения, они не смогут помочь мне сделать что-либо для нашей общей пользы. Я еще не оставил надежды поднять снизу что-нибудь полезное, но сделать это было невозможно до тех пор, пока хотя бы один из них не придет в себя настолько, что сможет держать мою веревку, пока я буду под водой. Паркер показался мне несколько более собранным, чем остальные, и я решил любыми доступными мне способами привести его в чувство. Подумав, что купание в морской воде может оказаться полезным, я обвязал его веревкой, подвел ко входу в кают-компанию (он при этом оставался совершенно безучастным), столкнул в воду и тут же вытащил. Мне оставалось только поздравить себя с тем, что я додумался до этого, потому что после купания Паркер значительно посвежел и обрел новые силы. Выбравшись из воды, он вполне здраво поинтересовался, зачем я это с ним сделал. Когда я объяснился, он сказал, что теперь в долгу передо мной и что после погружения ему и впрямь стало лучше. После этого мы поговорили о нашем положении и, решив провести такой же эксперимент с Августом и Питерсом, занялись этим безотлагательно; оба они почувствовали значительное облегчение от неожиданного купания. Идею подсказал мне один читанный мною медицинский труд о благотворном воздействии душа на пациентов, страдающих mania a potu[18].

Убедившись, что теперь моим спутникам можно доверить держать веревку, я еще раза три или четыре нырнул в кают-компанию, хотя уже совсем стемнело и легкая, но устойчивая волна с севера немного качала судно. За три попытки мне удалось достать два ножа в ножнах, пустой кувшин в три галлона и одеяло; ничего такого, что можно было бы употребить в пищу, я не нашел. Я не прекращал попыток, пока вконец не обессилел, но больше не нашел ничего. Ночью Паркер и Питерс по очереди занимались тем же, но, ничего не найдя, мы в отчаянии заключили, что понапрасну тратим силы.

Остаток ночи мы провели в сильнейших душевных и телесных муках, какие только можно представить. Утро шестнадцатого числа мы встретили, жадно всматриваясь в горизонт в надежде на избавление, но тщетно. Спокойная гладь моря, как и вчера, нарушалась лишь идущей с севера рябью. Шестой день мы жили без еды и питья, если не считать бутылки портвейна, и не приходилось сомневаться, что долго мы так не протянем, если не раздобудем чего-нибудь. Никогда прежде я не видел и не хочу снова увидеть людей, дошедших до такой степени крайнего истощения, в какой пребывали Питерс и Август. Встреть я их в таком состоянии на берегу, я бы их ни за что не узнал. Внешность их совершенно изменилась, и мне было трудно поверить, что это те самые люди, с которыми я имел дело всего несколько дней назад. Паркер тоже отощал и был так слаб, что не мог поднять поникшую голову, но все же выглядел лучше других. Тяготы он переносил стойко, не жаловался и даже как мог подбадривал нас. Что до меня, то я, хоть и отправлялся в это плавание не совсем здоровым и всегда отличался хрупкостью телосложения, страдал меньше всех, потому что потерял в весе не так сильно, как остальные, и сохранил на удивление ясный ум, тогда как другие находились в полной прострации, и они как будто впали в детство — глупо улыбались и лепетали какую-то бессмыслицу. Впрочем, разум нет-нет да и возвращался к ним, что происходило совершенно неожиданно, когда они, как будто вдруг осознав свое положение, энергично вскакивали на ноги и начинали говорить о своем будущем вполне разумно и осмысленно, хоть и с отчаянием в голосе. Хотя вполне возможно, что мои спутники воспринимали все происходящее так же, как воспринимал я, и что я сам впадал в подобное состояние, только не догадывался об этом — сказать невозможно.

Около полудня Паркер вдруг заявил, что видит землю слева по борту, и мне стоило больших усилий удержать его, когда он собрался добраться до нее вплавь. Питерс и Август, погруженные в мрачные раздумья, не обратили внимания на его слова. Я пристально всматривался туда, куда указывал Паркер, но ничего не увидел, да и потом, я слишком хорошо понимал, насколько далеко от ближайшей земли мы находимся, чтобы питать надежды подобного рода. Но прошло немало времени, пока я сумел убедить его в том, что он ошибся. Он заплакал как ребенок и рыдал два-три часа, после чего, обессилев, заснул.

Питерс и Август несколько раз безуспешно попытались проглотить немного кожи. Я посоветовал им разжевывать ее и выплевывать, но у них не было сил внять моему совету. Сам же я продолжал жевать кусочки кожи, что действительно приносило мне некоторое облегчение. Больше всего меня угнетало отсутствие воды, и от того, чтобы напиться морской воды, меня удерживали лишь воспоминания о страшных последствиях, которые испытывают те, кто это сделал, оказавшись в подобном нашему положении.

День клонился к вечеру, когда вдруг я увидел на востоке парус. Какое-то крупное судно шло почти перпендикулярно нам примерно в двенадцати — пятнадцати милях. Никто из моих товарищей до сих пор его не заметил, и я пока не стал им говорить о своем открытии, боясь, как бы нам снова не испытать разочарование. Наконец, когда судно приблизилось, я отчетливо увидел, что оно на всех парусах идет к нам. Больше сдерживаться я не мог и указал на него моим товарищам по несчастью. Они вскочили на ноги и принялись выражать свою радость самыми неожиданными способами: плакали, хохотали как полоумные, прыгали, топали ногами, рвали на себе волосы, то молились, то сыпали проклятиями. Поведение их вместе с тем, что показалось мне верным спасением, настолько возбудили меня, что я не выдержал и присоединился к всеобщему безумству, в счастливом экстазе бросился на палубу, стал кататься, хлопать в ладоши, кричать и предаваться прочим несуразностям, пока вдруг резко не был возвращен в чувство и низвергнут на самое дно пучины человеческих страданий и отчаяния. Я увидел, что корабль повернулся к нам кормой и удаляется в направлении, почти противоположном тому, в котором двигался сначала.

Я долго не мог заставить моих несчастных спутников поверить в то, что это печальное изменение в нашей судьбе действительно произошло. На все мои уверения они отвечали непонимающими взглядами и лишь отмахивались, давая понять, что не собираются слушать мои лживые заверения. Особенно беспокоил меня Август. Что бы я ни делал, как бы ни возражал, он упрямо повторял, что судно спешит к нам, и готовился подняться на борт. Рядом с бригом плавали какие-то водоросли, он сказал, что это шлюпка, и хотел запрыгнуть на них, а потом, когда я силой удержал его от прыжка в море, начал душераздирающе вопить и завывать.

Более-менее успокоившись, мы продолжали смотреть на корабль, пока тот, наконец, не скрылся из виду. Над морем поднимался туман, подул легкий ветер. Паркер резко повернулся ко мне с таким выражением лица, что я содрогнулся. Во взгляде его читалась решимость, какой я не замечал никогда прежде, и еще до того, как он разомкнул уста, сердце подсказало мне, что он хотел сказать. Он предлагал, чтобы один из нас умер ради спасения остальных.


12

Незадолго до этого я размышлял о том, что мы можем дойти до этой страшной крайности, и решил для себя, что лучше приму смерть в любом виде и в любых обстоятельствах, чем опущусь до такого. Многократно усилившееся чувство голода, которое я сейчас испытывал, ни в коей мере не поколебало меня в этом решении. Предложение Паркера не было услышано ни Питерсом, ни Августом, поэтому я отвел его в сторону и, мысленно моля Господа дать мне сил заставить его отказаться от жутких намерений, долго увещевал его, заклинал ради всего святого, убеждал всеми доводами, которых требовали обстоятельства, отказаться от этой мысли и не делиться ею ни с кем.

Он выслушал все, что я сказал, не пытаясь оспаривать ни один из моих доводов, и у меня зародилась надежда, что он все же согласится со мной. Но, когда я замолчал, он заявил, что прекрасно понимает, что все сказанное мною правда и что необходимость принятия такого решения — самое страшное, что может выпасть на долю человека, но что он держался столько, сколько может вынести разумное существо, что незачем умирать всем, если смертью одного можно сохранить жизни остальных; и добавил, что бесполезно его отговаривать, поскольку он принял твердое решение еще до появления корабля, которое одно и помешало упомянуть об этом раньше.

Тогда я стал просить его, чтобы он если не отказался от своих планов, то хотя бы отложил их на день, когда, возможно, какое-нибудь судно спасет нас, и снова привел все доводы, какие только смог придумать и которые, как мне казалось, могли бы пронять его грубую натуру. На это он ответил, что не говорил, пока было можно, что больше не в силах существовать без еды и что, если ждать еще день, то будет уже слишком поздно, во всяком случае, для него.

Сообразив, что спокойными речами его решимость не поколебать, я повел себя по-другому и напомнил ему, что я пострадал меньше всех, из-за чего теперь я был значительно сильнее и здоровее его, Питерса и Августа; короче говоря, заявил, что при необходимости настою на своем силой и что не раздумывая брошу его в море, если он решит познакомить со своими кровожадными людоедскими планами остальных. Тогда он схватил меня за горло, выхватил нож и несколько раз попытался пырнуть меня в живот, и лишь из-за слабости это ему не удалось. Я же, рассвирепев, подтащил его к борту, и от верной смерти его спасло вмешательство Питерса, который подбежал, разнял нас и спросил, из-за чего ссора. Паркер ответил прежде, чем я смог помешать ему.

Последствия его слов оказались еще более страшными, чем я ожидал. И Август, и Питерс, похоже, давно втайне вынашивали эту ужасающую мысль, и Паркер просто оказался первым, кто об этом заговорил вслух. Они тотчас согласились с его планом и потребовали немедленно привести его в исполнение. Я рассчитывал, что по крайней мере один из них сохранил трезвость ума, чтобы встать на мою сторону и помешать кровопролитию. С помощником я бы без труда усмирил остальных двоих. Когда выяснилось, что мои надежды не оправдались, возникла крайняя необходимость позаботиться о собственной безопасности, ибо дальнейшее противление с моей стороны люди, находящиеся в этом ужасающем положении, могли счесть достаточным поводом отказать мне в праве участвовать на равных в трагедии, которая, я знал, вот-вот произойдет.

Я выразил готовность подчиниться и попросил подождать хотя бы час, чтобы, когда развеется туман, посмотреть, не вернулось ли судно, которое мы видели. С большим трудом мне удалось уговорить их подождать. Как я и ожидал, набирающий силу ветер разогнал туман менее чем за час и, когда никакого судна не появилось, мы приготовились тянуть жребий.

Крайне неохотно приступаю я к рассказу о последовавшей безобразной сцене, о сцене, мельчайшие подробности которой не смогли стереть из моей памяти события, происходившие со мной впоследствии, и суровые воспоминания о которой будут омрачать каждый миг моего дальнейшего существования. Попытаюсь покончить с этой частью моего повествования так скоро, насколько позволяет характер инцидента. Чтобы провести эту жуткую лотерею, было решено тянуть соломинки — иного способа мы не придумали. Роль соломинок исполнили тонкие деревянные щепки, и мне было поручено стать ведущим. Я отошел в конец палубы, а мои несчастные спутники молча повернулись ко мне спиной. Величайшие муки за всю эту ужасающую драму я испытал, когда раскладывал щепки. Существует лишь немного состояний, в которые может впасть человек, чтобы полностью утратить страстное желание сохранить свою жизнь, и желание это тем острее, чем тоньше нить, связывающая его с жизнью. Но сейчас безмолвное, определенное и мрачное дело, которым я оказался занят (столь не сходное с опасностями шторма или с неотвратимо надвигающимися ужасами голода), заставило меня задуматься о том, сколь невелики мои шансы на спасение от страшнейшей из смертей — от смерти ради страшнейшей из целей, — и решимость, которая так долго не давала мне сдаться, покинула меня в один миг, легко, как пушинка, гонимая ветром, оставив меня беззащитным перед малодушным и презренным страхом. Поначалу мне даже не хватало силы сломать одну из щепок, пальцы отказывались слушаться, а колени дрожали. В голове проносились тысячи самых нелепых способов избежать участия в чудовищном злодеянии. Я подумывал пасть перед моими спутниками на колени и уговорить их освободить меня от этой обязанности или наброситься на них и убить одного, чтобы не нужно было тянуть жребий, — иными словами, я думал о чем угодно, только не о предстоящем мне деле. Наконец из этого помрачения ума меня вырвал голос Паркера, который призвал немедленно прекратить их томительное ожидание. И даже тогда я не мог заставить себя разложить щепки, а все думал, какой бы хитростью заставить кого-то из моих товарищей по несчастью вытащить короткую щепку, ибо мы условились, что вытащивший самую короткую щепку умрет для спасения остальных. Тот, кто хочет обвинить меня в бессердечии, пусть представит себя в таком же положении.

Тянуть время больше было нельзя, и я, чувствуя, как сердце выскакивает из груди, подошел к ожидавшим меня товарищам. Я вытянул руку со щепками, и Питерс сразу же выхватил одну. Ему повезло, по крайней мере, его щепка не была самой короткой, и шансов на спасение у меня стало меньше на один. Собрав все свои силы, я повернул руку к Августу. Он тоже вытащил жребий, не раздумывая, и ему тоже повезло. Теперь жизнь и смерть имели на меня равные права. И в этот миг меня охватила нечеловеческая ненависть к себе подобному существу, Паркеру, сильнейшая, дьявольская ярость. Но чувство это не задержалось, и я, судорожно передернув плечами и закрыв глаза, протянул ему две оставшиеся щепки. Прошло целых пять минут, прежде чем он решился сделать выбор, и за все это время напряженного ожидания я ни разу не открыл глаза. Наконец одну из двух щепок быстро выдернули из моих пальцев. Итак, выбор сделан, только я не знал, в мою ли пользу. Все молчали, а я все так же не решался посмотреть на оставшуюся у меня в руке щепку, чтобы узнать свою участь. Потом Питерс взял меня за руку, я в конце концов заставил себя открыть глаза и по выражению лица Паркера мгновенно понял, что спасен и что это он обречен стать жертвой. Задыхаясь, я без чувств рухнул на палубу.

Очнулся я как раз вовремя, чтобы увидеть, как трагедия эта завершилась смертью того, кто ее вызвал. Он не пытался сопротивляться и, когда Питерс ударил его в спину ножом, упал замертво. Не должно мне описывать омерзительную трапезу, которая последовала вслед за этим. Такие вещи можно представить, но слова не в силах передать весь ужас действительности. Скажу только, что, удовлетворив до определенной степени снедавшую нас жажду кровью жертвы и с общего согласия выбросив отрезанные кисти рук, ступни и голову вместе с внутренностями в море, мы поглощали остальное тело кусочек за кусочком в течение четырех дней, семнадцатого, восемнадцатого, девятнадцатого и двадцатого числа.

Девятнадцатого хлынул ливень, продолжавшийся пятнадцать — двадцать минут, и нам удалось собрать немного воды с помощью покрывала, которое мы выудили зацепом из кают-компании сразу после урагана. Добыли мы не больше половины галлона, но даже этого мизерного количества хватило, чтобы придать нам силы и возродить надежду.

Двадцать первого числа мы снова были вынуждены прибегнуть к последнему средству. Погода была теплой и приятной, время от времени поднимался туман и дул ветер, чаще всего с севера и запада.

Двадцать второго числа, когда мы сидели, прижавшись друг к другу, и обсуждали наше плачевное положение, неожиданно в голове у меня промелькнула мысль, от которой надежда вспыхнула и заиграла ярким светом. Я вспомнил, что, когда была срублена фок-мачта, Питерс, находившийся у якорной цепи с наветренной стороны, передал мне один из топоров с просьбой спрятать его в какое-нибудь надежное место, и что за несколько минут до того, как последняя гигантская волна ударила в бриг и наполнила его водой, я отнес топор на бак и положил на койку в одной из кают по левому борту. Мне подумалось, что, найдя этот топор, мы могли бы прорубиться через палубу в кладовую и добыть провизию.

Когда я сообщил об этом товарищам, те вскрикнули от радости, и мы тотчас направились на бак. Здесь спускаться вниз оказалось гораздо труднее, чем в кают-компанию, из-за того что люк был намного меньше, кроме того, нельзя забывать, что всю надстройку над входом в кают-компанию снесло водой, тогда как вход в кубрик, представлявший собой обычный люк три на три фута, остался невредим. Однако я не колеблясь решил спускаться и, когда меня, как прежде, обвязали веревкой, прыгнул в люк, быстро проплыл к каютам и с первой же попытки нашел топор. Мое возвращение было встречено оглушительными радостными криками, а легкость, с которой был найден топор, была воспринята как знамение спасения.

После этого со всей энергией возродившейся надежды мы с Питерсом, работая топором по очереди, начали рубить палубу; раненая рука Августа не позволила ему помогать нам. Поскольку мы все еще были слабы настолько, что с трудом держались на ногах без поддержки и работать, не отдыхая, могли не больше одной-двух минут, вскоре стало понятно, что многие часы уйдут на то, чтобы прорубить в палубе достаточно большое отверстие для свободного доступа к кладовой. Но это ничуть не уменьшило нашей решимости довести дело до конца и, работая всю ночь напролет при свете луны, мы закончили работу к утру двадцать третьего числа.

На этот раз Питерс вызвался спуститься и, после обычных приготовлений нырнув, вскоре поднялся с баночкой, в которой, к нашему неописуемому восторгу, оказались маслины. После того как мы разделили их между собой и с жадностью съели, Питерс снова нырнул. Эта попытка превзошла наши самые смелые ожидания, ибо он вернулся почти сразу с большим куском окорока и бутылкой мадеры. Вина мы выпили по чуть-чуть, по опыту зная, чем в нашем положении грозит невоздержанность. Окорок, кроме около двух фунтов у кости, оказался весь испорчен морской водой и непригоден для еды. Съедобную часть мы разделили. Питерс и Август, не в силах бороться с аппетитом, в два счета проглотили свои куски, но я был более осторожен и съел только небольшую часть мяса, потому что знал, какую жажду оно вызовет. После этого мы немного отдохнули от тяжких трудов.

В полдень, чувствуя себя до определенной степени окрепшими и посвежевшими, мы продолжили поиски провизии. До самого заката мы с Питерсом попеременно ныряли в кладовую и каждый раз возвращались с добычей. Всего нам посчастливилось достать четыре баночки с маслинами, еще один окорок, оплетенную бутыль с почти тремя галлонами превосходной мадеры, и, что обрадовало нас больше всего, маленькую галапагосскую черепаху. Несколько таких черепах капитан Барнард перед самым отплытием взял на борт со шхуны «Мэри Питтс», которая ходила в Тихий океан за тюленями и только что вернулась.

В последующей части моего повествования я буду часто упоминать этот вид черепах. Как наверняка известно большинству моих читателей, этот вид обитает в основном на архипелаге, называемом Галапагосские острова, причем название это происходит от слова, обозначающего вид животного: испанское слово «galápago» означает пресноводную черепаху. Из-за особенностей внешнего вида и поведения ее иногда называют слоновой черепахой. Нередко находят экземпляры огромных размеров. Я своими глазами видел нескольких черепах весом от двенадцати до пятнадцати сотен фунтов, хоть и не припомню, чтобы кто-нибудь из мореплавателей упоминал о том, что встречал экземпляр тяжелее восьми сотен. Их внешний вид очень необычен, можно даже сказать, уродлив. Шаги их очень медлительны и размеренны, тело они несут примерно в футе над землей. Шея у них длинная и необычайно тонкая, в большинстве случаев длиной от восемнадцати дюймов до двух футов, но я как-то убил одну, у которой расстояние от плеч до крайней точки головы составляло никак не меньше трех футов десяти дюймов. Голова этих черепах имеет поразительное сходство с головой змеи. Они могут существовать без пищи невероятно долгое время. Известны случаи, когда галапагосских черепах бросали в трюм судна, и те, проведя там два года без какой-либо еды, оставались такими же здоровыми, как в первый день заточения. В одном отношении эти удивительные животные напоминают дромадера, верблюда, обитающего в пустынях. В мешке у основания шеи они носят с собой постоянный запас воды. В некоторых случаях в мешках убитых черепах, которых не кормили год, находили целых три галлона абсолютно чистой пресной воды. Питаются они в основном дикорастущими петрушкой и сельдереем, а также портулаком, морскими водорослями и опунциями; особенно они любят последнее растение, которое в изобилии растет на склонах холмов вдоль берегов, где можно найти самих черепах. Мясо черепах — превосходный высокопитательный продукт, наверняка спасший жизни тысячам моряков, занятых китобойным промыслом и рыбной ловлей в Тихом океане.

Та, которую нам повезло поднять из кладовой, весила немного, всего фунтов шестьдесят пять или семьдесят. Это была самка в прекрасном состоянии, очень жирная, и в подшейном мешке у нее находилось больше кварты чистой сладкой воды. Для нас это стало настоящим сокровищем, и, как один пав на колени, мы горячо возблагодарили Господа за столь своевременную помощь.

Вытащить черепаху через отверстие в палубе оказалось необычайно трудно, потому что она обладала просто поразительной силой и отчаянно сопротивлялась. Она уже была близка к тому, чтобы вырваться из рук Питерса и скользнуть обратно в воду, когда Август накинул ей на шею веревку с петлей и удерживал ее таким образом, пока я прыгал к Питерсу и помогал ему поднимать животное.

Воду мы бережно перелили в кувшин, который, напомню, подняли раньше из кают-компании. После этого мы отбили горлышко у одной из бутылок и заткнули его пробкой, чтобы получилось некое подобие бокала, в который помещалась примерно восьмая часть пинты. Потом каждый из нас выпил по этой мере, и мы уговорились, что это будет нашей дневной нормой воды.

В течение последних двух-трех дней стояла сухая приятная погода. Покрывала, которые мы вытащили из кают-компании, и наша одежда полностью высохли, поэтому ночь (на двадцать четвертое) мы провели в относительном удобстве, наслаждаясь безмятежным отдыхом после обильного ужина, состоявшего из маслин с окороком и глотком вина. Чтобы наши припасы ночью ненароком не сдуло ветром в воду, мы покрепче привязали их веревкой к обломкам брашпиля. Черепаха, которую мы хотели сохранить живой как можно дольше, была перевернута на спину и тоже аккуратно привязана.


13

24 июля. Это утро мы встретили отдохнувшими и в хорошем настроении. Несмотря на угрожающую нам опасность; не зная своего местоположения (хотя было понятно, что мы находились далеко от суши); не имея достаточного количества пищи, чтобы при самой строгой экономии протянуть больше двух недель, и почти совсем без воды; перемещаясь по воле волн и ветра на самой ненадежной посудине в мире, мы считали нынешние наши тяготы обычными неприятностями по сравнению с теми ужасными горестями и опасностями, которых мы так недавно и так благополучно избежали — вот как относительны понятия добра и зла.

На восходе солнца, когда мы готовились возобновить попытки достать что-либо из кладовой, хлынул сильный дождь с молнией, и мы переключили внимание на сбор воды покрывалом, которое уже использовали для этих целей ранее. Мы растягивали покрывало, положив на его середину цепь. Вода, собираясь в центре, просачивалась сквозь ткань в кувшин. Таким образом мы наполнили его почти полностью, когда налетевший с севера мощный шквал заставил нас прекратить попытки, потому что бриг начало так раскачивать, что устоять на ногах было невозможно. Мы пошли на нос, как раньше, крепко привязали себя к остаткам брашпиля и стали ждать развития событий гораздо спокойнее, чем можно было бы ожидать в данных обстоятельствах. К полудню ветер усилился, а вечером разыгралась настоящая буря с сильнейшим ливнем. Однако, наученные опытом, мы пережили эту страшную ночь в относительной безопасности, несмотря на опасения быть смытыми в море захлестывавшими нас волнами. К счастью, было так тепло, что морская вода казалась нам скорее даже приятной, чем наоборот.

25 июля. Утром ветер стих до бриза в десять узлов, а море успокоилось настолько, что мы смогли лечь на палубу, чтобы обсохнуть. Но нас ждало жестокое разочарование: оказалось, что две банки маслин и окорок смыло за борт, несмотря на то что они были тщательно привязаны. Мы решили пока не убивать черепаху и довольствоваться завтраком из нескольких маслин и меры воды, наполовину смешанной с вином, — это придало нам бодрости и сил, а не вызвало тяжелое опьянение, как портвейн. Море еще было слишком неспокойным, чтобы возобновлять поиски в кладовой. За день в прорубленной на палубе дыре всплыли несколько предметов, бесполезных для нас в нашем положении, и были тотчас смыты за борт. Также мы заметили, что корпус судна накренился сильнее обычного, так что на палубе невозможно было устоять, не привязавшись к чему-либо. Ввиду этого время тянулось в напряженном ожидании. В полдень солнце встало почти в зените, и у нас не осталось сомнений, что затяжными северными и северо-западными ветрами нас приблизило к экватору. Вечером мы заметили акул и были несколько встревожены тем, как одна из них, особенно большая, безо всякого страха подплывала прямо к нам. Когда судно сильно накренилось и часть палубы ушла под воду, это чудовище оказалось совсем рядом, покружило немного над входом в кают-компанию и сильно ударило хвостом Питерса. Потом мощная волна наконец выбросила ее за борт, и мы облегченно вздохнули. При хорошей погоде мы бы без труда ее поймали.

26 июля. Утром, когда ветер стих и море более-менее успокоилось, мы решили продолжить исследование кладовой. После целого дня бесплодных поисков мы поняли, что рассчитывать больше не на что, так как ночью вода разбила перегородку и все, что было в кладовой, смыло в трюм. Нужно ли говорить, что это открытие повергло нас в уныние.

27 июля. Море спокойное, легкий ветер по-прежнему дует с севера и северо-запада. В полдень стало очень жарко, и мы занялись сушкой одежды. Купание в море прекрасно помогало справиться с жаждой и вообще оказывало благотворное воздействие, но делать это нам приходилось с большой осторожностью: днем мы видели несколько акул, плававших вокруг брига.

28 июля. По-прежнему стоит хорошая погода. Бриг начал так крениться, что мы испугались, как бы он не перевернулся вверх дном, и приготовились к этому бедствию: привязали черепаху, кувшин с водой и две оставшиеся банки с маслинами как можно выше на наветренной стороне корпуса, ниже вант-путенсов. Весь день море оставалось очень спокойным, ветер почти не ощущался.

29 июля. Такая же погода. На раненой руке Августа появились первые признаки гангрены. Он жаловался на сонливость и постоянную жажду, но острой боли не чувствовал. Мы ничем не могли ему помочь. Единственное, что мы могли делать, — это смазывать раны уксусом из маслин, но от этого лучше ему, по-видимому, не становилось. Стараясь хоть как-то облегчить ему жизнь, мы утроили его порцию воды.

30 июля. Необычайно жаркий день. Все утро вокруг брига кружила гигантская акула. Мы несколько раз попытались поймать ее веревкой с петлей, но безуспешно. Августу стало намного хуже, от отсутствия должного лечения он страдал не меньше, чем от самих ран. Он умолял избавить его от мучений, желая одного — смерти. Вечером доели последние маслины; вода в кувшине настолько испортилась, что пить ее без добавления вина было невозможно. Решили утром убить черепаху.

31 июля. После беспокойной, утомительной из-за положения брига ночи убили и вскрыли черепаху. Она оказалась намного меньше, чем мы ожидали, хоть и в хорошем состоянии. Всего мяса набралось не больше десяти фунтов. Чтобы сохранить его как можно дольше, мы мелко нарезали и наполнили им три оставшиеся банки из-под маслин и винную бутылку. Таким образом удалось отложить три фунта черепашьего мяса, и мы условились не прикасаться к нему, пока не доедим остальное. Решили ограничить себя четырьмя унциями мяса в день — так наших запасов хватило бы на тринадцать дней. На закате прошел короткий дождь с сильной грозой, но он продолжался недолго, так что нам удалось собрать всего около половины пинты воды. Воду эту, по общему согласию, мы отдали Августу, который уже, казалось, был на последнем издыхании. Пил он прямо из покрывала (во время дождя мы положили его под ним, чтобы вода текла ему прямо в рот), потому что у нас теперь не осталось посуды для хранения воды. Разве что можно было вылить вино из оплетенной бутыли или застоявшуюся воду из кувшина, и мы бы это непременно сделали, продлись дождь еще.

Вода, кажется, почти не помогла Августу. Рука его совершенно почернела от запястья до плеча, а ступни на ощупь были холодными как лед. В любую секунду он мог испустить дух. Мой друг страшно отощал. Если ко времени отплытия из Нантакета в нем было добрых сто двадцать семь фунтов, то теперь он весил сорок, самое большее пятьдесят фунтов. Глаза его запали, так что их почти не было видно, обвисшая кожа на щеках мешала жевать, и даже глотать жидкость ему удавалось с большим трудом.

1 августа. Все та же спокойная погода и нестерпимо жаркое солнце. Мы очень страдали от жажды, вода в кувшине совершенно протухла и кишела паразитами. Тем не менее мы заставили себя сделать по глотку, перемешав ее с вином, но это лишь немного утолило жажду. Купание в море приносило большее облегчение, но предаваться этому занятию часто мы не могли из-за постоянного присутствия акул. Стало понятно, что Августа не спасти, он умирал в мучениях, и мы ничем не могли ему помочь. Примерно в полдень он скончался в страшных судорогах, не проронив ни слова за последние несколько часов. Его смерть наполнила нас самыми мрачными предчувствиями и повергла в такое угнетенное состояние, что мы весь день просидели неподвижно возле трупа, обращаясь друг к другу шепотом. Лишь после того, как стемнело, мы нашли в себе силы подняться и выбросить тело за борт. К тому времени оно обезобразилось и разложилось настолько, что, когда Питерс попытался поднять его, от него оторвалась нога. Когда тело скользнуло по борту в воду, его фосфорическое свечение озарило семь или восемь акул, которые накинулись на добычу и стали с таким шумом терзать плоть, что клацанье их ужасных зубов, должно быть, разносилось на милю. Этот жуткий звук заставил нас съежиться и в страхе отступить от борта.

2 августа. Все та же изнуряющая безветренная и жаркая погода. Утро мы встретили в полном упадке сил и истощении. Вода в кувшине испортилась окончательно, она превратилась в густую студенистую массу с извивающимися отвратительного вида червями. Мы выплеснули ее, а кувшин хорошо вымыли в море, после чего налили в нее немного уксуса из бутылок с маринованным черепашьим мясом. Жажда сделалась невыносимой. Напрасно мы пытались утолить ее вином — оно только подлило масла в огонь и сильно опьянило нас. Потом мы попытались облегчить страдания, смешав вино с морской водой, что вызвало сильнейшую рвоту, и больше мы этого не делали. Напрасно весь день мы ждали возможности окунуться в море — бриг теперь был со всех сторон окружен акулами, несомненно, такими же кровожадными, как те, что вчера вечером сожрали тело нашего друга и теперь ждали продолжения пиршества. Это обстоятельство очень расстроило нас и исполнило самых тягостных и печальных мыслей. Купание давало нам необычайное облегчение, и лишиться этой отрады, да еще из-за столь чудовищных обстоятельств, было невыносимо. К тому же мы постоянно испытывали страх, потому что стоило поскользнуться, сделать одно неосторожное движение, и можно было угодить в пасть этим ненасытным рыбам, которые, подплывая с подветренной стороны, то и дело бросались на нас из воды. Ни крики, ни другие попытки их отпугнуть не действовали. Даже когда Питерсу однажды удалось самую крупную из них ударить топором и нанести серьезную рану, та и не подумала оставить нас в покое. На закате по небу прошла туча, но, к нашему величайшему разочарованию, дождь так и не пошел. Из-за этого и из-за страха перед акулами той ночью мы так и не смогли заснуть. Вряд ли можно вообразить страдания, которые мы тогда испытывали.

3 августа. Ни малейшей надежды на спасение; бриг уже накренился так сильно, что на палубе невозможно стоять. Занимались тем, что закрепляли вино и банки с черепашьим мясом, чтобы не потерять их, даже если судно перевернется окончательно. С вант-путенсов сняли две свайки и топором вбили их в борт на наветренной стороне в паре футов над водой, совсем недалеко от киля, так как бриг почти лежал на боку. К ним привязали нашу провизию — здесь она находилась в большей безопасности, чем под вант-путенсами, где хранилась раньше. Весь день изнывали от жажды, купаться было невозможно из-за акул, которые не покидали нас ни на мгновение. Заснуть не смогли.

4 августа. Незадолго до рассвета заметили, что судно переворачивается, и вскочили на ноги. Поначалу движение было медленным и плавным, и нам без труда удалось вскарабкаться на борт с наветренной стороны — пригодились веревки, которые мы на всякий случай привязали к вбитым для хранения провизии свайкам. Но мы неправильно рассчитали ускорение при переворачивании судна; движение корпуса стало настолько быстрым, что мы уже не успевали перемещаться с такой же скоростью; в считаные секунды нас с силой швырнуло в море, и мы погрузились на несколько саженей под воду, оказавшись под огромным корпусом брига.

В воде мне пришлось отпустить веревку; обнаружив, что нахожусь под судном, почти лишенный сил, я даже не пытался бороться за жизнь и приготовился к смерти. Однако и тут силы природы обманули меня, потому что я не учел естественный возвратный поворот опрокидывающегося судна. Направленный вверх водоворот, вызванный частичным поворотом судна в другую сторону, выбросил меня на поверхность воды с еще большей скоростью, чем я в нее погрузился. Вынырнул я ярдах в двадцати от «Косатки», которая лежала килем вверх и бешено раскачивалась из стороны в сторону, а бурлящая вода образовывала огромные водовороты. Питерса я не увидел, рядом со мной плавала лишь пустая бочка для ворвани и разные мелкие предметы с судна.

Больше всего меня испугала возможность нападения акул, которые, я знал, находились неподалеку. Чтобы отпугнуть их, я, поплыв к кораблю, стал изо всех сил молотить по воде руками и ногами, поднимая пену. Не сомневаюсь, что своим спасением я обязан именно этому простому приему, поскольку перед самым переворотом брига в море вокруг него собралось столько этих тварей, что я за время своего перемещения по воде даже натолкнулся на нескольких. Каким-то чудом мне удалось доплыть до борта судна в безопасности, правда, мне это стоило стольких сил, что я бы ни за что не смог подняться на него, если бы не помощь Питерса, который, к моей великой радости, показался (он забрался по килю с противоположной стороны) и бросил мне конец веревки, одной из тех, что мы привязали к свайкам.

Едва мы спаслись от одной опасности, наше внимание привлекла ужасная неотвратимость другой — полного отсутствия еды. Все наши запасы, несмотря на приготовления, смыло за борт, и, не видя даже малейшего шанса раздобыть еще, мы оба дали волю отчаянию, зарыдали как дети, даже не пытаясь утешить друг друга. Такую слабость трудно представить, и тем, кто никогда не попадал в подобное положение, она покажется неестественной, но нельзя забывать, что череда лишений и страхов подточила наш разум настолько, что в то время нас вряд ли можно было считать разумными существами. Впоследствии, подвергаясь опасностям не меньшим, если не большим, я с достоинством переносил все удары судьбы, а Питерс, как будет видно, явил стоическое и философское отношение к жизни, почти столь же невероятное, как его нынешние детские бездеятельность и слабоумие — вот что значит состояние духа.

Все это, даже с потерей вина и мяса, на самом деле не ухудшило наше положение, кроме, разве что, исчезновения покрывал, которыми мы собирали дождевую воду, и кувшина, в который ее сливали; потому что все дно на расстоянии двух-трех футов от скул до самого киля было сплошь покрыто большими моллюсками, которые оказались превосходной высокопитательной пищей. Таким образом, происшествие, которого мы боялись больше всего, как оказалось, принесло нам больше выгоды, чем вреда: мы получили запас еды, которого при умеренном потреблении хватило бы и на месяц, и обрели положение гораздо более удобное и бесконечно более безопасное, чем прежде. Однако трудность, связанная с добычей питьевой воды, затмила все преимущества. Мы сняли рубашки, чтобы, если вдруг пойдет дождь, использовать их так же, как мы использовали покрывала, не надеясь, разумеется, на то, что с их помощью, даже при самых благоприятных условиях, удастся собрать за раз больше одной восьмой пинты. За весь день на небе не было ни облачка, и муки жажды стали почти невыносимыми. Ночью Питерсу удалось на час забыться беспокойным сном, тогда как мои терзания не позволили мне сомкнуть глаза ни на секунду.

5 августа. Сегодня поднялся слабый ветер и прибил нас к огромному скоплению морских водорослей, в которых нам повезло найти одиннадцать небольших крабов, послуживших превосходным угощением. Панцири их оказались очень мягкими, и мы съели их целиком, выяснив, что они возбуждают жажду не так сильно, как моллюски. Не увидев среди водорослей акул, мы рискнули искупаться и оставались в воде четыре-пять часов, что значительно уменьшило жажду. Освежившись, мы провели эту ночь несколько спокойнее, чем предыдущие, и смогли немного поспать.

6 августа. Этот день осчастливил нас обильным продолжительным дождем, начавшимся в полдень и не прекращавшимся до ночи. Как горько мы сожалели об утрате кувшина и оплетенной бутыли — при таком дожде мы бы наверняка смогли наполнить один, а то и оба сосуда. Нам пришлось собирать воду рубашками, а потом выжимать, ловя ртом капли благословенной жидкости. Так прошел день.

7 августа. Как только рассвело, на горизонте с северной стороны мы разглядели парус, который явно приближался к нам! Мы приветствовали это восхитительное зрелище долгими, хоть и слабыми восторженными криками и сразу же принялись подавать сигналы: махать над головами рубашками, прыгать настолько высоко, насколько это было в наших силах, даже кричать во все горло, хотя неизвестное судно находилось от нас никак не меньше чем в пятнадцати милях. Тем не менее оно продолжало идти в нашу сторону, и мы поняли, что, если судно не изменит курс, оно подойдет к нам настолько близко, что нас невозможно будет не заметить. Примерно через час мы уже могли рассмотреть людей на палубе. Это была длинная, судя по очертаниям, быстроходная топсельная шхуна[19] с низкими бортами, черным шаром на фор-брамселе[20] и, очевидно, полным экипажем. Трудно было допустить, что на шхуне нас могли не заметить, и мы заволновались: не собирается ли она пройти мимо, оставив нас на погибель, — бесчеловечный поступок, который, как это ни невероятно, неоднократно повторяется в море при почти таких же обстоятельствах существами, которых принято относить к человеческому роду[21]. Однако в этом случае, милостью Божьей, нам было суждено ошибиться в своих опасениях, ибо через какое-то время мы заметили, что на борту началось движение, судно подняло британский флаг и, поймав ветер, направилось к нам. Еще полчаса, и мы оказались в кают-компании. Как выяснилось, это была «Джейн Гай» из Ливерпуля под командованием капитана Гая, направлявшаяся в южные моря и Тихий океан промышлять охотой на тюленей и торговать.


14

«Джейн Гай» была изящной топсельной шхуной грузоподъемностью сто восемьдесят тонн. У нее был необычайно острый нос, и с ветром при умеренной погоде она могла развить скорость, какой я не наблюдал у других судов. Однако хорошими мореходными качествами при плохой погоде она похвастать не могла, и осадка ее была слишком велика для дела, на которое она была рассчитана. Для этих целей лучше подойдет судно покрупнее, с большей грузоподъемностью, скажем, от трехсот до трехсот пятидесяти тонн, оснащенное как барк и вообще имеющее конструкцию, не похожую на обычные суда южных морей. Такому судну совершенно необходимо хорошее вооружение. Ему следует иметь дюжину двенадцатифутовых каронад[22], три-четыре длинноствольные пушки с запасом картечи и водонепроницаемыми пороховыми ящиками. Якоря и цепи у него должны быть намного крепче, чем те, что используются любыми другими торговыми судами, но, главное, ему требуется многочисленная и хорошо подготовленная команда, для описанного мною судна — не менее пятидесяти — шестидесяти крепких мужчин. У «Джейн Гай», если не считать капитана и помощника, команда состояла из тридцати пяти человек, но шхуна не была вооружена и оснащена так, как ее оснастил бы мореплаватель, знакомый с трудностями и опасностями торгового дела.

Капитан Гай был джентльменом, он обладал прекрасными манерами и имел солидный опыт плавания в южных широтах, которому посвятил бóльшую часть своей жизни. Однако ему не хватало решимости, и, следовательно, того духа предпринимательства, который здесь совершенно необходим. Он являлся совладельцем судна и имел право по своему усмотрению курсировать по южным морям и перевозить любые подвернувшиеся грузы. Как часто бывает во время подобных плаваний, на борту у него имелся запас бус, зеркал, огнив, топоров, тесаков, пил, стругов, отвесов, зубил, стамесок, сверл, напильников, скобелей, рашпилей, молотков, гвоздей, ножей, ножниц, бритв, иголок, нитей, посуды, тканей, брелоков и других предметов подобного рода.

Шхуна вышла из Ливерпуля десятого июля, пересекла тропик Рака двадцать пятого под двадцатым градусом западной долготы и двадцать девятого достигла Сала, одного из островов Зеленого Мыса, где взяла на борт запас соли и прочие необходимые в плавании вещи. Третьего августа она покинула острова Зеленого Мыса и взяла курс на юго-запад, направляясь к побережью Бразилии, чтобы пересечь экватор между двадцать восьмым и тридцатым градусом западной долготы. Это обычный маршрут для судов, идущих из Европы к мысу Доброй Надежды или дальше — в Ост-Индию. Следуя этим курсом, можно избежать штилей и сильных противоположных течений, которые господствуют у берегов Гвинеи, и после достичь островов Зеленого Мыса с помощью постоянных западных ветров, которые делают этот путь кратчайшим. Капитан Гай по какой-то неизвестной мне причине собирался сделать первую остановку на островах Кергелен. В тот день, когда были подобраны мы, шхуна миновала мыс Сен-Рок на тридцать первом градусе западной долготы, таким образом получается, что мы продрейфовали с севера на юг на расстояние не менее чем в двадцать пять градусов!

На борту «Джейн Гай» нас окружили заботой, насколько требовало наше бедственное положение. Примерно через две недели, во время которых мы продолжали плыть на юг, Питерс и я полностью оправились от последствий пережитых лишений и страшных страданий и прошлое нам начало казаться скорее жутким сном, нежели событиями, произошедшими в действительности. Позже я открыл для себя, что частичное забвение подобного рода обычно является следствием внезапного перехода от одного сильного переживания к другому, либо от счастья к горю, либо от горя к счастью, и степень забывчивости, как правило, пропорциональна степени противоположности чувств. Сейчас я не в состоянии осознать весь масштаб страданий, через которые прошел за дни, проведенные на борту наполовину затопленного судна. Сами события отложились в памяти, но ощущений, которые эти события вызывали, я вспомнить не могу. Знаю лишь, что, когда все это происходило, я думал, что человек выдержать таких испытаний не в силах.

Несколько недель плавания с нами не происходило ничего более существенного, чем встречи с китобойными судами или, что случалось чаще, с черными, или настоящими, китами, как они называются, в отличие от кашалотов. Правда, они встречаются главным образом южнее двадцать пятой параллели. Шестнадцатого сентября, находясь поблизости мыса Доброй Надежды, шхуна впервые после выхода из Ливерпуля попала в более-менее сильный шторм. В этом месте, но обычно к югу и востоку от выступа (а мы находились с западной стороны), мореплавателям часто противостоят особенно яростные штормы, налетающие с севера. Они всегда несут с собой сильнейшее волнение моря, и одной из главных опасностей является мгновенная перемена направления ветра, что почти всегда происходит, когда буря в разгаре. В одну секунду настоящий ураган может дуть с севера или северо-востока, а в следующую — с юга с невообразимой силой. Прояснение в южной части неба является верным признаком перемены и дает возможность судам совершить необходимые приготовления.

Было около шести часов утра, когда на нас налетел внезапный шквал, как обычно, с севера. К восьми часам он значительно усилился, подняв одни из самых больших волн, которые мне когда-либо доводилось видеть. Были проведены возможные приготовления, но тут проявились все недостатки шхуны, которая постоянно зарывалась носом в воду и не успевала с огромным трудом выбраться из-под одной волны, как ее накрывало другой. Перед самым закатом мы заметили прояснение на юго-западе, через час маленький передний парус безжизненно повис на мачте, а еще через две минуты, несмотря на все приготовления, нас словно по волшебству положило на бок и шхуну накрыло настоящей стеной пены. К счастью, удар с юго-запада ограничился шквалистым ветром и нам повезло выровнять судно, сохранив рангоут[23] в целости. Еще несколько часов после этого мы боролись с сильными перекрестными волнами, но к утру пребывали почти в таком же состоянии, как до начала шторма. Капитан Гай счел наше спасение чудом.

Тринадцатого октября мы подошли к острову Принс-Эдуард на 46°53´ южной широты и 37°46´ восточной долготы. Спустя два дня мы оказались у острова Владения, после чего миновали острова Крозе на 42°59´ южной широты и 48° восточной долготы, а восемнадцатого достигли острова Кергелен, иначе называемого островом Запустения, в южной части Индийского океана и встали на якорь в гавани Рождества, имея под килем четыре сажени воды.

Этот остров, или, вернее, группа островов, отстоит от мыса Доброй Надежды примерно в восьмистах лигах[24] к юго-востоку. Открыты они были в 1772 году бароном де Кергуленом, или Кергеленом, французом, который полагал, что эта земля является частью обширного южного континента, о чем и заявил по возвращении домой, чем наделал много шума. Правительство, приняв это к сведению, в следующем году послало барона обратно для всестороннего изучения его открытия, тогда-то и выяснилось, что произошла ошибка. В 1777 году капитан Кук натолкнулся на ту же группу островов и самому большому из них дал название остров Запустения, которого тот, надо сказать, вполне заслуживает. Однако приближающийся к острову мореплаватель может предположить совершенно противоположное, потому что склоны его прибрежных холмов с сентября по март покрыты зеленью. Это обманчивое впечатление производит небольшое растение, похожее на камнеломку, которое огромными колониями растет посреди мха. Кроме этого растения, остров почти начисто лишен флоры, если не учитывать зарослей травы рядом с гаванью, некоторых видов лишайников и низкорослого кустарника, который внешне похож на семенную капусту и имеет резкий горький вкус.

Местность на острове холмистая, хотя ни один из холмов нельзя назвать высоким. Вершины холмов постоянно покрыты снегом. Есть здесь несколько бухт, из которых гавань Рождества самая удобная. Это первая бухта, если подходить к острову с северо-востока, со стороны мыса Франсуа, который образует северное побережье и является хорошим ориентиром из-за своей необычной формы. Его выступ резко обрывается высокой скалой с большим проломом, образующим естественную арку. Бухта расположена на 48°40´ южной широты и 69°6´ восточной долготы. Если подходить к острову здесь, удобное место для якорной стоянки можно найти под прикрытием нескольких маленьких островков, которые защитят судно от восточных ветров. Если отсюда проследовать на восток, попадаешь в Осиную бухту в самой глубине гавани. Это небольшой водоем глубиной от трех до десяти морских саженей с плотным глинистым дном, со всех сторон окруженный землей, в который можно войти через проход глубиной четыре морских сажени. Корабль может простоять здесь на первом становом якоре хоть круглый год безо всякого риска. К западу, в глубине Осиной бухты, есть легкодоступный небольшой родник с чистой водой.

На островах Кергелен еще можно встретить тюленей и морских слонов. Пернатых здесь водится великое множество. Особенно многочисленны пингвины, представленные четырьмя видами, из которых самым крупным является королевский пингвин, получивший такое название из-за своих размеров и красивого оперения. Верхняя часть тела у них обычно серая, иногда с сиреневым оттенком, а нижняя окрашена в чистейший белый цвет. Голова блестящая, черная, как и лапы. Однако главным его украшением являются две широкие полосы золотистого цвета, которые опускаются от головы к груди. Длинный клюв бывает розовым или ярко-алым. Эти птицы ходят прямо, с величественной осанкой, голова высоко поднята, крылья опущены, как две руки, а хвост они несут на одной линии с лапами. Сходство с человеческой фигурой настолько поразительное, что при беглом взгляде или в вечернем сумраке наблюдатель может легко обмануться. Королевские пингвины, которых мы встретили на островах Кергелен, были значительно крупнее гуся. Кроме королевских здесь обитают хохлатые пингвины, пингвины-глупыши и обыкновенные пингвины. Они намного меньше, не так красиво окрашены и имеют некоторые другие отличия.

Помимо пингвинов здесь обитает много других видов птиц, среди которых можно упомянуть морских курочек, голубых буревестников, чирков, уток, хохлатых бакланов, капских голубков, исполинских буревестников, разные виды крачек, чаек, качурок, больших буревестников и, наконец, альбатросов.

Большой буревестник размером не уступает альбатросу, плотояден. Его часто называют костоломом или скопяным буревестником. Эта птица не боится людей, и ее мясо, должным образом приготовленное, вполне можно употреблять в пищу. В полете она иногда опускается к самой поверхности воды, раскинув крылья и как будто не шевеля ими и даже не прикладывая никаких усилий.

Альбатрос — одна из самых крупных и хищных птиц Южного океана. Он относится к роду чаек, охотится в полете и на землю опускается исключительно для выведения потомства. Между альбатросами и пингвинами существует какая-то удивительная дружба. Гнезда они строят исключительно однообразно, причем с таким расчетом, чтобы это было выгодно обоим видам: гнездо альбатроса размещается в середине небольшого квадрата, образованного гнездами четырех пингвинов. Мореплаватели называют такие гнездовья колониями. Есть много описаний этих колоний, но так как не все мои читатели могли видеть их собственными глазами и поскольку мне еще не раз придется упоминать пингвинов и альбатросов, будет не лишним подробно описать их образ жизни и гнездование.

Когда наступает сезон размножения, птицы собираются в огромных количествах и несколько дней как будто решают, как вести себя, после чего приступают к действиям. Они выбирают плоский участок земли подходящего размера (как правило, в три-четыре акра) как можно ближе к морю, но вне досягаемости волн. Место выбирается поровнее, и предпочтение отдается тому, где меньше камней. Решив этот вопрос, птицы в едином порыве, как будто движимые единым мозгом, начинают с математической точностью вычерчивать квадрат или другой четырехугольник, наиболее подходящий к выбранному участку земли и ровно такого размера, чтобы без труда вместить всех собравшихся птиц, но не более того, — очевидно, для того, чтобы предотвратить вторжение чужаков, которые не принимали участия в обустройстве лагеря. Одна из сторон обозначенного места идет параллельно линии воды и остается открытой для входа и выхода.

Определив границы колонии, птицы начинают очищать ее от мусора, собирают камешек за камешком, выносят их за пределы прямоугольника и выкладывают там из них некое подобие стены, которая окружает три обращенных на сушу стороны. Внутри этих стен протаптывается идеально ровная и гладкая дорожка шириной от шести до восьми футов, выходящая за пределы колонии, которая служит для общих прогулок.

Следующий этап — разделение общей территории на небольшие квадраты совершенно одинакового размера. Для этого прокладываются узкие тропинки, очень ровные и пересекающиеся под прямым углом на всей площади поселения. На каждом пересечении тропинок сооружается гнездо альбатроса — таким образом каждый пингвин оказывается в окружении четырех альбатросов, а каждый альбатрос — такого же количества пингвинов. Гнездо пингвина состоит из ямки в земле, очень неглубокой и необходимой лишь для того, чтобы единственное яйцо не укатилось. Гнездо альбатроса не настолько примитивно — это бугорок около фута высотой и двух футов в диаметре, сооруженный из земли, водорослей и ракушек, на вершине которого строится гнездо.

Птицы ни на секунду не покидают гнезд за все время высиживания яиц и даже до тех пор, пока молодое потомство не окрепнет и не научится само о себе заботиться. Пока самец охотится, самка несет караул и отлучается только по возвращении партнера. Яйца никогда не остаются открытыми — одна птица слетает, другая садится на ее место. Такая предосторожность вызвана возможностью воровства среди обитателей колонии, которые при первой же возможности с удовольствием похищают друг у друга яйца.

Несмотря на то что в некоторых колониях живут исключительно пингвины и альбатросы, в большинстве из них селятся самые разные морские птицы, которые пользуются всеми выгодами общественной жизни, обустраивая гнезда там, где находят свободное место, но при этом никогда не вторгаясь на занятое более крупными видами. Со стороны подобные поселения являют совершенно необыкновенное зрелище. Над колонией вьется настоящая туча из альбатросов и более мелких пернатых, беспрестанно то улетающих в океан, то возвращающихся домой. Под ними толпой стоят пингвины, некоторые прогуливаются туда-сюда по узким тропинкам, а некоторые с поистине военной выправкой обходят поселение по окаймляющей его дорожке. Словом, при пристальном наблюдении начинаешь понимать, что самое поразительное в этом — видимость разума, которую производят эти пернатые создания, и поистине ничто не дает человеческому уму бóльшей пищи для размышлений, нежели это зрелище.

На следующее утро после нашего прибытия в гавань Рождества помощник капитана, мистер Паттерсон, спустил лодки и (несмотря на то что сезон охоты еще не начался) отправился на поиски тюленей, высадив капитана и его юного родственника на голой отмели к западу от шхуны: им по какому-то делу, природу которого мне не удалось выяснить, нужно было попасть в глубь острова. Капитан Гай взял с собой бутылку с запечатанным письмом внутри и направился с того места, где его высадили на берегу, к самому высокому холму. Возможно, он собирался оставить там послание для какого-то судна, которое должно было прийти сюда после него. Едва он скрылся из виду, мы (Питерс и я тоже находились в лодке помощника капитана) приступили к поискам тюленей. Этому занятию мы посвятили три следующие недели, внимательно обследуя берега не только архипелага Кергелен, но и нескольких крошечных окрестных островков. Впрочем, усилия наши не увенчались успехом. Мы видели множество морских котиков, но они оказались очень пугливыми, и ценой огромных усилий нам удалось добыть каких-то триста пятьдесят шкур. Острова изобиловали морскими слонами, особенно много их было на западном берегу главного острова, но их мы убили всего двадцать, и то с огромным трудом. На мелких островах мы нашли немало обыкновенных тюленей, но их мы не трогали. Одиннадцатого мы вернулись на шхуну, где застали капитана Гая и его племянника, которые поделились с нами своим весьма нелестным впечатлением о внутренней части острова: по их словам, это было одно из самых унылых и пустынных мест в мире. Из-за оплошности второго помощника, который забыл вовремя послать за ними со шхуны лодку, им пришлось провести на острове две ночи.


15

Двенадцатого числа мы подняли паруса, вышли из гавани Рождества и, взяв курс на запад, миновали по левому борту остров Марион из группы островов Крозе. Затем мы прошли остров Принс-Эдуард, тоже оставляя его по левому борту, после чего взяли немного севернее и в пятнадцать дней достигли островов Тристан-да-Кунья под 37°8´ южной широты и 12°8´ западной долготы.

Эта группа, ныне хорошо изученная и состоящая из трех округлых островов, была открыта португальцами, впоследствии здесь побывали голландцы в 1643 и французы в 1767 годах. Острова складываются в треугольник и отстоят друг от друга примерно на десять миль, так что между ними имеются широкие открытые проливы. На всех трех островах местность довольно возвышенная, особенно на самом Тристан-да-Кунья. Это остров, имея в окружности пятнадцать миль, является самым крупным из группы, и он так высок, что в ясную погоду его можно видеть с расстояния в восемьдесят — девяносто миль. Северная часть острова отвесно вздымается над морем на тысячу футов. Отходящее от него высокогорное плато достигает почти середины острова, и на этом плато возвышается огромная коническая гора наподобие Тенерифского пика. Нижняя часть этого конуса покрыта большими деревьями, но верхушка состоит из голых камней, как правило, окутана облаками и большую часть года покрыта снегом. У острова нет ни мелей, ни других особенностей, которые могут угрожать кораблям, берега его круты, а воды глубоки. На северо-западном берегу есть бухта с черным песком, где при южном ветре без труда можно пристать на лодках. Остров богат источниками превосходной воды, также здесь хорошо ловится на удочку треска и другая рыба.

Второй по величине остров и самый западный из группы называется Недоступным. Расположен он точно на 37°17´ южной широты и 12°24´ западной долготы. В окружности он имеет семь-восемь миль и со всех сторон окружен неприступными обрывистыми берегами. У него совершенно плоская вершина, и весь остров почти полностью лишен растительной жизни, здесь не растет ничего, кроме нескольких низкорослых кустов.

Соловьиный остров, самый маленький и южный в группе, расположен на 37°26´ южной широты и 12°12´ западной долготы. Рядом с его южной оконечностью из воды выступает цепочка скалистых островков, несколько подобных образований есть и на северо-восточной стороне. Глубокая долина разделяет неровную и безжизненную поверхность острова на две части.

В сезон на берегах этих островов собирается множество морских львов, морских слонов, котиков и тюленей, а также разнообразных морских птиц. Вокруг нередко можно встретить китов. Из-за того что охота на этих животных здесь не составляет труда, острова часто посещаемы. С самого открытия сюда часто наведывались голландцы и французы. Так, в 1790 году капитан Пэттен на корабле «Индустрия» из Филадельфии достиг острова Тристан-да-Кунья и провел там семь месяцев (с августа 1790 по апрель 1791), охотясь на тюленей. За это время он собрал не меньше пяти тысяч шестисот шкур и утверждал, что без труда наполнил бы большое судно тюленьим жиром за три недели. Четвероногих животных капитан Пэттен на островах не обнаружил, если не считать нескольких диких коз; теперь же они изобилуют ценными домашними животными, которых завезли сюда последующие экспедиции.

Насколько мне известно, вскоре после посещения капитана Пэттена к крупнейшему из островов на американском бриге «Бетси» пристал капитан Колкхун. Его целью был отдых и пополнение запасов. Он посадил здесь лук, картофель, капусту и много других овощей, которые теперь произрастают здесь в изобилии.

В 1811 году на судне «Нерей» остров Тристан-да-Кунья посетил некий капитан Хэйвуд. Он нашел там трех американцев, которые жили на острове, занимаясь заготовкой тюленьих шкур и жира. Одного из этих людей звали Джонатан Ламберт, и он называл себя правителем этих земель. Ламберт расчистил и возделал примерно шестьдесят акров земель и занялся выращиванием кофе и сахарного тростника, которыми его снабдил американский консул в Рио-де-Жанейро. Однако со временем это поселение было заброшено, и в 1817 году британское правительство аннексировало острова, выслав туда военный отряд с мыса Доброй Надежды. Они задержались там недолго, хотя после эвакуации британского населения две-три английские семьи решили остаться там независимо от решения правительства. Двадцать пятого марта 1824 года судно «Бервик» под командованием капитана Джеффри, следовавшее из Лондона на Землю Ван-Димена[25], достигло островов, где обнаружили некого англичанина по фамилии Гласс, бывшего капрала британской артиллерии. Он называл себя губернатором островов и имел в подчинении двадцать одного мужчину и трех женщин. Он весьма лестно отзывался о благотворности местного климата и плодородии земли. Население островов в основном занималось заготовкой жира морских слонов и тюленьих шкур, которые продавали на мысе Доброй Надежды — у Гласса имелась небольшая шхуна. Когда на остров прибыли мы, он все еще являлся губернатором, но его небольшая коммуна значительно увеличилась: на острове Тристан-да-Кунья жили пятьдесят шесть человек, если не считать семерых обитателей небольшого поселения на Соловьином острове. Нам без труда удалось запастись почти всем необходимым: овцы, свиньи, бычки, кролики, домашняя птица, козы, разнообразная рыба и овощи — всего здесь было в достатке. Из-за того что мы смогли бросить якорь очень близко к самому большому из островов, в восемнадцати морских саженях, погрузка прошла без труда. Капитан Гай также купил у Гласса пятьсот тюленьих шкур и немного слоновой кости. Пробыли мы здесь неделю, все это время дул то северный, то западный ветер и стоял легкий туман. Пятого ноября мы подняли паруса и взяли курс на юго-запад, намереваясь обследовать группу островов Аврора, относительно существования которых имеются самые противоречивые мнения.

Говорят, что эти острова были открыты еще в 1762 году командиром корабля «Аврора». В 1790 году Мануэль де Оярвидо, капитан корабля «Принцесса», принадлежавшего Королевской Филиппинской компании, по его словам, проплыл между островами. В 1794 году испанский корвет «Атревида» отправился в эти широты для установления точного местоположения островов Аврора, и в сообщении Мадридского королевского гидрографического общества от 1809 года содержится следующее упоминание об этой экспедиции: «Корвет “Атревида” находился в непосредственной близости к островам с двадцать первого по двадцать седьмое января, произведя все необходимые наблюдения и с помощью хронометров замерив разницу в долготе между ними и портом Соледад на Мальвинских островах. Островов три, расположены они почти на одном меридиане. Центральный остров низменный, остальные два можно наблюдать с расстояния в девять лиг». Наблюдения, проведенные на борту «Атревиды», дают точные координаты каждого острова. Самый северный из них расположен на 52°37´24˝ южной широты и 47°43´15˝ западной долготы, средний — 53°2´40˝ южной широты и 47°55´15˝ западной долготы, а самый южный — 53°15´22˝ южной широты и 47°57´15˝ западной долготы.

Двадцать седьмого января 1820 года капитан британского морского флота Джеймс Уэддел отплыл от Земли Статен на поиски Авроры. Он сообщает, что провел самые старательные поиски и прошел не только непосредственно над точками, указанными капитаном «Атревиды», но и близлежащие районы во всех направлениях, однако не обнаружил и следа суши. Эти противоречивые сведения побудили других мореплавателей отправиться на поиски островов, и, странное дело, в то время как одни, прочесав каждый дюйм моря в том месте, где они должны находиться, так ничего и не нашли, другие уверенно заявляли, что видели их своими глазами и даже подходили к их берегам. Капитан Гай намеревался сделать все, что в его силах, чтобы поставить точку в этом споре[26].

При переменной погоде мы продолжали путь на юго-запад до двадцатого числа, когда достигли места, вызвавшего такие споры, на 53°15´ южной широты и 47°58´ западной долготы, то есть в непосредственной близости от точки, в которой должен был находиться самый южный из островов группы. Не обнаружив никаких признаков суши, мы двинулись на запад по пятьдесят третьей западной параллели и дошли до пятидесятого меридиана. Потом мы повернули на север и, дойдя до пятьдесят второй параллели, взяли курс на восток, сверяя параллель по углу подъема солнца утром и вечером и меридиан по положению планет и луны. Продвинувшись таким образом на восток до меридиана, проходящего через западное побережье Южной Георгии, мы снова повернули на юг и возвратились к исходной точке. Затем мы прошли по диагоналям образованного таким образом прямоугольного участка моря, постоянно держа вахтенного на марсе. Наши поиски продолжались три недели, и все это время стояла на удивление ясная погода без намека на туман. Конечно же, мы пришли к заключению, что, если в этих водах когда-то и существовали острова, до наших дней от них не сохранилось и следа. Вернувшись домой, я узнал, что те же места с не меньшим тщанием исследовали в 1822 году Джонсон, капитан американской шхуны «Генри», и Морелл, капитан американской шхуны «Оса» — в обоих случаях с теми же результатами.


16

Капитан Гай планировал после поисков Авроры пройти через Магелланов пролив и подняться вверх вдоль западного побережья Патагонии, но сведения, полученные на острове Тристан-да-Кунья, побудили его повернуть на юг в надежде пристать к какому-нибудь из мелких островов, которые, как считается, расположены на 60° южной широты и 41°21´ западной долготы. Если бы найти их не удалось, он при благоприятной погоде продвинулся бы к полюсу. Итак, двенадцатого декабря мы отправились в этом направлении. Восемнадцатого мы оказались недалеко от места, координаты которого были указаны Глассом, и три дня курсировали в этих водах, не обнаружив и следа островов, о которых он упоминал. Двадцать первого числа при отличной погоде мы продолжили путь на юг, приняв решение продвинуться в этом направлении как можно дальше. Прежде чем приступить к этой части моего рассказа, думаю, будет не лишним тем моим читателям, которые не следят за историей исследований этих районов, вкратце рассказать о тех немногочисленных попытках достичь южного полюса, которые были предприняты на сегодняшний день.

Капитан Кук — первый из тех, о ком у нас сохранились какие-то определенные сведения. В 1772 году на корабле «Резолюшн» в сопровождении лейтенанта Фюрно на корабле «Адвенчер» он отплыл в южном направлении. В декабре он достиг пятьдесят восьмой параллели под 26°57´ восточной долготы. Здесь ему встретились узкие ледяные поля толщиной от восьми до десяти дюймов, простиравшиеся на северо-запад и юго-восток. Льдины стояли так тесно, что судну с большим трудом удавалось продвигаться вперед. Здесь по наличию большого количества птиц и по другим признакам капитан Кук определил, что неподалеку находится земля. В сильнейший холод он продолжил путь на юг, пока не достиг шестьдесят четвертой параллели под 38°14´ восточной долготы. Здесь потеплело, подули легкие ветры, пять дней термометр показывал тридцать шесть градусов[27]. В январе 1773 года корабли пересекли Южный полярный круг, но дальше пройти не удалось, поскольку на широте 67°15´ дорогу им преградили сплошные льды, простиравшиеся далеко на юг. Лед был самый разнообразный, некоторые льдины шириной несколько миль собирались в сплошные массивы, выступающие из воды на восемнадцать — двадцать футов. Ввиду позднего времени года надежды одолеть это препятствие не было, и капитан Кук вынужден был повернуть на север.

В ноябре он продолжил поиск Антарктики. На 59°40´ южной широты он попал в сильное, направленное на юг течение. В декабре, когда суда находились на 67°31´ южной широты и 142°54´ западной долготы, наступили жестокие морозы, сопровождавшиеся сильными ветрами и туманом. Здесь тоже было много птиц, особенно альбатросов, пингвинов и буревестников. На 70°23´ были обнаружены большие айсберги, и вскоре на юге были замечены снежно-белые облака, указывающие на близость ледяного поля. На 71°10´ южной широты и 106°54´ западной долготы мореплавателей, как и в прошлый раз, остановил гигантский ледяной массив, занимавший все пространство до южного горизонта. Северная оконечность массива, полоса шириной примерно в милю, была сплошь загромождена изломанными торосами, сросшимися так крепко, что пройти через них было решительно невозможно. Позади нее ледяная поверхность была сравнительно гладкой и вдалеке упиралась в цепь гигантских, громоздящихся друг на друга ледяных гор. Капитан Кук пришел к выводу, что это обширное пространство достигало Южного полюса либо соединялось с каким-нибудь материком. Мистер Дж. Н. Рейнольдс, благодаря чьим огромным усилиям и упорству наконец была организована национальная экспедиция, целью которой было среди прочего исследование и этой области, так пишет о попытках, предпринятых «Резолюшн»: «Нас не удивляет, что капитан Кук не смог продвинуться за 71°10´, но поразительно то, что он смог достичь этой точки на 106°54´ западной долготы. Земля Палмера лежит к югу от Шетландских островов, на широте 64°, и тянется на юг и запад дальше, чем до сих пор проникал кто-либо из мореплавателей. Кук полагал, что достиг земли, когда был остановлен льдом, который, надо полагать, присутствует там всегда в такое раннее время года, как шестое января, и для нас не станет неожиданностью, если выяснится, что описанные капитаном Куком ледяные горы какой-то частью примыкают к Земле Палмера или какой-нибудь другой суше, находящейся дальше на юг и запад».

В 1803 году российский император Александр отправил капитанов Крузенштерна и Лисянского в кругосветное плавание. Пытаясь проникнуть на запад, они не прошли дальше 59°58´ на 70°15´ западной долготы. Здесь они встретили сильное, направленное на восток течение. В этих водах было много китов, но льда они не увидели. В отношении этого плавания мистер Рейнольдс отмечает, что, если бы Крузенштерн прибыл на это место в более раннее время года, он застал бы там лед (указанной широты он достиг в марте). Преобладающие здесь южные и западные ветра и течения отнесли льдины в область сплошных льдов, ограниченную на севере островом Южная Георгия, на востоке Сандвичевыми и Южными Оркнейскими островами, а на западе Южными Шетландскими островами.

В 1822 году капитан британского морского флота Джеймс Уэддел на двух небольших судах проник на юг дальше остальных мореплавателей без особых сложностей. Он утверждает, что часто оказывался в окружении льдов, пока не достиг семьдесят второй параллели, но за ней не обнаружил ни льдинки и до 74°15´ увидел лишь три айсберга. Примечательно, что, несмотря на присутствие больших птичьих стай и прочие признаки близости суши, несмотря на то что к югу от Шетландских островов его марсовые видели какие-то неизвестные берега, тянущиеся на юг, Уэддел отрицает идею существования земли в южной полярной области.

Одиннадцатого января 1823 года капитан Бенджамин Моррелл на американской шхуне «Оса» отплыл от островов Кергелен, намереваясь проникнуть как можно дальше на юг. Первого февраля он оказался на 64°52´ южной широты и 118°27´ восточной долготы. Далее следует отрывок из записи в его путевом журнале, помеченной этим числом: «Вскоре ветер усилился до скорости в одиннадцать узлов, и мы, воспользовавшись этим, взяли курс на запад, но, будучи уверены, что чем дальше мы продвинемся от шестьдесят четвертой параллели к югу, тем меньше вероятность встретить льды, стали забирать южнее, пересекли Южный полярный круг и дошли до 69°15´ южной широты. Здесь никаких сплошных льдов не было, лишь несколько айсбергов».

Также я обнаружил запись, датированную 14 марта: «Море было свободно от сплошного льда, и виднелся лишь десяток айсбергов. В то же время температура воздуха и воды оказалась здесь самое меньшее на тринадцать градусов выше обычной для параллелей от шестидесятой до шестьдесят второй. Далее мы достигли 70°14´ южной широты, где температура воздуха составляла сорок семь, а воды — сорок четыре градуса. В этих условиях отклонение магнитной стрелки составило 14°27´ на восток по азимуту… Я неоднократно пересекал Южный полярный круг на разных меридианах и каждый раз обнаруживал, что температура как воздуха, так и воды становится все выше по мере продвижения на юг от шестьдесят пятой параллели и что, соответственно, отклонение магнитной стрелки уменьшается в той же пропорции. Находясь к северу от этой широты, скажем, между шестидесятым и шестьдесят пятым градусом широты, мы часто с трудом находили проход между крупными и крайне многочисленными айсбергами, некоторые из них в окружности достигали мили, а то и двух, и уходили под воду более чем на пять сотен футов».

Израсходовав почти все запасы топлива и еды, не имея необходимых инструментов, а также ввиду приближающейся полярной зимы капитан Моррелл был вынужден отказаться от дальнейшего продвижения на запад и вернуться, хотя перед ним лежало совершенно свободное ото льда море. Он высказывает мнение, что, если бы эти обстоятельства не заставили его отступить, ему бы удалось достичь если не самого полюса, то, по крайней мере, восемьдесят пятой параллели. Я столь пространно пересказываю его соображения лишь для того, чтобы мой читатель в дальнейшем имел возможность увидеть, насколько они подтверждаются моим собственным опытом.

В 1831 году капитан Бриско, состоявший на службе у господ Эндерби, лондонских владельцев китобойных суден, отправился на бриге «Шустрый» и катере «Фуле» в Южный океан. Двадцать восьмого февраля, находясь на 66°30´ южной широты и 47°31´ восточной долготы, он увидел вдалеке землю и «четко рассмотрел сквозь снег черные вершины горной гряды, уходящей на ост-зюйд-ост». Весь следующий месяц он оставался в этих водах, но не смог приблизиться к берегу ближе чем на десять лиг из-за непогоды. Поняв, что в этом сезоне дальнейшие исследования невозможны, он отправился зимовать на расположенную севернее Землю Ван-Димена.

В начале 1832 года он снова начал продвижение на юг и четвертого февраля, находясь на 67°15´ южной широты и 69°29´ западной долготы, увидел на юго-востоке землю. Вскоре выяснилось, что это остров, расположенный рядом с открытым им ранее мысом на материке. Двадцать первого числа ему удалось высадиться на этом острове и именем короля Вильгельма IV провозгласить его британским владением, которому он в честь английской королевы дал название Аделейд. Когда эти подробности были сообщены Королевскому географическому обществу в Лондоне, ученые пришли к выводу, что «существует сплошной отрезок суши, растянувшийся вдоль шестьдесят шестой — шестьдесят седьмой параллели от 47°30´ восточной широты до 69°29´ западной долготы». В ответ на это заключение мистер Рейнольдс замечает: «С правильностью подобных выводов мы не можем согласиться, и открытия Бриско не дают к тому ни малейших оснований. Именно внутри этих координат Уэддел продвинулся на юг по меридиану к востоку от Георгии, Сандвичевых, Южных Оркнейских и Шетландских островов». Мой собственный опыт самым непосредственным образом указывает на ошибочность выводов, сделанных этим ученым сообществом.

Таковы главные попытки проникнуть в высокие широты юга, из чего становится понятным, что до плавания «Джейн Гай» огромный отрезок Южного полярного круга, равный тремстам градусам, не пересекал ни один корабль. Конечно, перед нами лежало широкое поле для открытий и предложение капитана Гая продвинуться на юг вызвало у меня огромный интерес.


17

Отказавшись от дальнейших поисков островов Гласс, мы четыре дня шли на юг, не встретив никакого льда. Двадцать шестого числа в полдень, оказавшись на 63°23´ южной широты и 41°25´ западной долготы, мы увидели несколько крупных айсбергов и ледяное поле, но не очень широкое. Ветер дул юго-восточный и северо-восточный, но очень слабый. Всякий раз, когда ветер дул с запада, что случалось редко, начинался дождь. Каждый день шел снег, то сильнее, то слабее.

1 января 1828 года. В этот день мы оказались полностью зажаты льдами, и перспективы были самыми безрадостными. Все утро с северо-востока дул ураганный ветер, ударяя большими дрейфующими льдинами о подзор кормы и руль с такой силой, что нас одолевали мрачные предчувствия. Ближе к вечеру, когда ураган все еще продолжал бушевать, большое ледяное поле перед нами расступилось и мы получили возможность, поставив все паруса, пробиться через небольшие обломки льда на открытую воду. Приближаясь к этой большой полынье, мы постепенно убирали паруса, пока не остались под одним зарифленным фоком.

2 января. Погода сделалась в меру сносной. В полдень мы оказались на 69°10´ южной широты и 42°20´ западной долготы, за Южным полярным кругом. К югу от нас льда было очень немного, хотя позади остались огромные ледяные поля. В этот день мы соорудили некое подобие лота из большого железного горшка на двадцать галлонов и двух сотен саженей троса и обнаружили течение, идущее на север со скоростью примерно четверть мили в час. Температура воздуха была примерно тридцать три градуса, отклонение магнитной стрелки составило 14°28´ на восток по азимуту.

5 января. Продолжали идти на юг, не встречая каких-либо значительных преград, однако этим утром, находясь на 73°15´ южной широты и 42°10´ западной долготы, снова были остановлены огромным полем толстого льда. На юге мы увидели большое открытое пространство и решили, что наверняка сможем его достичь. Направляясь на восток вдоль края льдов, в конце концов мы нашли проход шириной примерно в милю, через который и прошли к заходу солнца. Море, в котором мы оказались, было густо усеяно айсбергами, но свободно от ледяных полей, и мы продолжили идти вперед, не снижая скорости. Температура не понижалась, несмотря на постоянный снегопад и частый сильнейший град. В этот день над шхуной с юга на север пролетела большая стая альбатросов.

7 января. Море оставалось открытым, поэтому следовать своим курсом нам не составляло труда. На западе заметили невероятного размера айсберги и днем прошли совсем близко от одного из них, высотой не менее четырех сотен саженей от поверхности океана. У основания он, вероятно, имел в поперечнике три четверти лиги, и по бокам его из расщелин текли ручьи. Этот ледяной остров оставался в поле зрения еще два дня и лишь потом скрылся в тумане.

10 января. Рано утром имели несчастье потерять человека за бортом. Это был американец по имени Питер Вреденбург из Нью-Йорка, который считался одним из самых ценных членов экипажа «Джейн Гай». Выйдя на нос, он поскользнулся, упал между двумя огромными льдинами и больше не показывался. В полдень этого дня мы находились на 78°30´ южной широты и 40°15´ западной долготы. Холод значительно усилился, с севера и востока постоянно налетал шквалистый ветер с градом. Также в этом направлении мы опять увидели несколько внушительного размера айсбергов, и весь горизонт на востоке показался нам сплошь закрытым громоздящимися друг на друга ледяными торосами. Вечером мимо нас проплыли какие-то деревянные обломки, а над нами летало большое количество птиц, среди которых я увидел несколько видов буревестников, альбатросов и какую-то крупную птицу с ярким голубым оперением. Здесь отклонение магнитной стрелки по азимуту было меньше, чем во время прошлого замера, который мы произвели до пересечения Южного полярного круга.

12 января. Дальнейшее продвижение на юг снова оказалось под вопросом, поскольку по направлению к полюсу не было видно ничего, кроме безграничного сплошного ледяного поля и нагромождения ледяных глыб, угрожающе нависающих друг над другом. До четырнадцатого числа будем идти на запад — может быть, там нам удастся найти проход.

14 января. Утром достигли западной оконечности мешающего нам ледяного поля и, обогнув его, вышли в открытое море, полностью лишенное льда. Опустив лот на двести саженей, обнаружили направленное на юг течение со скоростью полмили в час. Температура воздуха была сорок семь градусов, воды — тридцать четыре. Продвигались на юг, не останавливаясь ни на минуту, до шестнадцатого, когда в полдень оказались на 81°21´ южной широты и 42° западной долготы. Здесь снова забросили лот и нашли то же самое южное течение, которое уже имело скорость три четверти мили в час. Отклонение по азимуту уменьшилось, воздух сделался мягким и приятным, термометр поднялся до пятидесяти одного градуса. Льда мы не видели. Все, кто был на борту, уже не сомневались, что мы достигнем полюса.

17 января. Этот день был полон происшествий. Неисчислимые полчища птиц пролетали над нами с юга на север, нескольких удалось подстрелить с палубы, и мясо одной, похожей на пеликана, оказалось превосходным на вкус. Примерно в полдень с марса была замечена одинокая льдина по левому борту, и на ней находилось какое-то крупное животное. Поскольку погода была хорошей и почти безветренной, капитан Гай распорядился спустить две шлюпки, чтобы выяснить, что это за зверь. Мы с Дирком Питерсом присоединились к первому помощнику на бóльшей из шлюпок. Приблизившись к льдине, мы обнаружили, что на ней обосновалось гигантское создание из породы белых медведей, только гораздо крупнее любого из них. Мы были хорошо вооружены и потому не раздумывая напали на него. Было произведено несколько быстрых выстрелов, большинство из которых явно попали в голову и тело. Однако чудовище они, похоже, только разозлили. Оно бросилось со льдины в воду и с разинутой пастью поплыло к шлюпке, на которой находились мы с Питерсом. Из-за смятения, вызванного столь неожиданным поворотом событий, никто не выстрелил во второй раз, отчего медведю удалось, наполовину высунувшись из воды, налечь своим огромным телом на наш планшир и схватить одного из матросов пониже спины, прежде чем мы успели что-нибудь сделать. В этом отчаянном положении нас спасли от верной гибели лишь сноровка и проворство Питерса. Запрыгнув на спину громадному зверю, он вонзил нож в основание его шеи, одним ударом перерезав спинной мозг. Бездыханное животное безвольно скатилось в воду, увлекая за собой Питерса. Тот вскоре пришел в себя и, обвязав брошенной веревкой тушу медведя, залез обратно в лодку. После этого мы с триумфом вернулись на шхуну, таща на буксире добычу. Измерив медведя, мы выяснили, что в длину он имел полных пятнадцать футов. Белоснежная и очень грубая шерсть закручивалась в короткие плотные завитки. Кроваво-красные глаза по размеру значительно превосходили глаза белого медведя, морда тоже более округлая, напоминающая скорее бульдога. Мясо его оказалось нежным, хоть и сильно отдавало рыбой, впрочем, матросы, с аппетитом отведавшие его, нашли мясо превосходным.

Едва мы успели поднять нашу добычу на палубу, как с марса раздался радостный крик вахтенного: «Земля по правому борту!» Всех охватило нетерпение, и благодаря как нельзя кстати налетевшему с северо-востока ветру мы вскоре приблизились к берегу. Оказалось, что это плоский каменный островок окружностью примерно в лигу, совершенно лишенный растительности, если не считать каких-то растений, напоминающих опунцию. Если подходить к нему с севера, видно необычный, выдающийся в море утес, по форме очень напоминающий перевязанную кипу хлопка. За выступом, с западной стороны, имеется небольшая бухточка, в глубине которой наши шлюпки смогли без труда пристать.

На то, чтобы исследовать весь остров, много времени не ушло, и, за одним исключением, мы не обнаружили на нем ничего достойного внимания. На крайней южной его оконечности, у самой воды, в груде битых камней мы нашли кусок деревянной конструкции, который, судя по виду, некогда был частью носа каноэ. На обломке были видны следы резьбы, и капитан Гай даже как будто различил изображение черепахи, но мне сходство не показалось убедительным. Кроме обломка носа каноэ (если это действительно был он), мы не обнаружили других следов пребывания на острове живых существ. Вокруг острова виднелись несколько небольших льдин, но их было очень немного. Точные координаты острова (которому капитан Гай дал имя остров Беннета в честь совладельца его шхуны): 82°50´ южной широты и 42°20´ западной долготы.

К этому времени мы продвинулись на юг более чем на восемь градусов дальше, чем кто-либо из мореплавателей до нас, и перед нами по-прежнему простиралось открытое, без льдинки море. Кроме того, мы обнаружили, что с продвижением на юг отклонение магнитной стрелки равномерно уменьшалось, но самое удивительное было то, что температура воздуха, а с недавнего времени и воды неуклонно повышалась. Погоду можно было даже назвать приятной, с севера дул устойчивый, но несильный бриз. Небо почти все время оставалось чистым, лишь изредка над южным горизонтом очень ненадолго поднималась дымка. Мы столкнулись лишь с двумя препятствиями: у нас заканчивалось топливо и у некоторых членов экипажа появились признаки цинги. Это заставило капитана Гая задуматься о возвращении, и он все чаще об этом говорил. Что касается меня, то, не сомневаясь в том, что мы скоро достигнем искомой земли, если будем продолжать двигаться избранным курсом, и имея все основания полагать, что она окажется не такой голой и пустынной, какими обычно бывают земли в высоких полярных широтах, я настойчиво внушал капитану мысль о целесообразности дальнейшего продвижения на юг, хотя бы еще в течение нескольких дней. Еще никогда человеку не давалась столь заманчивая возможность раскрыть великую тайну Антарктического материка, и, признаюсь, меня распирало от негодования, когда я слышал неуверенные и несвоевременные возражения нашего командира. Кажется, однажды я не сдержался и высказался на этот счет откровенно, что в конечном счете и побудило его продолжить путь. Несмотря на то что я не могу не скорбеть о жутких, кровавых событиях, непосредственной причиной которых стал мой совет, полагаю, я все же имею право испытывать некоторую степень удовлетворения, потому что помог, хоть и косвенно, открыть глаза ученым на одну из самых волнующих загадок, когда-либо привлекавших к себе их внимание.


18

18 января. Утром[28] продолжили движение на юг при такой же приятной погоде. Море оставалось совершенно спокойным, с северо-востока дул теплый ветер, температура воды была пятьдесят три градуса. Мы снова приготовили лот и, опустив его на сто пятьдесят саженей, выявили направленное к полюсу течение со скоростью одной мили в час. Эта неизменная направленность на юг как ветра, так и течений стала причиной оживленных обсуждений и даже тревоги в разных частях шхуны, и я заметил, что это произвело немалое впечатление на капитана Гая. Однако он был чрезвычайно чувствителен к любым насмешкам, и мне в конце концов удалось развеять его страхи. Отклонение магнитной стрелки стало совсем незначительным. За день мы несколько раз видели черных китов и над шхуной неисчислимое количество раз пролетели альбатросы. Еще мы нашли куст растения неизвестного вида, обильно поросший красными ягодами, похожими на ягоды боярышника, и останки удивительного животного. В длину оно имело три фута, в высоту всего примерно шесть дюймов, четыре очень короткие лапы были снабжены длинными когтями ярко-красного цвета, по виду напоминавшими коралл. Тело было покрыто прямой шелковистой шерстью, совершенно белой. Хвост около полутора футов в длину на конце сужался, как у крысы. Голова напоминала кошачью, только уши висели, как у собаки. Зубы были одного цвета с когтями — ярко-красные.

19 января. Сегодня море приобрело какой-то необычный темный оттенок. На 83°20´ южной широты и 43°5´ западной долготы вахтенный на марсе снова увидел землю. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что это один из группы очень больших островов. За обрывистым берегом мы рассмотрели довольно плотные заросли деревьев, чему несказанно обрадовались. Примерно через четыре часа после того, как земля была замечена, мы бросили якорь на глубине десять саженей на песчаном дне в лиге от берега, так как высокий прибой и беспокойные волны делали дальнейшее приближение нецелесообразным. Капитан приказал спустить две самые большие шлюпки, и хорошо вооруженный небольшой отряд (в том числе мы с Питерсом) отправился на поиски прохода в рифе, который, казалось, окружал остров. После непродолжительных поисков нам удалось обнаружить бухту, и мы как раз в нее заходили, когда заметили, что от берега отходят четыре больших каноэ, полные вооруженных до зубов людей. Мы стали ждать их приближения, и, поскольку каноэ двигались с большой скоростью, очень скоро они оказались в пределах слышимости. Когда капитан Гай поднял белый платок, привязанный к лопасти весла, незнакомцы резко остановились и принялись галдеть все разом, время от времени издавая крики, в которых можно было различить слова «Анаму-му!» и «Лама-лама!». Так продолжалось по меньшей мере полчаса, и за это время мы смогли хорошенько их рассмотреть.

Всего в четырех каноэ длиной около пятидесяти футов и шириной примерно пять находилось сто десять дикарей. Ростом они не отличались от европейцев, только имели более крепкое сложение. Кожа у них была совсем черная, волосы — длинные и курчавые. Одежда их состояла из шкур какого-то черного животного с косматой мягкой шерстью, причем скроена она была не без умения — мехом внутрь, кроме отворотов у шеи, на запястьях и лодыжках. Вооружены они были главным образом дубинками из какого-то темного и, надо полагать, очень твердого дерева. Впрочем, мы заметили и несколько копий с кремниевыми наконечниками и пращи. На дне каноэ лежали груды черных камней размером с крупное яйцо.

Когда с приветствием было покончено (а болтовней своей они, очевидно, преследовали именно эти цели), один из них, очевидно вождь, поднялся на носу каноэ и знаками пригласил нас подплыть к нему. Мы сделали вид, что не понимаем, решив, что будет благоразумнее по возможности сохранять дистанцию между нами — количеством они вчетверо превосходили нас. Разобравшись что к чему, вождь приказал остальным трем каноэ отплыть немного назад и приблизился к нам на своем. Едва поравнявшись с нами, он запрыгнул на бóльшую из шлюпок и уселся рядом с капитаном Гаем, одновременно указывая на шхуну и повторяя слова «Анаму-му!» и «Лама-лама!». Мы поплыли обратно к кораблю, все четыре каноэ последовали за нами, держась на небольшом расстоянии.

Оказавшись рядом со шхуной, вождь начал всячески проявлять высшую степень удивления и удовольствия: хлопал в ладоши, бил себя по бедрам и груди, громко хохотал. Его соплеменники присоединились к веселью, и несколько минут стоял поистине оглушительный шум. Когда тишина была наконец восстановлена, капитан Гай приказал поднимать шлюпки, и в качестве необходимой предосторожности дал понять вождю (которого, как мы вскоре выяснили, звали Туу-Уит), что на борт мы можем брать не больше двадцати его людей за раз. Это последнего, кажется, полностью удовлетворило, он что-то крикнул своим в каноэ, после чего одно из них отделилось от державшейся ярдах в пятидесяти группы и подошло к нам. Поднявшиеся на борт «Джейн Гай» двадцать дикарей принялись разгуливать по всей палубе, рыться в снастях, чувствуя себя как дома, и осматривать все с великим любопытством.

Было вполне очевидно, что никогда прежде они не видели белых людей, чья белая кожа, похоже, у них вызывала отвращение. «Джейн Гай» они посчитали живым существом и очень боялись уколоть ее копьями, из-за чего осторожно подняли их наконечниками вверх. Один случай премного позабавил команду шхуны. Наш кок рубил дрова рядом с камбузом и случайно ударил топором в палубу, пробив глубокую дыру. Туу-Уит мгновенно подскочил к нему, довольно грубо отпихнул кока в сторону и, издав то ли визг, то ли вой, стал всячески выражать сочувствие раненой шхуне, гладил дыру руками и даже промыл ее морской водой из стоявшего рядом ведра. Такой степени невежества мы не могли ожидать, и мне показалось, что по крайней мере часть ее была притворной.

Когда гости кое-как удовлетворили любопытство наверху, они спустились вниз, и тут их удивлению не было предела. Они были слишком потрясены, чтобы что-то говорить, и осматривали внутренности корабля в молчании, нарушаемом лишь приглушенными восклицаниями. Когда мы разрешили им осмотреть и потрогать наше оружие, оно немало озадачило их. Не думаю, что они догадывались о его предназначении, скорее всего, дикари приняли ружья за идолов, когда увидели, как бережно мы к ним относимся и как внимательно следим за их движениями, когда они берут их в руки. При виде пушек их изумление удвоилось. Они приблизились к ним с видом величайшего почтения и благоговейного страха, но от внимательного осмотра воздержались. В кают-компании на стенах висели два больших зеркала, и здесь удивление их достигло кульминации. Туу-Уит первым вышел на середину кают-компании, оказавшись лицом к одному зеркалу и спиной к другому. Заметил он их не сразу, но, когда дикарь поднял глаза и увидел свое отражение, я подумал, он сойдет с ума. Когда же он развернулся, чтобы убежать, и снова увидел себя в зеркале напротив, я испугался, что он умрет прямо на месте. Никакие уговоры не заставили его снова посмотреть в зеркало. Он бросился на пол, закрыв лицо руками, и оставался в таком положении, пока мы не вытащили его на палубу.

Так группами по двадцать человек все дикари поочередно побывали на борту нашей шхуны. Туу-Уиту пришлось оставаться на шхуне все это время. Склонности к воровству мы у них не заметили, и после их отбытия никаких пропаж не обнаружилось. Все время пребывания на борту они вели себя очень дружелюбно. Однако некоторых особенностей их поведения мы были не в силах понять. Так, они наотрез отказывались приближаться к некоторым совершенно безобидным предметам, например к парусам шхуны, яйцу, открытой книге или миске с мукой. Мы попытались разузнать, есть ли у них что-нибудь на обмен, но так и не смогли им втолковать, чего мы от них хотим. Однако мы выяснили, и это необычайно поразило нас, что на острове в изобилии водятся галапагосские черепахи, одну из которых мы заметили в каноэ Туу-Уита. Кроме того, в руках одного из дикарей мы увидели несколько трепангов, которых тот поглощал сырыми. Все эти странности (а иначе их назвать нельзя, если вспомнить, на какой широте мы находились) разбудили в капитане Гае желание всесторонне изучить эти земли, с тем чтобы извлечь выгоду из своих открытий. Что до меня, то как мне ни хотелось узнать побольше об островах, еще большим было мое желание безотлагательно продолжить путь на юг. Погода установилась благоприятная, но невозможно было предугадать, как долго она продлится; и теперь, когда мы уже достигли восемьдесят четвертой параллели, а перед нами расстилалось открытое море с сильным южным течением и дул попутный ветер, я терял всяческое терпение, когда слышал любые предложения задержаться на острове дольше, чем было совершенно необходимо для улучшения здоровья команды и погрузки на борт достаточных запасов горючего и провизии. Я убеждал капитана, что мы без труда можем вернуться на эти острова на обратном пути и даже зазимовать здесь, если окажемся зажатыми льдами. В конце концов он согласился со мной (сам не знаю почему, но я приобрел значительное влияние на него), и было решено, что даже в том случае, если удастся найти трепангов, мы пробудем здесь неделю, чтобы набраться сил, после чего продолжим движение на юг, пока будут позволять условия. Соответственно, были проведены все необходимые приготовления, и под руководством Туу-Уита мы провели «Джейн Гай» через рифы, встав на якорь примерно в миле от берега в удобной, окруженной со всех сторон землей бухте глубиной десять саженей и с черным песчаным дном на юго-восточной оконечности самого большого из островов. В глубине бухты, как нам рассказали, текли три ручья с прекрасной водой, берега ее были покрыты лесами. Вместе с нами в бухту вошли четыре каноэ, но они держались от нас на почтительном расстоянии. Туу-Уит оставался на борту и, когда мы бросили якорь, пригласил нас сойти на берег и посетить его деревню в глубине острова. Капитан Гай принял приглашение, десять дикарей в качестве заложников остались на борту, и наш отряд, всего двенадцать человек, начал готовиться к высадке. Мы хорошо вооружились, но так, чтобы не внушить недоверие своим видом. На шхуне выкатили пушки, подняли абордажные сети и приняли все остальные меры предосторожности во избежание любых неожиданностей. Первому помощнику было дано указание в наше отсутствие никого не пускать на борт, и, если мы не вернемся через двенадцать часов, послать на поиски катер с вертлюжной пушкой вокруг острова.

С каждым шагом в глубь острова мы убеждались, что попали в страну, существенно отличавшуюся от тех мест, где до сих пор ступала нога цивилизованного человека. Мы не увидели здесь ничего хотя бы отдаленно знакомого. Деревья не напоминали ни одно растение, произрастающее в жарких, умеренных или холодных северных областях, так же как не имели они ничего общего с теми растениями, которые встретились нам в низких южных широтах. Сами камни казались необычными по составу, цвету и форме, и даже ручьи, хоть это и покажется совершенно невероятным, до того не походили на ручьи, которые можно встретить в ином климате, что мы попробовали их воду с опаской и нам трудно было поверить, что ее свойства природного происхождения. У одного небольшого ручья (первого, через который проходил наш путь) Туу-Уит и его спутники остановились, чтобы напиться. Из-за необычности воды мы отказались ее пробовать, решив, что ручей загрязнен, и лишь через какое-то время поняли, что так вода выглядит во всех источниках на острове. Я не знаю, как описать характер этой жидкости, и вряд ли смогу это сделать в немногих словах. Несмотря на то что по всем наклонным поверхностям она текла со скоростью обычной воды, свойственную воде прозрачность можно было заметить лишь в тех случаях, когда она падала каскадом с определенной высоты. В то же время она была не менее прозрачна, чем любая самая чистая вода на свете, и разница была исключительно внешней. На первый взгляд, особенно в местах, где отсутствовали наклонные поверхности или перепады, по консистенции она напоминала густой раствор гуммиарабика в обычной воде. Но это наименее удивительное из ее необычных качеств. Вода эта не была бесцветной и не имела какого-то определенного цвета, но в движении являла взору все мыслимые оттенки пурпура, подобно переливчатому шелку. Такие изменения в цвете поразили наш отряд не меньше, чем зеркала поразили Туу-Уита. Набрав воду в посуду и дав ей отстояться, мы увидели, что жидкость состоит из множества отдельных прожилок, каждая из которых имеет собственный оттенок, что прожилки эти не смешиваются и что сила сцепления частиц каждой отдельной прожилки превосходит силу, удерживающую прожилки вместе. Когда мы провели ножом поперек струй, вода тут же сомкнулась на лезвии, как любая другая вода, а когда вынули нож, следа от нее не осталось. Однако если мы аккуратно проводили лезвием между двумя прожилками, они разъединялись, и лишь через некоторое время сила сцепления снова соединяла их. Удивительные свойства этой воды стали первым звеном в длинной цепочке настоящих чудес, в окружении которых мне было суждено оказаться.


19

До деревни добирались почти три часа, ибо располагалась она более чем в девяти милях от берега и наш путь лежал через пересеченную местность. По мере продвижения сопровождение Туу-Уита (первоначально состоявшее из ста десяти дикарей с каноэ) постоянно пополнялось все новыми отрядами из шести-семи человек, которые как бы случайно присоединялись к нам на каждом повороте тропинки. Во всем этом чувствовался некий замысел, и у меня невольно начали возникать разного рода подозрения, которыми я поделился с капитаном Гаем. Однако отступать было поздно, и мы решили, что безопаснее всего будет делать вид, что мы свято верим в честность Туу-Уита. С тем мы и продолжили путь, пристально наблюдая за маневрами дикарей и не позволяя им разделять нас. Пройдя таким строем через ущелье с отвесными стенами, мы наконец достигли того, что, как нас уверяли, являлось единственным жилым поселением на острове. Когда мы оказались в пределах видимости, вождь издал крик и несколько раз повторил слово «Клок-клок», которое, как мы поняли, было названием деревни или же означало само понятие «деревня».

Жилища являли собой самое жалкое зрелище и, в отличие от жилищ даже самых примитивных из известных человечеству народов, не имели единого плана. Некоторые (как мы позже выяснили, они принадлежали «вампу» или «ямпу», старейшинам острова) были сложены из дерева, срубленного примерно в четырех футах от корня, и большой черной шкуры, наброшенной на него и свисающей свободными складками до земли. Под такими шкурами и жили дикари. Другие были сделаны из грубых веток с засохшими листьями, уложенными под углом в сорок пять градусов на бесформенную груду глины высотой футов пять-шесть. Были и простые ямы, вырытые в земле и накрытые такими же ветками, которые отодвигались, когда обитатель ямы собирался спуститься, и возвращались на место, когда оказывался внутри. Некоторые были сооружены на деревьях между ветвей, причем верхние ветви подрезались, чтобы они наклонялись и образовывали лучшую защиту от непогоды. Однако большинство дикарей ютились в маленьких узких пещерках, очевидно, выдолбленных в крутой темной скале, которая окружала деревню с трех сторон. У входа в каждую такую пещерку стоял небольшой камень, который ее обитатель аккуратно придвигал ко входу, когда собирался уходить. Для чего это делалось, мне не известно, поскольку камни эти не перекрывали и трети входа.

Деревня, если это место достойно такого названия, располагалась в неглубокой долине, и попасть в нее можно было только с юга, так как крутая гряда, о которой я уже упоминал, отрезала подход с других сторон. Посреди долины протекала бурная речушка с той самой таинственной водой, которая тоже уже была описана. Вокруг поселения мы увидели несколько причудливых животных, очевидно одомашненных. Самое крупное из них формой тела и носом напоминало нашу свинью, но обладало при этом пушистым хвостом и стройными, как у антилопы, ногами. Передвигалось оно очень неуклюже и как-то нерешительно, и мы ни разу не видели, чтобы оно попыталось бежать. Также мы заметили несколько других похожих животных, но с более длинным, покрытым черной шерстью телом. Вокруг них копошилось множество домашних птиц самых разных видов, которые, вероятно, служили основной пищей для туземцев. Мы необычайно удивились, когда среди пернатых заметили черных альбатросов, которые время от времени свободно улетали в море на поиски пищи, но всегда возвращались в деревню. Для гнездования они использовали южный берег. Там к ним присоединялись дикие пеликаны, но последние никогда не допускались к жилью дикарей. Среди других ручных птиц можно назвать уток, почти не отличавшихся от обычных нырков, которые обитают в нашей стране, черных олушей и каких-то больших птиц, имеющих определенное сходство с сарычом, но не плотоядных. В рыбе недостатка не было. За время пребывания в деревне мы видели много сушеной семги, трески, голубых дельфинов, скумбрии, черной рыбы, скатов, морских угрей, лобанов, кефали, морских языков, морских петухов, мерлуз, хеков, камбал, барракуд и неисчислимое множество других видов. Также мы обратили внимание на то, что почти все они были сходны с рыбами, которые водятся у островов лорда Окленда, на 51° южной широты. Галапагосских черепах тоже было много. Мы увидели лишь нескольких диких животных, ни одного крупного или похожего на известные нам виды. Под ноги нам попалась пара змей устрашающего вида, но туземцы не обратили на них внимания, и мы решили, что они не ядовиты.

Когда мы с Туу-Уитом и его отрядом приблизились к деревне, нам навстречу вышла большая толпа с громкими криками, среди которых удалось только различить неизменные «Анаму-му!» и «Лама-лама!». Мы были немало удивлены, увидев, что, за немногим исключением, эти люди были совершенно голыми и в шкуры были одеты только дикари, встретившие нас на каноэ. Также, похоже, все имеющееся в деревне оружие тоже находилось в распоряжении воинов с каноэ, поскольку все обитатели деревни были безоружны. Мы увидели много женщин и детей, и надо сказать, что женщины не были лишены определенной привлекательности. Высокие и стройные, они держались со свободной грацией, которой не увидишь в цивилизованном обществе. Только губы у них, как и у мужчин, были такими мясистыми и малоподвижными, что даже во время смеха зубы никогда не обнажались. Волосы их были мягче, чем у мужчин. Среди всех обитателей деревни, возможно, человек десять — двенадцать были одеты так же, как отряд Туу-Уита, в черные шкуры, и вооружены копьями и тяжелыми дубинками. Эти, похоже, имели большое влияние на остальных, и в обращении к ним всегда произносилось слово «вампу». Именно эти «вампу» занимали жилища из черных шкур. Жилище Туу-Уита стояло в середине деревни, было гораздо крупнее остальных подобных и отличалось более искусной конструкцией. Дерево, которое служило ему основанием, было срублено на высоте футов двенадцати или около того от корня, а чуть ниже было оставлено несколько веток для растягивания навеса, сшитого из четырех очень больших шкур, скрепленных деревянными иглами. Внизу навес был прибит к земле колышками. Пол под ним, точно ковер, устилали сухие листья.

В эту хижину нас торжественно ввели, после чего туда же набилась целая толпа туземцев. Туу-Уит уселся на листья и жестом предложил нам последовать его примеру. Мы сели и оказались в положении крайне неудобном, если не сказать критическом. Мы сидели на земле, двенадцать человек, в окружении никак не меньше сорока дикарей, сомкнувшихся так тесно, что в случае какой-нибудь заварухи мы бы не смогли воспользоваться оружием и даже подняться на ноги. Теснота была не только в хижине, но и снаружи, где, вероятно, собралось все население острова, и лишь постоянные окрики Туу-Уита не давали толпе растоптать нас. Однако главным залогом нашей безопасности было присутствие рядом с нами самого вождя, и мы решили держаться как можно ближе к нему, чтобы при первом же проявлении враждебных намерений принести его в жертву.

После определенных усилий было восстановлено некое подобие тишины, и вождь обратился к нам с пространной речью, сильно напоминающей ту, что он произнес в каноэ при первой встрече, с той лишь разницей, что теперь «Анаму-му!» выделялись интонацией сильнее, чем «Лама-лама!». Мы выслушали его разглагольствования в полном молчании, после чего капитан Гай в ответной речи заверил его в вечной дружбе и доброжелательности, в ознаменование чего преподнес ему в дар несколько нитей синих бус и нож. Если при виде бус правитель острова, к нашему изумлению, презрительно поморщился, то нож вызвал у него безграничный восторг, и он тут же приказал подать обед. Угощения передали через головы собравшихся, и оказалось, что состоят они из еще дымящихся внутренностей какого-то крупного животного, возможно, одной из тонконогих свиней, которых мы видели на подходе к деревне. Видя нашу растерянность, он решил подать нам пример и начал ярд за ярдом поглощать кишки. Мы, не в силах смотреть на это, обнаружили явные признаки возмущения желудка, вызвавшие у его величества изумление, сравнимое разве что с тем, какое воздействие произвели на него зеркала. Мы отказались угощаться разложенными перед нами деликатесами и попытались заставить его понять, что мы не голодны, поскольку совсем недавно плотно пообедали.

Когда правитель покончил с трапезой, мы начали расспросы, пытаясь самыми хитроумными способами разведать, что производит его страна и можем ли получить из этого какую-то выгоду. Наконец он, кажется, понял, чего мы от него добивались, и предложил провести на ту часть берега, где, по его заверениям, можно было найти много трепангов (он для наглядности указал на них). Мы были рады возможности столь скоро выбраться из толпы, поэтому тут же дали ему понять, что нам не терпится отправиться в путь. После этого мы покинули хижину и в сопровождении всей деревни прошли с вождем на юго-западную оконечность острова, недалеко от бухты, где стояла на якоре наша шхуна. Здесь мы прождали около часу, пока к нам на каноэ не приплыли несколько дикарей. После этого весь наш отряд погрузился в одну из них и нас повезли вдоль упомянутого рифа, а потом вдоль другого, расположенного чуть дальше, на котором мы увидели гораздо большее количество трепангов, чем самые опытные моряки из нашего отряда когда-либо наблюдали в одном месте на нижних широтах, особенно славящихся этим товаром. Рядом с рифами мы оставались, пока не убедились, что при необходимости могли бы наполнить этими животными хоть дюжину судов, после чего нас подвезли к шхуне и мы расстались с Туу-Уитом, взяв с него слово в течение суток привезти нам столько уток и галапагосских черепах, сколько поместится в его каноэ. За все это время ничто в поведении туземцев не вызвало у нас подозрения, кроме того, как планомерно пополнялся их отряд по дороге от шхуны к деревне.


20

Вождь сдержал слово, и вскоре нас снабдили свежей провизией. Черепахи оказались выше всяческих похвал, а утки по своим качествам превосходили самую лучшую нашу дичь, мясо у них было исключительно нежное, сочное и вкусное. Кроме них туземцы, уразумев наше желание, привезли много коричневого сельдерея и лука и еще целое каноэ рыбы, свежей и сушеной. Сельдерей показался нам настоящим лакомством, а лук буквально поставил на ноги наших больных с признаками цинги. Очень скоро в списке больных не осталось ни одного имени. Помимо этого нам доставили в избытке и других продуктов, среди которых можно упомянуть неизвестную нам разновидность моллюска, внешне напоминавшего мидию, но со вкусом устрицы. Еще нам привезли целую гору разных креветок и яйца альбатросов и других птиц, все с темной скорлупой. Также мы взяли на борт большой запас мяса свиней, которых я описывал ранее. Большинству наших людей оно пришлось по вкусу, но я почувствовал в нем рыбный привкус, и вообще оно мне не понравилось. В обмен на это добро мы дали дикарям синие бусы, медные безделушки, гвозди, ножи, куски красной материи, и те остались вполне довольны сделкой. На берегу, прямо под пушками шхуны, мы устроили настоящий рынок, где производился честный обмен, к обоюдному удовольствию и даже с неким подобием порядка, чего мы никак не могли ожидать от обитателей деревни Клок-Клок.

В такой дружелюбной обстановке прошло несколько дней, дикари часто наведывались группками на корабль, а наш отряд сходил на берег и совершал длинные прогулки вглубь острова, не встречая ни малейшего сопротивления со стороны туземцев. Видя, как легко можно загрузить судно трепангами с помощью дружественно расположенных островитян и с какой готовностью они предлагают помощь в их сборе, капитан Гай решил вступить в переговоры с Туу-Уитом относительно сооружения на острове помещений для обработки товара, а также услуг самого вождя и его соплеменников в сборе как можно большего количества трепангов, пока сам капитан, воспользовавшись благоприятной погодой, продолжит путешествие на юг. Услышав это предложение, вождь с готовностью согласился. Была заключена обоюдовыгодная сделка, по которой после необходимых приготовлений (как-то: выбор и расчистка подходящего места, возведение части построек и некоторые другие работы, для выполнения которых потребуется вся наша команда) шхуна продолжит продвижение по первоначальному маршруту, оставив на острове троих человек, которые будут наблюдать за осуществлением прожекта и обучать туземцев сушке трепангов. Что касается выгоды, то она целиком зависела от усердия, которое проявят дикари в наше отсутствие. Мы условились, что они получат заранее оговоренное количество синих бус, ножей и прочих полезных предметов за каждый пикуль сушеных трепангов, который будет готов к нашему возвращению.

Описание этого важного продукта и способа его приготовления может показаться интересным моим читателям, и я не вижу более подходящего места, чтобы привести его. Следующее ниже всестороннее изложение предмета позаимствовано из недавнего отчета о плавании в Южный океан.

«Этот тихоокеанский моллюск в торговле известен под французским названием bouche de mer (морское лакомство). Если не ошибаюсь, прославленный Кювье называет его gasteropoda pulmonifera. Его в больших количествах собирают на берегах островов в Тихом океане в основном для китайского рынка, где за них дают хорошую цену, возможно, такую же, как за пресловутые съедобные птичьи гнезда из желатиноподобного вещества, которое ласточки собирают с тел этих моллюсков. У них нет ни раковин, ни ног, ни каких-либо иных выступающих частей тела, кроме ротового и противоположного ему заднепроходного отверстия, но с помощью гибких колец наподобие гусениц или червей они ползают по мелководью, где во время отлива их находят ласточки. Вонзая острый клюв в мягкое тело, они достают из него клейкое волокнистое вещество, которое, засыхая, образует прочные стенки гнезд. Отсюда и название gasteropoda pulmonifera.

Этот моллюск имеет продолговатую форму и бывает разных размеров, от трех до восемнадцати дюймов в длину, и я сам видел несколько экземпляров длиной никак не меньше двух футов. В поперечнике они почти круглые, с небольшим уплощением с одной стороны, на котором они и лежат на морском дне, и в ширину достигают от одного до восьми дюймов. Трепанги выползают на мелководье в определенное время года, вероятно, для размножения, поскольку их часто находят парами. Именно в это время, когда солнце нагревает воду, они приближаются к берегу и часто добираются до таких неглубоких мест, что с отливом оказываются на суше под лучами солнца. Но молодняк они никогда не выводят на мель — никто не видел их потомства, и из глубины всегда выходят только взрослые особи. Питаются они главным образом зоофитами, из которых образуются кораллы.

Собирают bouche de mer чаще всего на глубине трех-четырех футов, после чего выносят на берег и ножом делают на одном конце надрез длиной в дюйм или более, в зависимости от размера моллюска. Сквозь этот надрез выдавливают внутренности, которые ничем не отличаются от внутренностей других мелких обитателей глубин. Затем товар моют и варят при определенной температуре, которая не должна быть слишком высокой или слишком низкой. После этого их закапывают на четыре часа в землю, а потом опять варят короткое время, после чего высушивают либо на огне, либо на солнце. Высушенные на солнце экземпляры ценятся больше, но пока на солнце сушится один пикуль (133 1/3 фунта), на огне можно успеть высушить тридцать пикулей. При правильной обработке их можно хранить в сухом месте два-три года, но нужно проверять раз в несколько месяцев — скажем, четыре раза в год, — чтобы они не испортились от сырости.

Китайцы, как было сказано выше, считают bouche de mer большой роскошью и верят, что этот продукт прекрасно укрепляет и насыщает организм и восстанавливает силы при половом истощении. Товар первого сорта идет в Кантоне по очень высокой цене — девяносто долларов за пикуль, за второй сорт дают семьдесят пять долларов, за третий — пятьдесят долларов, за четвертый — тридцать долларов, за пятый — двадцать долларов, за шестой — двенадцать долларов, за седьмой — восемь долларов и за восьмой — четыре доллара, однако в Маниле, Сингапуре и Батавии небольшие партии уходят по более высокой цене».

Заключив договор, мы немедленно начали выносить с корабля все необходимое для подготовки площадки и постройки помещений. Было выбрано широкое ровное место на восточном берегу бухты, где имелось достаточно леса и воды, недалеко от рифов, на которых планировалось добывать трепангов. Все мы усердно принялись за работу и вскоре, к изумлению дикарей, срубили нужное для наших целей количество деревьев, быстро придали им вид, необходимый для сооружения каркасов зданий, и через пару дней они уже были готовы настолько, что окончание работ можно было смело доверить троим добровольцам, которые вызвались остаться на острове. Это были Джон Карсон, Альфред Харрис и Петерсон (все уроженцы Лондона, если не ошибаюсь).

К концу месяца все было готово к отплытию. Однако мы согласились нанести официальный прощальный визит в деревню, и Туу-Уит так упорно настаивал на том, чтобы мы исполнили обещание, что нам показалось неблагоразумным обижать его напоследок отказом. Думаю, никто из нас в то время не питал ни малейшего сомнения в добропорядочности дикарей. Они все как один держались с нами обходительно и с готовностью помогали нам в работе, приносили нам разную мелочь и часто ее отдавали бесплатно, и никогда, ни разу, ничего не стянули, хотя явно очень ценили имевшиеся у нас товары, о чем говорил бурный восторг, охватывавший их всякий раз, когда они получали от нас подарки. Женщины были особенно услужливы, и мы были бы самыми подозрительными существами в мире, если бы у нас возникла даже мысль о вероломстве людей, которые так хорошо к нам относились. Однако уже очень скорое будущее показало, что это притворное расположение являлось всего лишь частью хорошо продуманного плана нашего уничтожения и что островитяне, о которых у нас сложилось столь высокое мнение, были одними из самых свирепых, скрытных и кровожадных негодяев, когда-либо осквернявших этот мир своим существованием.

Первого февраля мы спустились на берег, чтобы пойти в деревню. Хотя, как уже было сказано, никто из нас не питал ни малейших подозрений в отношении дикарей, необходимыми мерами предосторожности мы пренебрегать не стали. На шхуне остались шесть матросов, которым было дано указание никому не позволять приближаться к ней в наше отсутствие ни под каким предлогом и все время оставаться на палубе. Абордажные сети были подняты, бортовые пушки набиты двойным зарядом картечи, вертлюжные — мушкетными пулями. Шхуна стояла на якоре примерно в миле от берега, так что, если бы к ней поплыло каноэ, с любой стороны оно было бы непременно замечено и оказалось под прицелом вертлюжных пушек.

Без шести матросов, оставленных на шхуне, отряд, спустившийся на берег, состоял из тридцати двух человек. Все мы были вооружены до зубов, имели при себе мушкеты, пистолеты и абордажные сабли; кроме того, у каждого имелся длинный морской нож, внешне несколько напоминавший охотничьи ножи, которыми теперь так часто пользуются на западе и юге нашей страны. Сотня чернокожих воинов встретила нас на берегу, чтобы сопроводить к деревне. Мы не без удивления заметили, что на этот раз они не имели при себе оружия, а когда об этом обстоятельстве спросили Туу-Уита, тот просто ответил, что «маттее нон уэ па па си», что означало: когда все — братья, оружие ни к чему. Мы в ответ рассмеялись и отправились в путь.

Миновав источники и ручей, о которых я говорил ранее, мы вошли в узкое ущелье, ведущее сквозь цепь стеатитовых скал. Ущелье было очень неровное и каменистое, и во время первого посещения в Клок-Клок пробраться через него нам стоило большого труда. Общая длина ущелья — полторы, возможно, две мили, но сквозь скалы оно вело такими немыслимыми извивами и изломами (очевидно, в давние времена это было русло реки), что по нему нельзя было пройти и двадцати ярдов, не сделав резкого поворота. Отвесные стены на всем пути возвышались, я уверен, футов на семьдесят-восемьдесят и на некоторых участках достигали поистине немыслимой высоты, нависая над тропой, так что на нее почти не попадал солнечный свет. В ширину ущелье в среднем имело футов сорок, но местами сужалось настолько, что не больше пяти-шести человек могли пройти там в ряд. Короче говоря, трудно себе представить место, более подходящее для устройства засады, поэтому вполне естественно, что мы тщательно осмотрели оружие перед тем, как войти в ущелье. Когда я думаю о непростительной глупости, которую мы совершили, меня больше всего поражает то, что в таких условиях мы вообще рискнули отдаться во власть дикарей и позволили им идти по этому ущелью впереди и позади нас. Тем не менее именно такой порядок мы слепо приняли, бездумно полагаясь на нашу многочисленность, на силу нашего огнестрельного оружия (действие которого все еще оставалось тайной для туземцев) и на то, что Туу-Уит и его люди были безоружны, но главное — поверив в дружбу, которую так долго изображали эти подлые твари. Пять-шесть туземцев шли впереди, как будто чтобы указывать путь и очищать дорогу от больших камней и веток. Далее тесной группой следовали мы. Нашей единственной заботой было не позволить себя разделить. Замыкал шествие основной отряд дикарей, которые соблюдали необычный для них порядок и торжественность.

Дирк Питерс, человек по имени Уилсон Аллен и я находились с правой стороны от наших товарищей и по дороге рассматривали необычное залегание пород в нависавших над нами отвесных стенах ущелья. Наше внимание привлекла одна трещина в мягкой скальной породе. Она была достаточно широка, чтобы в нее свободно мог пройти человек, уходила прямо в глубину скалы футов на восемнадцать — двадцать, а потом под наклоном сворачивала влево. Высота прохода, насколько нам было видно, составляла от шестидесяти до семидесяти футов. В пещере росли какие-то низкорослые кусты, и, заинтересовавшись их плодами, похожими на фундук, я быстро вошел внутрь и сорвал сразу пять-шесть орехов. Повернувшись, я увидел, что Питерс и Аллен последовали за мной. Я сказал им, чтобы они возвращались, потому что двоим в этой трещине не разойтись и что моих орехов хватит на всех. Они развернулись и начали пробираться обратно (Аллен находился ближе к выходу), когда я вдруг почувствовал мощнейшее, ни с чем не сравнимое сотрясение, от которого у меня возникла мысль, если я вообще в то мгновение мог о чем-то думать, что земля вдруг раскололась пополам и миру пришел конец.


21

Придя в чувство, я понял, что лежу, задыхаясь, в полной темноте посреди груд камней и земли, которые продолжали валиться со всех сторон, угрожая засыпать меня полностью. Придя в ужас от этой мысли, я с большим трудом поднялся на ноги и замер на несколько секунд, пытаясь постичь, что произошло и где я нахожусь. Вдруг совсем рядом я услышал громкий стон, а потом голос Питерса, который звал меня на помощь. Я сделал пару неверных шагов вперед и наткнулся прямо на голову и плечи своего товарища, который, как стало понятно, оказался наполовину засыпан землей и теперь отчаянно пытался выбраться. Собрав все силы, я принялся разгребать руками землю и помог ему освободиться.

Как только мы оправились от страха и удивления настолько, что к нам вернулась способность соображать, мы оба пришли к выводу, что стены пещеры, в которую мы вошли, из-за какого-то подземного толчка или, быть может, под собственным весом обрушились, похоронив нас заживо, и что мы оказались в ловушке, из которой нет выхода. Долгое время мы предавались отчаянию, которое не может представить тот, кто никогда не оказывался в подобном положении. Я был твердо убежден, что ни одно происшествие из тех, что когда-либо случаются с человеком на протяжении всей его жизни, не способно вызвать такого полнейшего физического и умственного упадка, как то, что выпало на нашу долю, — погребение заживо. Кромешная тьма, окутывающая жертву, ужасное давление на легкие, удушающие запахи сырой земли соединяются со страшными мыслями о том, что у тебя нет даже призрачной надежды на спасение и отныне тебя ждет удел мертвых, и вселяют в человеческое сердце ужас, который невозможно вынести, невозможно постичь.

Наконец Питерс предложил оценить размеры катастрофы и обойти на ощупь нашу темницу; сделать это было едва ли возможно, но он сказал, что в завалах мог остаться какой-нибудь просвет, через который мы сможем выйти. Я жадно ухватился за эту мысль и, напрягая все силы, попытался пробиться сквозь толщу обрушившейся земли. Едва я продвинулся на шаг вперед, как мы увидели еле различимый мерцающий лучик света, и этого оказалось достаточно, чтобы убедить меня, что мы, во всяком случае, не умрем от удушья. Приободрившись, мы стали надеяться на лучшее. Когда груда комьев земли и камней, затруднявшая дальнейшее продвижение в направлении света, была пройдена, пробираться дальше стало проще, тем более что мы почувствовали большое облегчение в легких. Вскоре мы смогли осмотреться и обнаружили, что находимся в дальней части первого прямого отрезка пещеры, рядом с поворотом налево. Еще немного усилий, и, к неописуемой радости, мы увидели трещину, уходящую высоко вверх под углом в сорок пять градусов, а местами и круче. Заглянуть в нее и увидеть, что делается внутри, мы не могли, но свет, который шел из нее, не оставлял сомнений, что наверху (если каким-то образом нам удастся взобраться наверх) мы найдем проход наружу.

Тут я вспомнил, что в расселину нас вошло трое и что наш товарищ Аллен до сих пор не дал о себе знать. Мы тут же приняли решение вернуться и найти его. После долгих поисков в страхе нового обвала Питерс наконец крикнул, что нащупал ногу нашего спутника и что тело завалено так, что вытащить его невозможно. Вскоре я убедился, что он не ошибся и что Аллен давно испустил дух. С тяжелым сердцем мы оставили труп и вернулись к повороту.

В довольно узкий проход протиснуться можно было с большим трудом, а подниматься по нему и вовсе казалось невозможным, и после пары безуспешных попыток мы снова упали духом. Я уже упоминал, что гряда гор, сквозь которую проходило ущелье, состояла из мягкого камня, похожего на стеатит. Стены трещины, по которой мы хотели подняться, состояли из той же горной породы; они от влаги были такими скользкими, что мы едва могли упереться ногой, даже в самых пологих частях, а в некоторых местах, где они были практически вертикальными, подъем был необыкновенно трудным, почти невозможным. Но отчаяние иногда придает решимости, и мы принялись ножами прорубать в мягком камне ступеньки, цепляться с риском для жизни за края твердого сланца, выступающие в разных местах из общей массы, и наконец сумели добраться до небольшого природного уступа, с которого можно было рассмотреть клочок голубого неба и дальний конец густо поросшего лесом ущелья. Оглянувшись, теперь уже без содрогания, на разлом, через который только что пробрались, мы по его стенам четко увидели, что появился он недавно, и заключили, что столь ошеломившее нас содрогание, какой бы ни была его причина, расширило трещину, открыв этот путь к спасению. Напряжение вымотало нас, и от усталости мы едва могли стоять на ногах или говорить, поэтому Питерс предложил попытаться привлечь к себе внимание наших товарищей выстрелами из пистолетов. Мушкеты и сабли потерялись где-то в завалах земли на дне расселины. Последующие события показали, что если бы мы тогда выстрелили, нам пришлось бы сильно пожалеть об этом, но, к счастью, у меня в мыслях уже начало зарождаться смутное подозрение, и мы не стали выдавать дикарям свое местонахождение.

Отдохнув с час, мы продолжили медленный подъем и не успели преодолеть большое расстояние, как услышали несколько пронзительных воплей, последовавших один за другим. Наконец мы выбрались на поверхность — после каменного уступа наш путь пролегал под нависшим высоким откосом, через ветки каких-то растений. Очень осторожно мы подкрались к узкой бреши, через которую нам открылся вид на окружающую нас местность и страшная причина удара.

Площадка, с которой мы смотрели вниз, располагалась недалеко от самого высокого пика стеатитовых скал. Ущелье, в которое вошел наш отряд из тридцати двух человек, находилось слева от нас футах в пятидесяти. Но по меньшей мере сто ярдов этого ущелья были завалены миллионом тонн земли вперемешку с камнями, искусственно обрушенными вниз. Способ, которым это удалось сделать, был столь же прост, сколь и очевиден, ибо следы этого чудовищного злодеяния никуда не исчезли. На вершине восточного края теснины (мы находились на западной) в нескольких местах в землю были вогнаны колья. В этих точках земля осталась на месте, но на всем протяжении обвала в почве были заметны углубления, как после бурения, указывавшие на то, что туда тоже вбивали колья — причем довольно плотным рядом, не более чем в ярде друг от друга — на протяжении примерно трех сотен футов и футах в десяти от края обрыва. На оставшиеся стоять колья были наброшены веревки из виноградной лозы, и, очевидно, то же проделали с остальными кольями. Я уже упоминал о необычной структуре стеатитовых скал, и описанная выше узкая глубокая расселина, благодаря которой мы избежали погребения заживо, лучше поможет представить их внешний вид. Природа скал была такова, что любое естественное потрясение расщепляло составлявшую их породу на параллельные вертикальные слои, и вызвать этот процесс можно было сравнительно небольшим усилием. Этим дикари и воспользовались для осуществления своего вероломного замысла. Не вызывает сомнения, что неразрывная линия вбитых кольев произвела частичный разлом грунта глубиной, вероятно, два-три фута, после чего дикари, потянув одновременно за веревки (которые были привязаны к верхушкам кольев и уходили в противоположную от края обрыва сторону), добились большой рычажной силы, благодаря чему смогли по сигналу отколоть всю верхнюю часть обрыва и обрушить ее на дно пропасти. Судьба наших несчастных товарищей больше не вызывала сомнений. Мы одни избежали удара сокрушительной силы и были теперь на острове единственными оставшимися в живых белыми людьми.


22

В ту минуту мы едва не пожалели, что не остались погребены навечно внизу. Мы не видели для себя иного удела, нежели смерть от рук дикарей или жалкое существование в неволе. Да, мы могли какое-то время скрываться от них в горах или, в крайнем случае, в расселине, из которой только что выбрались, но во время долгой полярной зимы мы бы либо умерли от холода и голода, либо были обнаружены дикарями.

Дикари, полчища которых, как мы теперь видели, приплывали на плотах с южных островов, наверняка для того, чтобы сообща захватить и разграбить «Джейн Гай». Шхуна по-прежнему безмятежно стояла на якоре в бухте, и те, кто находился на борту, судя по всему, не догадывались о нависшей над ними опасности. Как же нам захотелось оказаться рядом с ними, чтобы либо помочь спастись, либо погибнуть вместе с ними, защищаясь. Мы не видели способа предупредить их, не подвергнув себя немедленной гибели, да и в этом случае надежда на то, что наша смерть принесет им хоть какую-то пользу, была весьма призрачной. Пистолетный выстрел мог известить их о том, что произошло нечто непредвиденное, но это не могло сообщить им, что их единственный шанс на спасение — тотчас сняться с якоря и уплыть прочь от этого острова, невозможно было передать им, что их уже не связывают никакие обязательства перед товарищами, потому что товарищей нет в живых. Услышав пистолетный выстрел, они не смогли бы сделать для встречи с врагом, который уже готовился к нападению, ничего больше, чем уже было сделано. Таким образом, выстрелы принесли бы не пользу, а только вред, и по зрелом размышлении мы отказались от этого.

Потом у нас появилась мысль выбежать на берег, захватить одно из каноэ, стоявших в бухте, и попытаться прорваться к судну. Но скоро стало понятно, что этот замысел обречен на неудачу. Все вокруг, как я уже говорил, буквально кишело дикарями, которые прятались в кустах и горных расселинах, чтобы их не заметили со шхуны. Прямо под нами, на единственной тропе, по которой мы могли надеяться добраться до берега в нужном месте, расположился целый отряд чернокожих воинов с Туу-Уитом во главе. Они до сих пор не напали на «Джейн Гай» лишь потому, что ждали подкрепления. Вокруг каноэ тоже копошились туземцы, безоружные, но наверняка оружие было где-то припрятано. Поэтому мы вынуждены были оставаться в своем укрытии и невольно стали молчаливыми свидетелями разыгравшейся в скором времени трагедии.

Примерно через полчаса мы увидели на южной стороне залива шестьдесят или семьдесят набитых дикарями то ли плотов, то ли плоскодонных лодок без такелажа. Оружия при себе они не имели, кроме дубинок и камней, лежавших на дне плотов. Сразу после этого еще больший отряд с таким же оружием показался с противоположной стороны. Тут же четыре каноэ наполнились стремительно выбежавшими из-за кустов туземцами и полетели к шхуне. Таким образом, быстрее, чем я написал эти строки, «Джейн Гай» оказалась окружена настоящей армией головорезов, готовых на все, чтобы захватить ее.

В том, что им это удастся, мы не сомневались ни секунды. С какой решимостью ни защищали бы судно шесть оставшихся на нем матросов, их было слишком мало, чтобы должным образом управиться с пушками и выстоять в таком неравном бою. Я даже не верил, что они вообще смогут оказать сопротивление, но в этом ошибся; они быстро развернули судно правым бортом к каноэ, которые к этому времени уже подошли на расстояние пистолетного выстрела, в то время как плоты еще находились в четверти мили от левого борта. По какой-то неизвестной мне причине, но, скорее всего, из-за волнения, охватившего наших несчастных товарищей, когда они увидели всю безнадежность своего положения, выстрел оказался неудачным. Не было сбито ни одно каноэ, не был ранен ни один туземец, картечь легла с недолетом и рикошетом перелетела через их головы. Дикари лишь были поражены неожиданным грохотом и дымом, да так, что мне на мгновение показалось, что они откажутся от своего замысла и вернутся на берег. И они, скорее всего, так бы и поступили, если бы наши товарищи продолжили пушечные выстрелы ружейной и пистолетной пальбой по каноэ, которые уже приблизились настолько, что промахнуться было невозможно, чем они хотя бы могли остановить их и успеть дать бортовой залп по плотам. Но вместо этого люди на шхуне бросились к левому борту готовиться к встрече с плотами, что позволило отряду на каноэ оправиться от паники, осмотреться и проверить, есть ли раненые.

Залп с левого борта оказался куда более удачным. Пушечные выстрелы разнесли семь или восемь плотов в щепки, убив разом человек тридцать-сорок дикарей и сбросив в воду не меньше сотни, многие из которых получили страшные ранения. Остальные, ополоумев от страха, бросились в отступление, даже не пытаясь подобрать искалеченных соплеменников, которые барахтались в воде и просили о помощи. Однако этот успех пришел слишком поздно для спасения мужественных защитников судна. Отряд, плывший на каноэ, уже был на шхуне, все полторы с лишним сотни человек. Большинство из них вскарабкались по цепям и абордажным сетям еще до того, как матросы успели поднести к орудиям запалы. Теперь ничто не могло противостоять их беспощадной ярости. В считаные секунды наших людей повалили, растоптали и буквально разорвали на части.

Увидев это, дикари на плотах справились со страхом и налетели стаей на шхуну, чтобы принять участие в разграблении. Неистовая вакханалия в пять минут превратила «Джейн Гай» в жалкое зрелище. Палубы были разбиты и взломаны, канаты, паруса и все незакрепленные предметы были уничтожены. Затем, подталкивая шхуну в корму и в бока, негодяи наконец вытолкнули ее на берег (якорная цепь соскользнула в воду еще раньше) и подтянули к Туу-Уиту, который все это время, как опытный военачальник, обозревал происходящее с наблюдательного пункта в горах, но теперь, одержав победу, спустился, чтобы разделить добычу со своими чернокожими воинами.

Когда Туу-Уит спустился на берег, мы получили возможность покинуть свое убежище и совершить вылазку на гору. Примерно в пятидесяти ярдах от выхода из нашей расселины мы обнаружили небольшой ручей, водой которого утолили терзавшую нас жажду, а рядом с ним увидели кусты с похожими на фундук плодами, какие я упоминал выше. Попробовав орехи, мы нашли их довольно вкусными и очень похожими на обычный лесной орех. Мы тут же набрали полные шапки этих плодов, отнесли их в расселину и вернулись, чтобы набрать еще. Торопливо обрывая их, мы вдруг услышали шуршание в кустах и уже хотели незаметно вернуться обратно в наше убежище, когда над зарослями медленно, точно с трудом, поднялась в воздух большая черная птица из породы выпей. Я от неожиданности замер на месте, но Питерс сохранил достаточно самообладания, чтобы броситься к ней и поймать за шею, прежде чем она успела подняться высоко. Птица отчаянно вырывалась и оглашала воздух такими громкими воплями, что мы уже подумывали отпустить ее, чтобы она не привлекла внимание дикарей, которые могли прятаться неподалеку, но удар ножом наконец заставил ее замолчать, и мы понесли добычу в расселину, поздравляя себя с тем, что теперь имеем запас пищи на неделю.

Потом мы снова вышли осмотреться и спустились довольно далеко по южному склону горы, но не встретили ничего, что могло бы послужить пищей. Поэтому, набрав сухого хворосту, пошли обратно и по дороге заметили пару отрядов туземцев, которые возвращались в деревню, отягощенные награбленным на судне, и которые, как нам показалось, могли заметить нас, проходя под горой.

Следующей нашей заботой было замаскировать как можно лучше наше убежище, для чего мы накрыли ветками проем, тот самый, через который увидели клочок голубого неба, когда добрались до выступа в расселине. Мы оставили открытым лишь небольшой участок, чтобы иметь возможность наблюдать за бухтой, не боясь быть замеченными снизу. Работой своей мы были вполне удовлетворены, ибо теперь нас никто не мог заметить до тех пор, пока мы оставались внутри расселины и не выходили на склон горы. Никаких указаний на то, что дикари бывали раньше в этой части ущелья, мы не обнаружили. Однако вспомнив о том, что щель, через которую мы проникли сюда, образовалась только что, после обрушения части скалы напротив, мы подумали о том, что иной дороги сюда не существует, но радость наша, вызванная уверенностью в недоступности этого места, была омрачена сомнением в том, сможем ли мы вообще спуститься вниз. Мы приняли решение тщательно осмотреть склоны горы, когда представится такая возможность, пока же занялись наблюдением за дикарями через амбразуру.

К этому времени они полностью разрушили корабль и готовились его поджечь. В скором времени из главного люка густыми клубами повалил дым, потом над баком взметнулись языки пламени. Снасти, мачты и остатки парусов занялись мгновенно, огонь стремительно распространился по палубе, но, несмотря на это, множество дикарей по-прежнему оставались рядом с яхтой, пытаясь камнями, топорами и пушечными ядрами сбить железные и медные детали корпуса судна. Вокруг шхуны, на берегу, в каноэ и на плотах находилось не менее десяти тысяч туземцев, не считая уносящих награбленное вглубь острова и переправлявшихся на другие острова. Мы ждали, когда наступит развязка, и она нас не разочаровала. Сначала произошел сильнейший толчок, словно через нас пропустили заряд электричества, не сопровождаемый, однако, никакими иными признаками взрыва. Дикари были явно поражены, на миг они прервали свои труды и взвыли. Они уже были готовы снова взяться за дело, когда над палубами взметнулось облако дыма, похожее на тяжелую черную грозовую тучу, — потом, как будто из самого нутра шхуны, вырвался огромный столб пламени, достигнув в высоту четверти мили — затем пламя внезапно распространилось по кругу, в следующий миг весь берег бухты превратился в кромешный ад, воздух наполнился месивом из обломков дерева и металла, оторванными человеческими конечностями, и наконец во всей своей ярости и мощи грянул взрыв, которым нас сбило с ног, по горам прокатилось многократное эхо, и посыпался дождь из мелких обломков.

Взрыв оказался даже более разрушительным, чем мы ожидали, и теперь дикари пожинали справедливые плоды своего вероломства. Около тысячи погибло при взрыве, примерно столько же получило страшные раны. Буквально вся поверхность бухты была усеяна барахтающимися и тонущими людьми, а на берегу дело обстояло еще хуже. Внезапность и масштаб разрушений потряс их настолько, что они даже не пытались помогать друг другу. Потом их поведение резко изменилось. Охватившее их оцепенение в один миг сменилось высшей степенью возбуждения, они начали носиться по кругу со странным выражением ужаса, ярости и любопытства на лицах, крича во все горло: «Текели-ли! Текели-ли!»

Затем большой отряд ринулся в горы и вскорости вернулся с деревянными кольями в руках. Они принесли их к тому месту, где толпа была гуще всего, их соплеменники расступились, и мы смогли увидеть предмет, вызвавший такое волнение. На песке лежало что-то белое, но мы не сразу поняли, что это. Наконец мы смогли различить очертания тела странного животного с ярко-красными зубами и когтями, того самого, которое мы подобрали в море восемнадцатого января. Капитан Гай сохранил его, для того чтобы сделать чучело и отвезти в Англию. Помню, перед тем как мы в последний раз высадились на остров, он приказал отнести его в кают-компанию и запереть в рундук. Теперь его взрывом выбросило на берег, но почему оно вызвало такой переполох среди дикарей, мы не понимали. Они сгрудились вокруг тела тесной толпой, но никто, кажется, не хотел к нему приближаться. Потом туземцы обнесли его частоколом, и, как только это было сделано, вся толпа бросилась прочь от берега, вопя: «Текели-ли! Текели-ли!»


23

Следующие шесть-семь дней мы провели в своем убежище на горе, покидая его лишь изредка и с величайшей осторожностью, чтобы пополнить запасы воды и фундука. На выступе мы сделали нечто вроде жилого помещения: соорудили кровать из сухих листьев и поставили рядом три больших плоских камня, которые заменяли нам очаг и стол. Огонь мы без особого труда добывали трением двух сухих деревяшек, одной мягкой, другой твердой. Мясо птицы, пойманной так кстати, оказалось превосходным, хоть и немного жестковатым. Это была не морская птица, а какой-то вид выпи с блестящим черным с проседью оперением и слишком маленькими для такого большого тела крыльями. Потом мы видели еще трех таких же недалеко от расселины, которые явно искали пойманную нами, но, поскольку они не садились на землю, поймать их было невозможно.

Пока у нас было мясо, мы не испытывали неудобств, но, когда запас исчерпался, возникла необходимость срочно позаботиться о пропитании. Орехи голод не утоляли, а напротив, вызывали рези в желудке, а при употреблении в больших количествах и сильную головную боль. Мы видели несколько больших черепах на берегу, к северу от горы, и посчитали, что их можно без труда поймать, если удастся подобраться к ним незаметно для туземцев. Поэтому было решено попробовать спуститься.

Начали мы с южного откоса, на котором, как нам показалось, было меньше всего преград, но не продвинулись мы и на сто ярдов, как случилось то, что мы смутно предчувствовали, глядя вниз с вершины: дальнейший путь преградило ответвление ущелья, в котором нашли смерть наши товарищи. Мы пошли вдоль него и примерно через четверть мили снова были остановлены, на этот раз невероятной глубины обрывом. Идти по его краю было слишком опасно, поэтому нам пришлось вернуться.

Затем мы попробовали спуститься по восточной стороне, но снова потерпели неудачу. После часа пути, ежеминутно рискуя свернуть шею, мы спустились в глубокую яму с черными гранитными стенами и засыпанным мелкой пылью дном, из которой выбраться можно было только той же крутой каменистой тропой, какой мы сюда спустились. С трудом взобравшись по ней обратно наверх, мы попытали счастья на северной стороне. Здесь во время движения нам пришлось соблюдать крайнюю осторожность, поскольку малейшая оплошность грозила привлечь к нам внимание всей деревни. Продвигались мы на четвереньках, а иногда и ползком, прячась за кустами. Преодолев таким манером совсем небольшое расстояние, мы наткнулись на пропасть гораздо более глубокую, чем встречали до сих пор, и ведущую прямиком в главное ущелье. Итак, наши страхи подтвердились: мы были полностью отрезаны от мира внизу. Совершенно обессилев, мы кратчайшим путем вернулись на наш выступ, упали на ложе из листьев и проспали несколько часов беспробудным сном.

Несколько дней после этого мы обследовали каждый дюйм вершины нашей горы в поисках чего-нибудь съестного. Выяснилось, что рассчитывать здесь не на что, кроме вредных для здоровья орехов и нескольких видов ложечной травы, росшей на маленьком пятачке размером не более четырех квадратных перчей[29]. Надолго ее бы не хватило. К пятнадцатому февраля, если мне не изменяет память, от нее не осталось и стебелька, да и орехи стали попадаться реже — мы оказались в самом плачевном положении.

Шестнадцатого числа[30] мы снова обошли стены нашей темницы в надежде найти путь к спасению, но впустую. Мы даже спустились в пещеру, где попали под обвал, в расчете на то, что там может оказаться выход в главное ущелье. Там нас тоже ждало разочарование, хотя мы нашли мушкет.

Семнадцатого мы покинули расселину с намерением обследовать провал с черными гранитными стенами, в который уже спускались во время первоначальных поисков. Мы помнили, что там было несколько разломов в стенах и один из них был осмотрен лишь частично, поэтому нам хотелось его осмотреть, хотя мы и не рассчитывали на то, что там может оказаться выход.

Как и раньше, в провал мы спустились без труда, только теперь обладали достаточным спокойствием, чтобы провести осмотр со всем тщанием. Это было поистине необыкновенное место, даже не верилось, что это творение природы. Длина этой ямы от восточной оконечности до западной с учетом всех изгибов и поворотов составляла порядка пяти сотен ярдов, а если по прямой, то ее протяженность с востока на запад (это лишь предположение, поскольку у меня не было возможности провести точный расчет) не превышала сорока — пятидесяти ярдов. В первый раз попав в эту пропасть, то есть проделав спуск примерно в сто футов с вершины горы, мы увидели, что стены провала не похожи друг на друга и явно никогда не были соединены: одна состояла из стеатита, а вторая — из мергеля с мелкими металлическими вкраплениями. Склоны здесь отстояли друг от друга в среднем футов на шестьдесят, но это расстояние не везде было одинаковым. Ниже оно резко сужалось и склоны превращались в две параллельные стены, хоть и отличались составом и формой поверхности. На высоте пятидесяти футов от дна начиналось полное соответствие. Обе стороны состояли из совершенно черного блестящего гранита, имели один и тот же угол наклона и отстояли друг от друга по всей длине ровно на двадцать ярдов. Точную форму провала лучше всего понять по чертежу (см. рис. 1), который я набросал на месте, ибо, по счастью, у меня с собой были записная книжка и карандаш, которые я бережно хранил во время своих последующих приключений и благодаря которым сохранилось множество подробностей, каковые в противном случае не удержались бы в моей памяти.

Заколдованный замок. Сборник

Этот чертеж воспроизводит общую форму провала, но без нескольких небольших углублений на стенах, каждому из которых соответствовал выступ на противоположной стене. Дно провала покрывал толстый, дюйма в три-четыре, слой мельчайшей пыли, под которой мы обнаружили все тот же черный гранит. С правой стороны, внизу, в самом конце, можно было заметить небольшой ход — тот самый разлом, на который я ссылался выше и ради исследования которого мы второй раз спустились в провал. В него-то мы и углубились, энергично вырубая мешавшие проходу кусты ежевики и разгребая груды острых камней, напоминавших формой наконечники для стрел. Сил нам придало еще и то, что в дальнем конце мы увидели свет. Углубившись футов на тридцать, мы оказались под низкой ровной аркой, пол которой был покрыт точно такой же пылью, как и в самом провале. Свет усилился, и, зайдя за поворот, мы оказались в другой высокой камере, сходной с первой во всем, кроме длины. Вот ее общие очертания (см. рис. 2):

Заколдованный замок. Сборник

Общая длина этого хода, если начинать считать от точки a, идти по дуге b до оконечности d, составляет пятьсот пятьдесят ярдов. У точки с мы обнаружили небольшое отверстие в стене, подобное тому, через которое попали сюда из первой камеры, и оно тоже все заросло ежевикой и было засыпано грудами белых, похожих на наконечники для стрел камней. Протиснувшись по этому узкому коридору, который, как оказалось, имел в длину примерно сорок футов, мы вышли в третью камеру. Она тоже ничем не отличалась от первой, кроме продолговатой формы (см. рис. 3).

Заколдованный замок. Сборник

Мы высчитали общую длину третьей камеры — она составила триста двадцать ярдов. В точке а находилось отверстие шириной футов шесть, которое уходило в глубь скалы на пятнадцать футов и там упиралось в глухую стену из мергеля, вопреки нашим ожиданиям, лишенную каких бы то ни было отверстий. Мы уже собирались покинуть этот ход, в который проникало очень мало света, когда Питерс обратил мое внимание на ряд странного вида знаков на поверхности стены, которой заканчивался этот тупик. При некотором усилии воображения левый или самый северный символ можно было принять за изображение, хоть и грубое, выпрямленной человеческой фигуры с вытянутой рукой. Остальные знаки имели некоторое сходство с буквами алфавита, и Питерс был склонен считать их таковыми, но я в конце концов убедил его в том, что он ошибается, указав ему на пол, где среди пыли мы нашли и подобрали несколько осколков мергеля, явно отколотых от стены выше во время какого-то сотрясения, по форме соответствовавших зазубринам, естественное происхождение которых таким образом доказывалось. Рисунок 4 — точная копия «знаков»:

Заколдованный замок. Сборник

Удостоверившись, что из этих удивительных пещер нет выхода наружу, мы, подавленные и удрученные, вернулись в свою темницу на вершине горы. Следующие сутки не происходило ничего примечательного, за исключением разве что того, что к востоку от третьей камеры мы обнаружили две очень глубокие треугольные дыры, также имевшие гранитные стены. Спускаться в них мы посчитали занятием бесполезным, поскольку у них был вид простых природных колодцев, не имевших ответвлений. Каждый из них имел в поперечнике ярдов двадцать, их форма и расположение относительно третьей камеры показаны на рисунке 5:

Заколдованный замок. Сборник


24

Двадцатого числа, когда стало окончательно ясно, что на орехах мы долго не продержимся, тем более что поедание их доставляло нам невыносимые мучения, было принято отчаянное решение попытаться спуститься по южному склону горы. Здесь стены пропасти были из мягкого стеатита, хоть и уходили вниз почти вертикально самое меньшее на полторы сотни футов, а в некоторых местах даже нависали, как арки. После долгих поисков нам на глаза попался узкий выступ ступенькой примерно в двадцати футах под краем обрыва, и Питерсу удалось на него спрыгнуть, ухватившись за связанные носовые платки, которые я в это время удерживал. Я последовал за ним, правда, с несколько бóльшими трудностями, и мы решили спускаться вниз таким же манером, каким выбрались из пещеры после обвала, — выбивая в мягком стеатите ножами ступеньки. Вряд ли кто-то может представить в полной мере опасность, с которой это предприятие было сопряжено, но иного выхода у нас не было, и мы решились.

На нашем выступе рос орешник, и к одному из кустов мы привязали самодельную веревку из носовых платков. Вторым ее концом мы обвязали Питерса за талию, и я стал медленно его спускать, пока хватало платков. Он выбил в стене дыру глубиной дюймов шесть или десять, стесав предварительно камень, выступавший сверху на фут или около того, после чего рукояткой пистолета вогнал в освобожденное место прочный клинышек. Потом я подтянул его наверх фута на четыре, там он пробил отверстие такое же, как внизу, и вогнал еще один клинышек, благодаря чему у его рук и ног появилось место для отдыха. Далее я отвязал платки от куста и бросил ему второй конец, который он привязал к клинышку в верхнем отверстии и теперь смог осторожно спуститься на три фута, то есть на всю длину платков, ниже того уровня, где только что побывал. Здесь он пробил еще одну дыру и вколотил еще один клинышек. После этого он снова поднялся на один уровень вверх, чтобы отдохнуть, поставив ноги в выбитые ямки, а руками взявшись за клинышки. Теперь появилась необходимость отвязать платки от верхнего клинышка, чтобы привязать к нижнему, и тут он понял, что совершил ошибку, когда выбивал отверстия на таком большом расстоянии друг от друга. Однако после пары неудачных и крайне опасных попыток дотянуться до узла (ему приходилось левой рукой держаться, а правой развязывать) он перерезал веревку, оставив на клинышке шесть дюймов. Затем он спустился под третье отверстие, но не слишком низко. Благодаря этому приему (приему, до которого я сам никогда бы не додумался и за который нам нужно было благодарить находчивость и решительность Питерса) мой товарищ наконец сумел, не без помощи выступов, которые встречались в стене, добраться до дна без происшествий.

Не сразу я решился последовать его примеру, но потом набрался храбрости и сделал это. Питерс, прежде чем начать спуск, снял с себя рубашку, и та вместе с моей послужила материалом для изготовления веревки, необходимой для этой затеи. Сбросив вниз мушкет, найденный в расселине, я привязал эту веревку к кусту и начал быстрый спуск, пытаясь энергичными движениями унять дрожь, которую не мог побороть никакими другими способами. Однако это помогало всего лишь первые четыре-пять шагов, потом воображение мое необычайно разыгралось от мыслей о том, какая подо мной глубина и как ненадежны клинышки и отверстия в стеатите — моя единственная опора. Напрасно пытался я прогнать эти мысли и не отрывать взгляда от гладкой каменной стены передо мной. Чем больше я старался не думать, тем более живыми и ужасными становились мои видения. Наконец наступил момент, столь опасный в подобных случаях, когда мы начинаем представлять ощущения, какие будем испытывать во время падения, рисовать себе головокружение и тошноту, и последнюю борьбу, и полузабытье, и, наконец, горькое сожаление, когда ты уже стремительно летишь вниз. Эти фантазии начали создавать новую собственную действительность, и все вообразимые страхи одолели меня. Колени мои неистово задрожали, пальцы медленно, но уверенно начали разжиматься. В ушах зазвенело, и я промолвил: «Это мой похоронный звон!» Меня охватило неодолимое желание посмотреть вниз. Я не мог, не хотел смотреть только на скалу перед собой и с диким, неописуемым чувством ужаса, смешанного с облегчением, устремил взгляд в самую глубину бездны. На какой-то миг пальцы снова судорожно впились в камень, с этим движением в сознании подобно тени промелькнула мысль о спасении… а в следующее мгновение всю мою душу переполнило страстное желание упасть — жажда, порыв, стремление, совершенно неподвластные разуму. Я разжал пальцы, немного повернулся и, раскачиваясь, замер на секунду. Потом в голове помутилось; в ушах раздался пронзительный, призрачный вопль; темная, демоническая, размытая фигура появилась прямо подо мною; и я, вздохнув, упал в ее распростертые объятия.

Я потерял сознание, и Питерс поймал меня, когда я упал. Он наблюдал за моим продвижением со дна утеса и, увидев, что мне грозит, попытался всячески воодушевить меня советами, но разум мой помрачился настолько, что я не слышал его слов и даже не осознавал, что он обращался ко мне. Наконец, заметив, как я покачнулся, он бросился меня спасать и успел как раз вовремя, чтобы подхватить меня. Если бы я обрушился всем своим весом, веревка из платков наверняка порвалась бы и я полетел в бездну; а так он сумел меня схватить и осторожно опустить на полную ее длину, так что я повис над пропастью. Примерно пятнадцать минут провисел я без чувств. Когда я очнулся, дрожь утихла, я как будто заново родился и с помощью товарища благополучно спустился на дно.

Теперь мы находились недалеко от ущелья, ставшего могилой для наших товарищей, и к югу от того места, где обрушился склон горы. Вокруг царило полное запустение, которое напомнило мне описания путешественников в тех безотрадных местах, где некогда стоял Древний Вавилон. Не говоря об обломках разрушенного утеса, которые беспорядочной грудой преграждали нам путь с севера, поверхность земли во всех остальных направлениях была завалена огромными глыбами, как будто мы находились посреди развалин каких-то гигантских сооружений, хотя, если присмотреться, здесь отсутствовали какие бы то ни было следы человеческой деятельности. Тут было много шлака, огромных бесформенных гранитных глыб вперемешку с мергелем[31], и те и другие имели металлические вкрапления. Повсюду, куда хватало глаз, не было и следов растительности. Мы увидели несколько крупных скорпионов и пресмыкающихся разных видов, которых никто до сих пор не встречал на таких широтах. Поскольку больше всего нас заботили поиски пищи, мы решили идти к берегу, до которого было не более полумили пути, чтобы поймать черепах, которых мы наблюдали из своего убежища на горе. Мы прошли каких-то сто ярдов, осторожно выбирая дорогу, когда за очередным поворотом из какой-то пещерки на нас набросились пять дикарей и ударом дубинки Питерс был свален на землю. Все они бросились к нему, чтобы скрутить свою жертву, но это дало мне время прийти в себя от неожиданности. При мне все еще был найденный мушкет, но ствол его при падении с обрыва повредился так сильно, что выстрелить из него все равно не получилось бы, и я отбросил его в сторону, предпочитая довериться пистолетам, которые неизменно держал наготове. Я стал надвигаться на нападавших, произведя несколько выстрелов подряд. Двое дикарей упали, еще один, который как раз занес над Питерсом копье, вскочил на ноги, не закончив свое дело. После того как мой товарищ был освобожден, дальнейшее не представляло особого труда. У него тоже были пистолеты, но из осторожности он не воспользовался ими, рассчитывая на свою колоссальную физическую силу, равной которой я не встречал ни у кого. Выхватив дубинку из руки одного из павших дикарей, он вышиб мозги трем оставшимся одним могучим ударом. Наша победа была полной.

Все это произошло так стремительно, что нам с трудом верилось, что случившееся было явью, и мы какое-то время стояли в отупении над бездыханными телами, пока нас не привели в себя крики, послышавшиеся в отдалении. Дикарей встревожил звук выстрелов — наше пребывание на острове перестало быть тайной. Чтобы вернуться к утесу, нужно было идти в направлении, откуда доносились крики. Но даже если бы нам удалось до него добраться, мы не смогли бы подняться по нему незамеченными. Положение было отчаянное, мы на миг задумались, решая, в какую сторону бежать, когда один из подстреленных мной дикарей вдруг вскочил и попытался спастись. Но мы поймали его и уже хотели прикончить, когда Питерсу пришло в голову, что он может пригодиться нам для спасения. Поэтому мы потащили его за собой, дав понять, что пристрелим, если он будет сопротивляться. Через несколько минут он уже был совершенно послушен и бежал рядом с нами между валунами по направлению к берегу.

До сих пор неровности земли, которую мы пересекали, скрывали от нас море, лишь изредка оно проглядывало между камнями и холмами, и, когда оно полностью открылось нашему взору, до него оставалось еще ярдов двести. Выскочив на берег, мы, к величайшему ужасу, увидели, что огромные толпы туземцев несутся в нашу сторону из деревни и из всех видимых других частей острова, яростно размахивая руками и завывая, как дикие звери. Мы уже собрались было развернуться, чтобы попытаться скрыться среди холмов, но я заметил носы двух каноэ, торчавшие из-за большого камня, выступавшего из моря. К ним мы и бросились со всех ног. Они были брошены без охраны, а из груза в них были только три большие черепахи и набор весел для шестидесяти гребцов. Мы тут же завладели одним из каноэ, усадили в него нашего пленника и изо всей силы толкнули в воду.

Однако, не проплыв и пятидесяти ярдов, мы достаточно успокоились и собрались с мыслями, чтобы понять, какую оплошность совершили, оставив второе каноэ дикарям, которые к этому времени были уже на вдвое большем расстоянии от него, чем мы от берега, и стремительно приближались. Времени терять было нельзя. Надежда на спасение была призрачной. Вызывало величайшие сомнения, что мы, даже гребя изо всех сил, опередим их и окажемся у каноэ первыми, но шанс, хоть и мизерный, был. В случае успеха мы могли спастись, но, не попытавшись, обрекали себя на неизбежную гибель.

Каноэ туземцев были сконструированы так, что у них имелись и нос, и корма, но мы, вместо того чтобы развернуться, просто пересели лицом в другую сторону. Как только дикари это увидели, их крики сделались вдвое громче и побежали они еще быстрее. Мы же гребли со всей энергией, которую рождает отчаяние, и раньше на месте оказался лишь один туземец. Этот человек дорого поплатился за свою резвость: Питерс прострелил ему голову из пистолета. Остальные самые быстрые его соплеменники были от нас шагах в двадцати-тридцати, когда мы завладели вторым каноэ. Сперва мы попытались стащить его в воду, подальше от берега, где дикари не смогли бы его достать, но днище челна застряло в песке, и у нас не было времени его освобождать, поэтому Питерс двумя мощными ударами мушкетного приклада выбил большие куски из борта на носу и на боку. После этого мы снова отплыли, но двое дикарей успели подбежать к нам. Они вцепились в наше каноэ и не отпускали его, пока мы не прикончили их ножами. Теперь мы оказались свободны и что было сил гребли в открытое море. Толпа дикарей, подбежав к поврежденному каноэ, взвыла в бессильной ярости. По правде говоря, судя по тому, что я узнал об этих чудовищах, это был самый жестокий, самый лицемерный, самый мстительный, кровожадный и злодейский народ на свете. Не приходилось сомневаться, что, окажись мы в их руках, нас не пощадили бы. Они, охваченные безумием, пытались преследовать нас на поврежденном каноэ, но, осознав, что это пустое занятие, снова излили свою ярость воплями и помчались в горы.

Мы избежали непосредственной опасности, но положение наше не оставляло поводов для радости. Нам было известно, что у дикарей имелись четыре каноэ, но мы не знали, что два таких челна были разнесены в щепки при взрыве «Джейн Гай» (позже об этом нам стало известно от нашего пленника). Поэтому мы посчитали, что дикари возобновят преследование, как только доберутся до бухты, где обычно стояли их лодки — до нее было примерно три мили, — и прилагали все усилия, чтобы как можно скорее и дальше отойти от острова, для чего заставили грести и пленника. Примерно через полчаса, когда мы преодолели, вероятно, миль пять-шесть в южном направлении, от бухты отделилась большая флотилия плоскодонных лодок или плотов и устремилась вслед за нами. Однако после короткой погони они, отчаявшись догнать нас, повернули.


25

Итак, мы оказались посреди бескрайнего и пустынного Антарктического океана за восемьдесят четвертым градусом широты в хрупком каноэ без провизии, если не считать трех черепах. К тому же в скором времени можно было ожидать начала долгой полярной зимы. Нужно было определиться, в какую сторону плыть. Мы видели шесть-семь островов, принадлежавших той же группе и отстоявших друг от друга в пяти-шести лигах, но ни на один из них мы высаживаться не собирались. Когда мы шли с севера на «Джейн Гай», самые суровые области сплошного льда оставались позади нас, — как бы этот факт ни расходился с общепринятыми представлениями о природе Антарктики, мы убедились в этом на собственном опыте. Поэтому возвращаться на север было бы безрассудно, особенно в это время года. Лишь одно направление оставляло надежду. Мы приняли решение плыть на юг, где, по крайней мере, существовала вероятность открыть другие земли и еще большая вероятность попасть в более теплый климат.

До сих пор в Антарктике, как и в Арктическом океане, мы не сталкивались ни с действительно сильными штормами, ни с большими волнами, но каноэ наше являлось, в лучшем случае, хрупким суденышком, хоть и довольно крупным, поэтому мы взялись оборудовать его теми скудными средствами, которые имелись в нашем распоряжении, чтобы придать ему как можно большую прочность. Корпус каноэ был изготовлен из коры какого-то неизвестного нам дерева, шпангоуты — из крепкой ивовой лозы, которая прекрасно подходит для использования в таких целях. У нас имелось пятьдесят футов пространства от носа до кормы и от четырех до шести футов ширины при глубине по всей длине четыре с половиной фута — таким образом лодки местных островитян отличались от лодок других известных цивилизованному человеку народов Южного океана. Мы не верили, что их могли построить владевшие ими примитивные дикари, и через несколько дней узнали от своего пленника, что каноэ нашим варварам достались случайно и изготовлены были обитателями другой группы островов, расположенной на юго-западе от того места, где мы их нашли. Для укрепления нашей лодки сделать можно было очень немногое. У носа и кормы мы обнаружили несколько широких щелей, мы их законопатили, разорвав суконную куртку. Из ненужных весел, которых здесь было в избытке, мы соорудили некое подобие каркаса на носу, чтобы гасить силу встречных волн. Два весла заменили нам мачту — соединив крест-накрест, мы укрепили их на бортах, обойдясь таким образом без рей. Паруса мы изготовили из своих рубашек, что сделать было не так-то просто, потому что наш пленник наотрез отказался нам помогать, хотя в остальных работах участвовал с готовностью. Вид белой материи почему-то внушил ему неописуемый ужас. Он не хотел ни прикасаться, ни даже приближаться к ней, а когда мы попытались его заставить, туземец весь затрясся и крикнул: «Текели-ли!»

Покончив с обустройством каноэ, мы взяли курс на юго-юго-запад, намереваясь обогнуть самый южный из островов вокруг. Когда остров остался позади, мы повернули на юг. Погода стояла поистине прекрасная: с севера дул легкий ветерок, море было совершенно спокойно, круглые сутки светило солнце. Льда не было видно, мне ни разу не попался на глаза лед южнее параллели острова Беннета. Да и вода здесь была слишком теплой для льда. Убив бóльшую из наших черепах и получив не только мясо, но и богатый запас воды, мы продолжали спокойно плыть своим курсом примерно семь или восемь дней и за это время, должно быть, преодолели большое расстояние в южную сторону, поскольку ветер сопутствовал нам, а очень сильное течение подгоняло каноэ в нужном направлении.

1 марта [32] . Множество необычных явлений указывали на то, что мы входили в неизведанную область, полную чудес и загадок. Над южным горизонтом постоянно возникала светло-серая дымка, она то поднималась массивными столбами, то металась с востока на запад, с запада на восток и обратно, то растягивалась длинной однообразной полосой, — словом, постоянно менялась, подобно Aurora Borealis. Средняя высота дымки, как она представлялась с нашего местоположения, составляла двадцать пять градусов. Температура воды постоянно повышалась, при этом вода заметно менялась в цвете.

2 марта. Сегодня после долгих расспросов нашего пленника мы узнали много подробностей относительно острова, где пролилось столько крови, его обитателей и обычаев, но могу ли я теперь задерживать внимание читателей? Скажу лишь вкратце, что группа состояла из восьми островов, правил которыми единый король по имени то ли Тсалемон, то ли Псалемоун, живший на самом маленьком из них; что черное одеяние воинов было сделано из шкур какого-то животного огромного размера, которое обитало исключительно в долине рядом с королевским двором; что островитяне умели изготавливать только плоскодонные плоты и каноэ на всех островах имелось всего четыре штуки, да и те попали к ним случайно с какого-то большого острова на юго-западе; что его самого звали Ну-Ну; что ему не было известно о существовании острова Беннета и что остров, который он покинул, именовался Тсалал. Слова «Тсалемон» и «Тсалал» произносил он с долгим свистящим звуком, который мы так и не смогли повторить даже после многочисленных попыток и который в точности напоминал крик черной птицы, съеденной нами на вершине горы.

3 марта. Вода сделалась почти горячей и поменяла цвет, она перестала быть прозрачной и приобрела оттенок и густоту молока. В непосредственной близости от каноэ море было совершенно спокойным, и нам ничего не угрожало, но мы с удивлением заметили, что справа и слева от нас на разных расстояниях на поверхности воды то и дело неожиданно возникает волнение. Потом мы обратили внимание на то, что этому явлению неизменно предшествовали какие-то вспышки в дымке над южным горизонтом.

4 марта. Сегодня, почувствовав, что ветер с севера заметно ослабел, я, собираясь усилить парус, достал из кармана белый носовой платок. Ну-Ну сидел рядом со мной, и, когда белая материя случайно коснулась его лица, дикаря схватили судороги, после чего он впал в какое-то беспамятство и оцепенение, лишь изредка бормоча: «Текели-ли! Текели-ли!»

5 марта. Ветер совершенно стих, но быстрое течение по-прежнему несло нас на юг. И нам… Теперь нам бы следовало встревожиться оттого, какой оборот принимают события, но мы ничего такого не чувствовали. Лицо Питерса оставалось невозмутимым, хотя время от времени на нем появлялось какое-то странное, непонятное мне выражение. Приближалась полярная зима, но приближалась она без обычно сопутствующих ей ужасов. Меня охватила какая-то бесчувственность, душевная и физическая заторможенность, но это и все.

6 марта. Серый пар поднялся над горизонтом гораздо выше и начал мало-помалу утрачивать серый цвет. Вода приобрела молочную окраску и стала горячей настолько, что к ней даже неприятно было прикасаться. Сегодня у самого каноэ вода начала бурлить. Перед этим, как обычно, на вершине стены пара сверкнула яркая вспышка, и основание ее на миг словно оторвалось от горизонта. Легкая белая пыль, похожая на пепел, но, конечно, не пепел, осела на каноэ и на большой участок воды вокруг, когда сверкание прекратилось и волнение моря улеглось. Ну-Ну бросился ничком на дно каноэ, и никакие доводы не смогли заставить его подняться.

7 марта. Сегодня спросили Ну-Ну, зачем его соплеменники уничтожили наших товарищей, но он, похоже, был слишком напуган, чтобы дать какой-то вразумительный ответ. Дикарь продолжал упрямо лежать на дне лодки и в ответ на просьбы объяснить, что с ним, начинал производить какие-то бессмысленные движения — например, поднимал пальцем верхнюю губу и показывал зубы за ней. Они были черными. До сих пор мы не видели зубов обитателей Тсалала.

8 марта. Сегодня мимо нас проплыло такое же белое животное, как то, чье появление на берегу Тсалала произвело такой переполох среди дикарей. Я бы подобрал его, но меня охватила апатия и я не стал этого делать. Температура воды продолжала повышаться, вода стала такой горячей, что теперь в нее уже нельзя было опустить руку. Питерс говорил мало, я не знал, что и думать. Ну-Ну неподвижно лежал на дне каноэ и хранил полное молчание.

9 марта. Легкая белая пыль теперь падала с неба безостановочно и обильно. Стена пара на юге чудесным образом поднялась над горизонтом и начала принимать четкую форму. Сравнить я ее могу разве что с громадным водопадом, бесшумно низвергающимся с какого-то безмерного и далекого уступа в небесах. Гигантский занавес скрыл весь южный горизонт. Оттуда не доносится ни звука.

21 марта. Гнетущая тьма нависла над нами, но из молочных глубин океана поднялось яркое сияние и распространилось вокруг бортов лодки. Нас почти засыпало белой пылью, которая собиралась на каноэ, но при соприкосновении с водой таяла. Вершина небесного водопада была неразличима в туманной вышине. Но мы неслись к нему с ужасающей скоростью. Временами в нем ненадолго возникали широкие зияющие разрывы, и из этих разрывов, за которыми беспорядочно мельтешили мимолетные и нечеткие образы, исторгались стремительные и могучие, но беззвучные потоки воздуха, вспарывая горящий океан.

22 марта. Темнота сгустилась и нарушалась лишь отраженным водой свечением белого занавеса перед нами. Из-за пелены теперь постоянно вылетали и проносились над нами гигантские белые птицы, исчезая из виду с криком «Текели-ли!». С их появлением Ну-Ну, лежавший на дне челна, пошевелился, но, прикоснувшись к нему, мы увидели, что его душа покинула тело. И вот мы вторглись в объятия безграничной белизны, узрев разверзающуюся навстречу нам зияющую бездну. Но в этот миг на нашем пути поднялась укутанная в саван человеческая фигура, размерами превосходящая любого из людей. И кожа ее была снежной белизны.


Примечание

Обстоятельства последовавшей недавно скоропостижной и трагической смерти мистера Пима наверняка уже хорошо известны читателю из ежедневных газет. Высказываются опасения, что последние главы, которыми должно было завершиться повествование и которые он хранил у себя для переработки, пока вышеприведенные были в наборе, оказались безвозвратно утрачены во время несчастного случая, который стал причиной его гибели. Впрочем, может выясниться, что это не так, и, если бумаги все же обнаружатся, они будут представлены на суд публики.

Было сделано все возможное, дабы восполнить этот пробел. Предполагается, что джентльмен, чье имя было упомянуто в предисловии, мог бы, как явствует из того же предисловия, исправить положение, но он отказался от этого предложения, сославшись на слишком большое количество неточностей и несоответствий в предоставленных ему материалах и заявив, что сомневается в правдивости последних глав рассказа. Питерс, от которого можно надеяться получить какие-либо сведения, ныне здравствует и проживает где-то в Иллинойсе, но разыскать его пока не удалось. Возможно, он все же будет найден, и тогда мы, без сомнения, узнаем, чем закончилось путешествие мистера Пима.

Утрата двух-трех заключительных глав (а их было не больше) тем более достойна сожаления, что в них, вне всякого сомнения, содержались сведения относительно самого Южного полюса или, по крайней мере, очень близких к нему областей и что они в скором времени могут быть подтверждены или опровергнуты экспедицией в Южный океан, которую сейчас снаряжает наше правительство.

Пока же можно сделать несколько примечаний к рассказу мистера Пима, и автору этого дополнения будет чрезвычайно приятно, если то, что он имеет сказать, поможет хотя бы в малейшей степени завоевать доверие читателей к опубликованному на этих страницах удивительному рассказу. Мы говорим о пещерах, обнаруженных на острове Тсалал и приведенных на иллюстрациях.

Мистер Пим предоставил нам схемы пещер без каких-либо пояснительных записей, он с уверенностью называет зазубрины, обнаруженные в самом дальнем конце самой восточной из пещер, последствием природных катаклизмов и говорит об их случайном сходстве с буквами, заявляя, что на самом деле они таковыми не являются. Это утверждение кажется таким последовательным и подтверждается доказательствами столь убедительными (например, соответствие фрагментов найденных в пыли выступов зазубринам на стене), что мы склонны поверить в то, что автор прав, и ни один здравомыслящий читатель не предположит обратного. Однако, поскольку все факты, имеющие касательство ко всем чертежам, совершенно исключительны (особенно если их связывать с некоторыми заявлениями, сделанными на страницах повествования), будет не лишним сказать о них пару слов, тем более потому, что факты эти, вне всякого сомнения, ускользнули от внимания мистера По.

Если соединить рисунки 1, 2, 3 и 5 в том же порядке, в каком расположены сами пещеры, и убрать небольшие ответвления или арки (которые, напомню, использовались исключительно для сообщения между главными камерами), мы увидим эфиопский глагольный корень

Заколдованный замок. Сборник
«быть темным», от которого происходят все слова, означающие тень и темноту.

Что касается «левого или самого северного символа» на рисунке 4, то более чем вероятно, что Питерс был прав в своем предположении и что иероглиф этот, действительно рукотворного происхождения, изображал человеческую фигуру. Чертеж перед читателем, и он сам может найти или не найти указанное сходство, но остальные зазубрины только подтверждают идею Питерса. В верхнем ряду символов нельзя не увидеть арабский глагольный корень

Заколдованный замок. Сборник
«быть белым», присутствующий во всех словах, которые передают идею светлости и белизны. Нижний ряд символов не столь очевиден. Здесь символы повреждены и в некоторых местах стерлись, тем не менее не возникает сомнений в том, что в своем первоначальном виде они составляли египетское слово
Заколдованный замок. Сборник
— «Южная область». Нужно заметить, что переводы этих слов также подтверждают мнение Питерса насчет «самого северного» из символов. Рука человеческой фигуры вытянута на юг.

Подобные заключения открывают широкое поле для размышлений и захватывающих догадок, которые, вероятно, стоит связывать с наименее обстоятельно описанными событиями повествования, хотя связующую их нить ни в коей мере нельзя назвать полной. «Текели-ли!» — кричали испуганные туземцы, обнаружив на берегу труп белого животного, подобранный в море. Такой же возглас издал плененный тсалалец, увидев принадлежавшие мистеру Пиму вещи из белой ткани. Так же кричали быстрокрылые белые гигантские птицы, которые возникли из белой завесы над южным горизонтом. На Тсалале не было ничего белого, и ничего черного не было замечено в последовавшем плавании на юг. Представляется вполне возможным, что углубленное лингвистическое исследование выявит связь слова «Тсалал», названия острова, либо с самими пещерами, либо с эфиопскими письменами, загадочным образом начертанными на их стенах.

«Я вырезал это на холмах, и месть моя во прахе камня».

Необыкновенное приключение Ганса Пфааля


Мечтам безумным сердца Я властелин отныне, С горящим копьем и воздушным конем Скитаюсь я в пустыне.

У. Шекспир. Король Лир. Песня Тома из Бедлама

По последним известиям из Роттердама, все представители научно-философской мысли в этом городе ныне охвачены глубоким смятением. Там произошло нечто столь неожиданное, столь новое и непривычное, что в скором времени — я в этом даже не сомневаюсь — будет взбудоражена вся Европа, все ученые мужи всполошатся и в среде астрономов и натуралистов начнется невиданное брожение умов.

Вот что случилось в Роттердаме. В один из дней (я не могу сообщить точной даты) большая толпа горожан собралась на Биржевой площади. День был теплый и безветренный, благодушное настроение толпы ничуть не омрачал короткий дождик, который время от времени начинал сеяться из больших облаков, там и сям разбросанных по небосводу. Однако около полудня в толпе возникло странное беспокойство: десять тысяч языков заработали одновременно, и так же одновременно, словно по команде, десять тысяч трубок были вынуты из зубов. Затем продолжительный вопль, сравнимый разве что с ревом Ниагарского водопада, раскатился по улицам и окрестностям Роттердама.

Причина всеобщего потрясения вскоре выяснилась. Из-за огромного, резко очерченного облака медленно вынырнул и обрисовался на ясной лазури какой-то странный пестрый предмет такой причудливой формы, что толпа крепколобых бюргеров, застывших внизу с разинутыми ртами, могла только изумляться, ничего не понимая. Что это такое, никто не знал, не догадывался и даже вообразить не мог. Даже сам господин бургомистр Супербус ван Ундердук не имел ключа к этой тайне! А поскольку ничего более разумного нельзя было предпринять, в конце концов каждый бюргер вернул трубку обратно в угол рта и, не спуская глаз с загадочного феномена, затянулся, выпустил клуб дыма, переступил с ноги на ногу и многозначительно хмыкнул.

Тем временем объект всеобщего внимания спускался все ниже, и уже через несколько минут его можно было рассмотреть в деталях.

Кажется, это был… нет, это и в самом деле был воздушный шар; но, право, такого шара еще не видывали в Роттердаме. Кто же, скажите на милость, когда-нибудь мог вообразить воздушный шар, склеенный из старых газет? В Голландии — никто, будьте уверены; и тем не менее в эту минуту над головами собравшихся на площади колыхалась на солидной высоте именно такая штуковина, изготовленная из упомянутого материала. Здравый смысл роттердамских бюргеров был оскорблен: кто же употребляет старые газеты для подобных целей! Но форма этого летательного аппарата оказалась еще обиднее — он имел вид огромного конического дурацкого колпака, опрокинутого вершиной вниз. Сходство усиливалось еще и тем, что к этой вершине была прицеплена внушительных размеров кисть, а вдоль верхнего края конуса располагались какие-то устройства, с виду напоминающие бубенчики, которые весело позванивали. Вместо гондолы к этой чудовищной машине была подвешена гигантская темная касторовая шляпа с широкими полями и черной лентой с серебряной пряжкой вокруг тульи.

Странное дело: многие из роттердамских граждан готовы были поклясться, что им уже не раз случалось видеть точно такую же шляпу, а фрау Греттель Пфааль, издав радостное восклицание, тут же объявила, что это собственная шляпа ее дорогого муженька. Тут следует заметить, что лет пять назад этот самый Пфааль с тремя другими горожанами исчез из Роттердама и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Несколько позже в глухом закоулке на восточной окраине города была обнаружена груда костей, по-видимому человеческих, вперемешку с какими-то тряпками и обломками, и некоторые горожане даже решили, что здесь произошло кровавое злодеяние, жертвами которого пали Ганс Пфааль и его спутники.

Но вернемся к происшествию. Воздушный шар (а это все-таки был воздушный шар) уже находился на высоте какой-нибудь сотни футов, и публика могла уже видеть его пассажира. Честно говоря, это было чрезвычайно странное создание. Рост его не превышал двух футов; но и при таком росте он легко мог бы потерять равновесие и кувыркнуться за борт своей удивительной шляпы-гондолы, если бы не обруч, расположенный на высоте его груди и прикрепленный к шару несколькими веревками. Объем талии этого существа не соответствовал его росту и придавал всей его фигуре нелепый шарообразный вид. Ног, разумеется, видно не было, а руки отличались громадными размерами. Седые волосы коротышки были собраны на затылке и заплетены в косу. У него был багровый крючковатый нос непомерной длины, блестящие пронзительные глаза, пухлые щеки, покрытые морщинами, а по обе стороны головы не наблюдалось ни малейших признаков ушей. Одет был этот странный старик в голубой просторный атласный камзол и такого же цвета короткие штаны в обтяжку, схваченные серебряными пряжками у колена. Кроме того, на нем был жилет из ярко-желтой ткани, лихо заломленная белая шляпа и ярко-алый шелковый шейный платок, завязанный пышным бантом.

Как только до земли осталось меньше ста футов, старик внезапно засуетился, очевидно, не желая больше снижаться. С усилием подняв холщовый мешок, он высыпал из него часть песка, и воздушный шар на мгновение остановился в воздухе. Затем аэронавт поспешно вытащил из бокового кармана записную книжку в сафьяновом переплете и подбросил ее на ладони — видимо, прикидывая вес. После он открыл ее и, вынув пакет, запечатанный сургучом и перевязанный красной тесемкой, швырнул его прямо к ногам бургомистра Супербуса ван Ундердука.

Его превосходительство наклонился, чтобы поднять пакет. Но аэронавт, по-видимому решив, что его миссия в Роттердаме завершена, сразу начал готовиться к отлету. Чтобы шар набрал высоту, потребовалось облегчить гондолу, и в следующее мгновение с полдюжины мешков с песком один за другим шлепнулись на спину бургомистра и заставили этого сановника распластаться на мостовой на виду у всего города.

Тем временем воздушный шар взвился вверх, словно жаворонок, набрал огромную высоту и вскоре исчез за облаком, в точности похожим на то, из-за которого он неожиданно появился, оставив в изумлении и растерянности добрых роттердамцев.

Тотчас все глаза устремились к пакету, чье падение и последовавшая за этим бомбардировка мешками с песком нанесли столь чувствительный урон достоинству его превосходительства ван Ундердука. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что пакет попал в надлежащие руки: он был адресован самому бургомистру и профессору Рубадубу, президенту Роттердамского астрономического общества. Обе эти особы, не сходя с места, вместе распечатали пакет и обнаружили в нем следующее необычное и весьма важное послание:

«Их превосходительствам бургомистру ван Ундердуку и президенту Роттердамского астрономического общества господину Рубадубу.

Возможно, вы, господа, соблаговолите вспомнить некоего Ганса Пфааля, скромного ремесленника, занимавшегося починкой старых мехов для раздувания огня в каминах и кузнечных горнах, — того, кто вместе с тремя другими горожанами исчез из Роттердама около пяти лет тому назад при крайне необычных обстоятельствах. С вашего позволения, господа, автор этого послания и есть тот самый Ганс Пфааль.

Большинству наших сограждан известно, что в течение четырех десятков лет и вплоть до дня моего исчезновения я обитал с семьей в небольшом кирпичном доме в дальнем конце переулка Квашеной Капусты. Предки мои с незапамятных времен жили там же, занимаясь тем же почтенным и весьма прибыльным ремеслом. Я пользовался широким кредитом, у меня никогда не было недостатка в заказах, а следовательно, и денег мне хватало. Но с тех пор как наши горожане помешались на политике, многое изменилось, и вскоре мы почувствовали, к чему ведет эта пресловутая свобода собраний, бесконечные речи, радикализм и прочие штуки в том же роде. Людям, которые прежде были нашими постоянными клиентами, теперь стало некогда даже вспомнить о нас, грешных. Они только и делали, что читали о социальных революциях, следили за успехами научной мысли и гнались за веяниями времени. Если возникала необходимость растопить очаг, огонь раздували вчерашней газетой, и в самое короткое время во всем Роттердаме не осталось даже пары мехов, которые требовали бы вмешательства иглы, клещей или молотка. А вместе с этим и мое положение сделалось невыносимым. Вскоре я обеднел, как церковная мышь, а мне надо было кормить жену и детей. Когда же положение ухудшилось до последней крайности, я стал проводить целые часы, обдумывая, каким бы способом быстро и безболезненно лишить себя жизни; но, честно говоря, кредиторы оставляли мне не так уж много времени для размышлений. Они осаждали мой дом буквально с утра до вечера, а трое заимодавцев особенно допекали меня, постоянно стоя на страже у дверей и угрожая мне судом. Я дал клятву жестоко отомстить им, если они когда-нибудь окажутся у меня в руках, и думаю, что только предвкушение этой мести помешало мне немедленно разнести вдребезги свой собственный череп выстрелом из мушкетона. Я затаил мстительные чувства и принялся умасливать эту троицу ласковыми словами и обещаниями, ожидая, когда подвернется подходящий случай.

Однажды, едва ускользнув от них и чувствуя себя в еще более подавленном состоянии, чем обычно, я бесцельно бродил по самым глухим переулкам, пока не увидел лавочку букиниста. Войдя туда, я опустился на стул для посетителей и машинально раскрыл первую же подвернувшуюся под руку книгу. Это оказался небольшой трактат по теоретической астрономии, сочинение одного не то немецкого, не то французского профессора астрономии по фамилии Энке. Я кое-что понимаю в астрономии и вскоре с головой погрузился в чтение; я прочел эту книгу дважды, прежде чем вспомнил, кто я и где нахожусь. Тем временем стемнело, пора было возвращаться домой.

Трактат этот произвел на меня неизгладимое впечатление — тем более что один мой родственник из Нанта недавно по секрету сообщил мне об одном новом открытии в области пневматики. Блуждая по темным улицам, я размышлял о странных и не всегда понятных выводах автора, поразивших мое воображение. И чем больше я раздумывал, тем сильнее они меня занимали. Ограниченность моего образования и, в частности, отсутствие естественнонаучных знаний, не помешали мне понять прочитанное, а некоторые смутные соображения, возникшие у меня по этому поводу, все сильнее разжигали мое воображение. Я спрашивал себя: так ли уж нелепы фантастические идеи, возникающие в невежественных умах, и не обладают ли они порой той силой, которую придает только вдохновение?

Я вернулся домой поздно и тотчас улегся в постель. Но голова моя была чересчур взбудоражена, и я провел всю ночь в размышлениях. Поднявшись спозаранку, я поспешил в книжную лавку и купил там несколько трактатов по механике и практической астрономии, истратив всю остававшуюся у меня скудную наличность. Затем, возвратившись домой с купленными книгами, я стал посвящать чтению каждую свободную минуту и вскоре имел достаточно знаний, чтобы осуществить план, внушенный мне или самим дьяволом, или моим добрым гением. В то же время я продолжал умасливать троицу кредиторов, по-прежнему жестоко притеснявших меня. В конце концов мне это удалось: я уплатил половину долга из средств, вырученных от продажи домашних вещей, и пообещал вернуть остальное, когда воплотится один мой проект, в осуществлении которого они, люди крайне невежественные, согласились мне помочь.

Уладив таким образом дела, я, при помощи жены и в строжайшей тайне, постарался сбыть оставшееся имущество и собрал солидную сумму, занимая по мелочам, где придется, под разными предлогами и, к моему стыду, не рассчитывая вернуть эти долги в будущем. На добытые деньги я накупил муслина[33] в кусках по двенадцать ярдов, веревок, каучукового лака, а также заказал широкую и глубокую плетеную корзину. Понадобилось также немало других материалов, необходимых для сооружения и оснастки огромного воздушного шара. Шитье его оболочки я поручил жене, дав ей надлежащие указания и попросив окончить работу как можно скорее; сам же занялся плетением сетки, снабдив ее обручами и прочными веревками. Помимо того, я приобрел ряд инструментов, необходимых для опытов в верхних слоях атмосферы.

Когда оболочка была готова, я доставил в глухой закоулок на восточной окраине Роттердама пять бочек, обитых железными обручами, каждая вместимостью пятьдесят галлонов, и шестую — побольше, полдюжины стальных труб в десять футов длиной и в три дюйма диаметром, а также запас особого вещества — полуметалла, название которого я не могу открыть, и двенадцать бутылей обычной серной кислоты. Газ, получаемый с помощью этих материалов, еще никто, кроме меня, не добывал — или, по крайней мере, его никогда не использовали для подобных целей. Я могу только сообщить, что он является составной частью азота, ранее считавшегося неразложимым, а его плотность в тридцать семь с лишним раз меньше плотности водорода. Он не имеет вкуса, но обладает едким запахом, горит зеленоватым пламенем и безусловно смертелен для любого живого существа. Я мог бы описать процесс его получения во всех подробностях, но, как я уже отмечал выше, право на это открытие принадлежит одному нантскому гражданину, который поделился со мной этой тайной, взяв с меня клятву хранить молчание. Он же сообщил мне о способе изготовления воздушных шаров из кожи одного животного, через которую этот газ почти не просачивается. Я, однако, счел этот способ слишком дорогостоящим и решил, что муслин, покрытый несколькими слоями каучукового лака, окажется ничуть не хуже.

Я упоминаю об этом, так как считаю весьма вероятным, что мой нантский родственник попытается построить воздушный шар, наполненный этим новым газом, и вовсе не желаю отнимать у него честь столь замечательного открытия.

В том месте, где я собирался начать наполнять свой шар, я выкопал небольшие ямы так, что они образовали окружность диаметром в двадцать пять футов. В центре этой окружности располагалась яма поглубже, над которой я намеревался установить большую бочку. Затем я опустил на дно каждой из пяти меньших ям ящик с ружейным порохом, а в бо́льшую — бочонок со ста пятьюдесятью фунтами артиллерийского пороха. Соединив бочонок и ящики огнепроводным шнуром и приспособив к одному из ящиков фитиль в четыре фута длиной, я прикрыл его бочкой так, чтобы конец фитиля выглядывал из-под нее всего на дюйм. Потом я засыпал остальные ямы и установил над ними бочки в надлежащем положении.

Кроме перечисленных выше приспособлений, я припрятал в своей мастерской аппарат Гримма, предназначенный для сжатия и сгущения атмосферного воздуха. Однако эта машина потребовала значительных изменений, иначе мне не удалось бы достичь необходимого результата.

Упорный труд и неутомимое стремление к цели позволили мне преодолеть все эти трудности. Вскоре мой шар был готов. Он вмещал около сорока тысяч кубических футов газа и легко мог поднять меня, необходимые припасы, приборы и инструменты, а также сто семьдесят пять фунтов балласта. Шар был покрыт тройным слоем лака, и я убедился, что обработанный таким образом муслин нисколько не уступает шелку, так же прочен, но обходится гораздо дешевле.

Когда все было готово, я заставил жену поклясться, что она сохранит в тайне все, что я делал с тех пор, как посетил лавку букиниста. Затем, пообещав вернуться, как только позволят обстоятельства, я отдал ей все оставшиеся у меня деньги и простился с нею.

На этот счет мне нечего было беспокоиться. Моя жена, что называется, ушлая дама и сумеет прожить без моей помощи. Говоря откровенно, мне думается, что она всегда считала меня лентяем и дармоедом, способным лишь строить воздушные замки, и только рада была отделаться от меня. Итак, расставшись с ней в одну темную ночь, я пригласил с собой троицу своих кредиторов, доставивших мне столько неприятностей, и мы окольным путем повезли оболочку шара, корзину и необходимые принадлежности к месту, где уже были заготовлены остальные материалы.

Прибыв туда, я немедленно взялся за дело.

Было первое апреля. Ночь стояла темная, на небе ни звездочки; моросил мелкий дождь, и мы чувствовали себя весьма неуютно. Но больше всего меня беспокоил шар, который, хоть и был покрыт лаком, сильно отяжелел от сырости; да и порох мог подмокнуть. Я попросил моих кредиторов помочь мне, поручив им толочь лед для охлаждения большой бочки и помешивать кислоту в остальных. Между тем они смертельно надоедали мне вопросами — к чему все эти приготовления, и отлынивали от работы, которую я заставил их делать. Какой прок, говорили они, из того, что они промокнут до костей, принимая участие в таком жутком колдовстве? Эти олухи, судя по всему, действительно вообразили, что я заключил договор с дьяволом. Я ужасно боялся, что они сбегут, и старался уговорить их, обещая расплатиться с долгами, как только мы доведем мое дело до конца. Они по-своему истолковали эти слова, решив, что я вот-вот получу от Сатаны изрядную сумму наличными; а до моей души им, конечно же, не было никакого дела — лишь бы я вернул долг да прибавил малую толику за просрочку.

Через четыре с половиной часа шар был наполнен. Я закрепил корзину и уложил в нее мой багаж: подзорную трубу, усовершенствованный высотомер, термометр, электрометр, компас, циркуль, секундомер, колокольчик, рупор и прочее. Туда же отправился закупоренный пробкой стеклянный шар, из которого был выкачан воздух, аппарат для сжатия воздуха, запас негашеной извести, кусок воска, запасы питьевой воды и провизии, главным образом пеммикана[34]. Я захватил с собой также пару голубей и кошку.

Рассвет был уже близок, и я решил, что пора. Уронив, как бы нечаянно, сигару, я под этим предлогом наклонился и поджег кончик фитиля, высовывавшийся из-под одной из бочек меньшего размера. Этот маневр остался не замеченным моими кредиторами. Затем я вскочил в корзину, одним взмахом ножа перерезал веревку, удерживавшую шар на земле, и тут же с удовольствием обнаружил, что поднимаюсь с головокружительной скоростью, унося с собой вверх сто семьдесят пять фунтов балласта. В минуту взлета высотомер показывал тридцать дюймов, а термометр — 19° С.

Но едва я поднялся на высоту в полсотни ярдов, как вдогонку с ужаснейшим ревом и свистом взметнулся такой страшный вихрь огня, песка, обломков раскаленного металла и клочьев растерзанных тел, что сердце мое замерло и я рухнул на дно корзины, трепеща от страха. Мне стало ясно, что я переусердствовал и главные последствия толчка, полученного моим летательным аппаратом, еще впереди. И точно: не прошло и секунды, как грянул взрыв, которого я никогда не забуду! Казалось, обрушился весь небосвод.

Впоследствии, размышляя над этими событиями, я понял, что причиной столь могущественного воздействия взрыва оказалось положение моего шара как раз на линии, вдоль которой он был направлен. Но в ту минуту я думал только об одном — о спасении собственной жизни. Мой шар сморщился, потом завертелся с ужасающей быстротой и, наконец, раскачиваясь из стороны в сторону, словно пьяный, вышвырнул меня из корзины. Я повис на страшной высоте вниз головой на тонкой веревке фута в три длиной, каким-то чудом захлестнувшейся вокруг моей левой ноги.

Совершенно невозможно изобразить ужас моего положения. Я задыхался, лихорадочная дрожь сотрясала каждый нерв, каждый мускул моего тела, я чувствовал, что мои глаза вылезают из орбит, отвратительная тошнота подступала к горлу, — и в конце концов я потерял сознание.

Долго ли я провисел в таком положении, не могу сказать. Прошло, должно быть, немало времени, ибо, когда я начал приходить в сознание, солнце уже взошло. Шар несся на чудовищной высоте над безбрежным океаном, и по всему широкому кругу горизонта не было видно никаких признаков земли. Я, однако, уже не испытывал отчаяния, наоборот — был почти совершенно спокоен. Было что-то безумное в том хладнокровии, с каким я принялся обдумывать свое положение. Я поднес к глазам одну руку, потом другую и слегка удивился, отчего это вены на них так набухли, а ногти так страшно посинели. Затем я тщательно исследовал свою голову, несколько раз тряхнул ею и с удовлетворением убедился, что она не больше воздушного шара, как мне почудилось сначала. Потом я ощупал карманы брюк и, не обнаружив в них записной книжки и футлярчика с зубочистками, долго пытался понять, куда они подевались.

Вдруг я почувствовал боль в левой лодыжке, и ко мне вернулось смутное понимание ситуации. Но, странное дело, даже это меня не ужаснуло. Напротив, я чувствовал какое-то острое удовольствие при мысли о том, как ловко выпутаюсь из, казалось бы, безнадежного положения, и ни на секунду не сомневался в том, что не погибну. В течение нескольких минут я предавался сосредоточенному раздумью. Совершенно отчетливо помню, что я пожевывал губами, приставлял палец к носу и теребил подбородок, как это обычно делают люди, когда они, сидя в кресле у камина, размышляют над запутанными или крайне важными вопросами. Наконец, собравшись с мыслями, я медленно и осторожно завел руки за спину и снял с ремня, поддерживавшего мои брюки, большую железную пряжку. На ней было три язычка, слегка заржавевших и потому с трудом поворачивавшихся вокруг своей оси.

Тем не менее мне удалось установить их под прямым углом к пряжке, и я убедился, что они прочно держатся в этом положении.

Затем, взяв в зубы пряжку, я попытался развязать свой галстук, что получилось не с первого раза, но в конце концов удалось мне. К одному концу галстука я прикрепил пряжку, а другой крепко обвязал вокруг запястья. После этого, приложив страшное усилие, я качнулся вперед и забросил галстук в корзину, где, как я и рассчитывал, пряжка застряла между прутьями.

Теперь мое тело по отношению к краю корзины образовало угол градусов в сорок пять. Но это вовсе не означало, что оно всего на 45° отклонялось от вертикали. Нет, я лежал почти горизонтально, так как, изменив собственное положение, вынудил корзину сильно накрениться, и мне по-прежнему угрожала опасность сорваться в бездну. Но если бы, выпав из корзины, я повис лицом в другую сторону и веревка, захлестнувшая мою ногу, проходила через край корзины, а не в отверстие на дне, мне не удалось бы добиться даже того, что я сделал теперь, и мои открытия были бы утрачены для потомства. Иными словами — я имел все основания благодарить судьбу.

Впрочем, в те минуты я все еще был слишком ошеломлен, чтобы испытывать какие-либо чувства. Почти четверть часа я провисел совершенно спокойно, ощущая какой-то радостный подъем духа. Но вскоре это настроение сменилось ужасом и отчаянием. Я осознал всю меру своей беспомощности и близости к гибели. Дело в том, что кровь, застоявшаяся в сосудах головы и доведшая мой мозг до грани бреда, мало-помалу отхлынула, рассудок мой прояснился, и я смог трезво оценить положение, в котором находился. К счастью, этот приступ слабости не был продолжительным. На помощь пришло отчаяние: с яростным криком, судорожно извиваясь и раскачиваясь, я заметался, как безумный, пока, наконец, уцепившись, точно клещами, за край корзины, не перевалился через него и, весь дрожа от напряжения, не рухнул на дно.

Лишь спустя долгое время я опомнился настолько, чтобы приняться за осмотр воздушного шара. К моей неописуемой радости, он остался неповрежденным.

Все мои припасы уцелели: я не потерял ни запасов провизии, ни балласта. Правда, я уложил и закрепил их так тщательно, что это и не должно было произойти. Часы показывали шесть. Шар все еще продолжал подниматься; высотомер показывал три с половиной мили. Прямо подо мной на глади океана виднелся маленький темный предмет величиной с костяшку домино. Направив на него подзорную трубу, я убедился, что это стопушечный английский линейный корабль, он неторопливо шел курсом на вест-зюйд-вест. Кроме него, я видел только море, небо и солнце, которое уже заметно поднялось над горизонтом.

Теперь самое время объяснить вам, господа, какова же была цель моего путешествия.

Не откажите в любезности припомнить, что расстроенные житейские обстоятельства в конце концов заставили меня обратиться к мысли о самоубийстве. Это не значит, что жизнь как таковая мне опротивела, — нет, просто у меня больше не было сил мириться со своим бедственным положением. Вот в таком состоянии, желая жить и в то же время измученный жизнью, я случайно наткнулся на книгу, которая, наряду с открытием моего нантского родственника, дала толчок моему воображению. И я наконец-то нашел выход! Я решил исчезнуть с лица земли, оставшись тем не менее в живых; покинуть земной мир — но продолжать существовать. Иными словами, я решил во что бы то ни стало добраться до Луны.

А теперь, чтобы не показаться совершенно сумасшедшим, я попытаюсь изложить те соображения, в силу которых я пришел к выводу, что это предприятие — бесспорно, трудное и опасное — вовсе не безнадежно для человека отважного.

Прежде всего, конечно, возник вопрос о расстоянии от Земли до Луны.

Известно, что среднее расстояние между центрами этих двух небесных тел равно 59,9643 экваториальных радиусов земного шара, что составляет 237 тысяч миль. Я говорю о среднем расстоянии; но поскольку орбита Луны представляет собой эллипс, а Земля расположена в одном из его фокусов, то указанное расстояние — разумеется, если бы мне удалось встретить Луну в перигелии[35] — сократилось бы весьма значительно. Но даже отбросив эту возможность, следует вычесть из этого расстояния радиус Земли, то есть 4 тысячи миль, и радиус Луны, то есть 1080 миль, и окажется, что средняя длина пути при самых обычных условиях составит 231 тысячу 920 миль.

Расстояние это не является непостижимо огромным. Путешествия по суше ныне сплошь и рядом совершаются со средней скоростью 60 миль в час, и, несомненно, есть возможность еще увеличить эту скорость. Но даже если ограничиться ею, на то, чтобы достичь Луны, потребуется всего 161 день.

Впрочем, некоторые соображения заставляли меня верить в то, что средняя скорость моего путешествия намного превзойдет 60 миль в час, и сейчас я изложу их подробнее.

В первую очередь, остановлюсь на одном весьма важном моменте. Показания приборов при полетах на аэростатах свидетельствуют, что на высоте тысячи футов над поверхностью Земли мы оставляем внизу примерно тридцатую часть всей массы атмосферного воздуха, на высоте десяти тысяч футов — около трети, а на высоте восемнадцати тысяч футов, то есть на уровне вершины Котопахи[36], под нами останется половина массы атмосферы нашей планеты.

Вычислено также, что на высоте 80 миль (а это одна сотая земного диаметра) атмосфера разрежена до такой степени, что самые чувствительные приборы не способны обнаружить ее присутствия, и жизнь живых организмов становится невозможной. Но помимо того, мне было известно, что все эти расчеты основаны на экспериментальном изучении свойств воздуха в непосредственной близости к Земле, причем принято за аксиому и то, что свойства живого организма не могут меняться по мере удаления от земной поверхности. Между тем, выводы, основанные на таких постулатах, весьма сомнительны. Наибольшая высота, достигнутая аэронавтами Гей-Люссаком и Био, составляет 25 тысяч футов. Выше человек еще никогда не поднимался, но и эта цифра просто ничтожна в сравнении с восьмьюдесятью милями. Стало быть, рассуждал я, тут остается немало места для сомнений и полный простор для догадок.

Кроме того, масса атмосферного воздуха, которую шар оставляет под собой при подъеме, вовсе не находится в прямой пропорции по отношению к высоте, а постоянно убывает. Отсюда следует, что, на какую бы высоту мы ни поднялись, мы никогда не достигнем границы, выше которой атмосферы вовсе не существует. Она просто обязана существовать, размышлял я, пусть даже и бесконечно разреженная!

С другой стороны, мне было известно, что есть достаточно оснований предполагать, что существует определенная граница, выше которой воздуха абсолютно нет. Но одно обстоятельство, которое сторонники этой точки зрения упустили из виду, заставило меня усомниться в ее справедливости и, во всяком случае, признать, что она нуждается в серьезной проверке.

Если сравнить интервалы между регулярными появлениями на небосводе кометы Энке, приняв в расчет возмущающее действие притяжения планет, то окажется, что эти интервалы постепенно уменьшаются. Это означает, что главная ось ее эллиптической орбиты становится все короче и короче. Так и должно быть, если предположить существование чрезвычайно разреженной среды, через которую проходит орбита кометы. Сопротивление подобной среды, замедляя движение кометы, несомненно, должно увеличивать ее центростремительную силу, уменьшая центробежную. Иными словами, действие солнечного притяжения постоянно усиливается и комета с каждым периодом обращения приближается к Солнцу. Другого объяснения этому изменению орбиты дать невозможно. Кроме того, астрономами было замечено, что поперечник кометы быстро уменьшается по мере приближения к Солнцу и столь же быстро обретает прежнюю величину при возвращении кометы в афелий[37]. Разве это кажущееся уменьшение объема кометы нельзя объяснить существованием эфирной среды, плотность которой увеличивается по мере приближения к Солнцу? Явление, известное под именем зодиакального света[38], также заслуживает внимания. Чаще всего оно наблюдается в тропиках — это светлые полосы, тянущиеся от горизонта наискось и вверх, по направлению к солнечному экватору. Полосы эти, несомненно, имеют связь не только с разреженной атмосферой, простирающейся от Солнца до орбиты Венеры, а, по моему мнению, и гораздо дальше. В любом случае, я не допускаю, чтобы эта среда ограничивалась орбитой кометы или пространством, непосредственно примыкающим к Солнцу. Гораздо легче предположить, что она заполняет всю Солнечную систему, сгущаясь вблизи планет и образуя то, что мы называем атмосферой, которая впоследствии изменяется, смешиваясь с вулканическими газами и испарениями океанов.

Придя к такому выводу, я больше не стал колебаться.

Если повсюду на своем пути я найду атмосферу, в основном сходную с земной, я смогу с помощью остроумного аппарата Гримма сгустить ее в такой степени, чтобы иметь возможность дышать. Таким образом, самое серьезное препятствие для полета на Луну отпало. Я затратил немало труда и изрядное количество денег на приобретение и усовершенствование аппарата и уже не сомневался, что он успешно выполнит свое назначение, лишь бы мое путешествие не слишком затянулось.

И тут я возвращаюсь к вопросу о вероятной скорости такого путешествия.

Известно, что воздушные шары в первые минуты после взлета набирают высоту довольно медленно. Скорость их подъема зависит от разницы между плотностью атмосферного воздуха и газа, которым наполнен шар. Но если принять в расчет это обстоятельство, покажется совершенно невероятным, чтобы скорость подъема возрастала в верхних слоях атмосферы, плотность которых быстро уменьшается. С другой стороны, я не знаю ни одного отчета аэронавтов, в котором сообщалось бы об уменьшении скорости по мере возрастания высоты; а между тем, она должна бы уменьшаться — хотя бы вследствие просачивания газа через оболочку шара, не говоря о других причинах. Одна лишь потеря газа могла бы затормозить ускорение, возникающее по мере удаления шара от центра Земли.

Учитывая все это, я полагал, что если действительно обнаружу на своем пути среду, о которой я упоминал выше, и если эта среда будет представлять собой то, что мы называем атмосферным воздухом, то степень ее разреженности не отразится на скорости моего полета. По мере разрежения среды станет соответственно разрежаться и газ внутри шара (для предотвращения разрыва оболочки я могу даже выпускать его по мере надобности с помощью клапана). В то же время, оставаясь самим собой, газ в шаре всегда будет относительно легче, чем воздух или любая смесь азота с кислородом. Таким образом, я мог надеяться — больше того, я был почти уверен! — что ни в какой момент моего полета не окажусь в таком месте, где вес моего шара, заключенного в нем газа, корзины и ее содержимого превысят вес вытесняемого ими воздуха. А ведь только это обстоятельство могло бы остановить подъем. Но даже достигнув такой точки, я могу выбросить около трехсот фунтов балласта и имущества, тем временем сила тяготения Земли будет непрерывно уменьшаться пропорционально квадрату расстояния, а скорость полета будет расти в огромной прогрессии, и в конце концов я попаду в область, где земное притяжение станет слабее притяжения Луны.

Только одно обстоятельство несколько смущало меня. Неоднократно отмечалось, что при подъеме воздушного шара на значительную высоту воздухоплаватель испытывает, помимо затруднений с дыханием, ряд болезненных ощущений, сопровождающихся кровотечениями из носа и другими тревожными симптомами, которые усиливаются по мере набора высоты.

Это обстоятельство наводило на неприятные размышления. Что, если эти болезненные явления будут все усиливаться и в конце концов приведут меня к смерти? Однако, поразмыслив, я решил, что этого вряд ли следует опасаться. Ведь причина таких явлений заключается в постепенном снижении атмосферного давления на поверхность тела, что приводит к расширению поверхностных кровеносных сосудов, а не в расстройстве организма, вызванном тем, что разреженного воздуха не хватает для нормального дыхания и обновления крови в легких и сердце. Словом, я рассудил, что, когда тело привыкнет к пониженному атмосферному давлению, болезненные ощущения постепенно сойдут на нет, а я уж как-нибудь их перетерплю, здоровье у меня отменное.

Таковы, господа, некоторые — но далеко не все — соображения, которые легли в основу моего плана путешествия на Луну. А теперь я вернусь к описанию результатов моей попытки — с виду совершенно безрассудной и, уж во всяком случае, единственной в истории человечества.

Достигнув высоты почти в четыре мили, я выбросил из корзины горсть перьев и убедился, что шар мой продолжает подниматься с достаточной скоростью и, следовательно, пока нет никакой необходимости выбрасывать балласт. Это меня обрадовало, так как я хотел сохранить как можно больше тяжестей, не зная наверняка, какова сила притяжения Луны и плотность лунной атмосферы. Пока я не испытывал никаких болезненных ощущений, дышал вполне свободно и не чувствовал ни малейшей головной боли.

Кошка расположилась на пальто, которое я снял, и с деланным равнодушием поглядывала на голубей. Голуби, которых я привязал, чтобы они не улетели, деловито клевали рис, рассыпанный по дну корзины. В двадцать минут седьмого высотомер показал высоту в 26 тысяч 400 футов, то есть в пять с лишним миль. Простор, открывавшийся мне, казался безграничным. На самом деле с помощью сферической тригонометрии нетрудно вычислить, какую часть земной поверхности мог охватить мой глаз. Я проделал это и убедился, что передо мной — одна тысячешестисотая часть Земли. Море внизу казалось гладким, как зеркало, хотя в подзорную трубу я видел, что волнение весьма сильное. Линейный корабль давно исчез за восточным горизонтом. Теперь я действительно временами испытывал жестокую головную боль, особенно ломило за ушами, хотя дышал я вполне свободно. Кошка и голуби чувствовали себя, по-видимому, превосходно.

Без двадцати семь мой шар попал в слой густой облачности, хлынул ливень, который причинил мне массу неприятностей, повредив сжимающий воздух аппарат и промочив меня самого до костей. Я был удивлен, так как не ожидал, что подобные облака могут встретиться на такой огромной высоте. Все же я решил выбросить пару пятифунтовых мешков с балластом, оставив в запасе сто шестьдесят пять фунтов. После этого я быстро выбрался из облаков и убедился, что скорость подъема значительно выросла. Спустя несколько секунд после того, как я оставил под собой слой облаков, молния прорезала его с одного конца до другого, и все они вспыхнули, точно груда тлеющего угля.

Напомню, что все это происходило при дневном свете. Никакая фантазия не в силах представить себе великолепие этого явления; случись ночью, оно было бы точным подобием ада. У меня волосы шевелились на голове, когда я всматривался в глубину этих пламенеющих бездн, и мое воображение блуждало среди огненных залов с причудливыми сводами, руин и пропастей, озаренных багровым потусторонним светом. Я счастливо избежал страшной опасности. Если бы мой шар помедлил еще немного в облаках и сырость не заставила бы меня выбросить два мешка с балластом, следствием этого могла стать — и наверняка стала бы — моя гибель. Такие случайности для аэронавта опаснее всего, хотя их обычно даже не принимают в расчет.

Тем временем я оказался уже на такой высоте, чтобы считать себя застрахованным от дальнейших подобных приключений. Я продолжал быстро подниматься, и к семи часам высотомер показал высоту в девять с половиной миль. Становилось трудно дышать, голова просто разрывалась, я провел рукой по щеке — и убедился, что из ушей у меня течет кровь. Глаза тоже болели, словно собираясь выскочить из орбит; все предметы в корзине и даже шар приняли уродливые, искаженные очертания. Эти болезненные явления оказались сильнее, чем я ожидал, и не на шутку меня встревожили.

Расстроенный, не вполне отдавая себе отчет в том, что делаю, я совершил в высшей степени неблагоразумный поступок: выбросил из корзины еще три пятифунтовых мешка с балластом. Шар буквально прыгнул вверх и мгновенно унес меня в столь разреженный слой атмосферы, что результат этого прыжка едва не оказался роковым для меня и всего моего предприятия. На меня обрушился приступ удушья, продолжавшийся не менее пяти минут; но даже когда он прекратился, я все еще не мог вздохнуть как следует.

Кровь струилась у меня из носа, из ушей и даже из уголков глаз. Голуби отчаянно бились, стараясь вырваться; кошка жалобно мяукала и, высунув язык, металась взад-вперед, словно отравленная. Поняв свою ошибку, я пришел в отчаяние. Оставалось ждать неминуемой и скорой смерти.

Физические страдания почти лишили меня способности действовать. Я был не в силах предпринять что-либо для спасения, мозг отказывался работать, а головная боль усиливалась с каждой минутой. Чувствуя близость беспамятства, я хотел было потянуть за веревку, соединенную с клапаном шара, чтобы спуститься на землю, — но вдруг вспомнил о том, что я проделал со своими кредиторами, и последствиях, ожидающих меня в случае возвращения. Это воспоминание удержало меня. Я лег на дно корзины и попытался собраться с мыслями, а когда это мне удалось, я решил пустить себе кровь. За неимением ланцета я произвел эту операцию, открыв вену на левой руке с помощью лезвия перочинного ножа. Как только показалась кровь, я почувствовал облегчение, а когда вытекло с полчашки, самые скверные из болезненных симптомов окончательно исчезли. Однако я не решился сразу встать и, кое-как наложив повязку на руку, пролежал еще с четверть часа.

Когда же я наконец поднялся, оказалось, что все болезненные ощущения, терзавшие меня в течение целого часа, исчезли. Только дыхание было по-прежнему затрудненным, и я понял, что вскоре придется прибегнуть к аппарату Гримма. Случайно взглянув на кошку, которая снова улеглась на пальто, я с удивлением обнаружил, что во время моего припадка она разрешилась тремя котятами! Такого прибавления пассажиров я вовсе не ожидал, но был им очень доволен: у меня появилась возможность проверить одну гипотезу. Я объяснял болезненные явления, испытываемые аэронавтами на большой высоте, привычкой к постоянному давлению атмосферы у земной поверхности. Если котята будут страдать в такой же степени, как их мать, то моя теория ошибочна, если же нет — это будет важным аргументом в ее пользу.

К восьми часам я достиг высоты в семнадцать миль над поверхностью Земли.

Скорость подъема возрастала, и если бы я даже не выбросил балласт, то заметил бы это ускорение. Жестокая головная боль временами возвращалась, иногда из носа шла кровь, но в целом страдания мои оказались гораздо более терпимыми, чем я ожидал. Только дышать становилось все труднее, и каждый вздох сопровождался мучительными спазмами в груди. Я распаковал аппарат для сжатия воздуха и принялся его налаживать.

С этой высоты открывался великолепный вид на Землю. На западе, севере и юге, насколько мог охватить глаз, расстилалась бесконечная гладь океана, приобретавшая с каждой минутой все более глубокий оттенок голубизны. Вдали, на востоке, вырисовывались очертания Британских островов, все атлантическое побережье Франции и Испании, а также северная окраина Африканского материка. Подробности, разумеется, тонули в синей дымке, и самые многолюдные города словно исчезли с лица земли.

Больше всего меня удивило то, что с такой высоты поверхность планеты казалась вогнутой. Я-то ожидал, что она, наоборот, по мере подъема будет выглядеть все более выпуклой; но, подумав немного, сообразил, что это не так. Ведь горизонт для аэронавта всегда остается на одном уровне с корзиной, а точка, находящаяся на земной поверхности, кажется отстоящей и действительно отстоит на огромное расстояние, при этом выглядит лежащей ниже горизонта. Отсюда и возникает впечатление огромной чаши, над которой парит аэронавт.

Так как привязанные голуби все это время жестоко страдали, я решил выпустить их.

Сначала я отвязал одного — серого крапчатого красавца — и посадил на обруч сетки. Он очень встревожился, растерянно озирался, хлопал крыльями, ворковал, но не решался покинуть корзину. Тогда я взял его и отбросил ярдов на пять-шесть от шара. Однако он не устремился вниз, как я ожидал, а бросился обратно к шару, издавая резкие, пронзительные звуки.

Наконец ему удалось вернуться на старое место, но, едва усевшись на обруч, он уронил головку на грудь и бездыханным упал на дно корзины.

Другой оказался удачливее. Чтобы избежать его возвращения, я изо всех сил швырнул его вниз и с радостью увидел, что он продолжает спускаться, быстро, легко и свободно взмахивая крыльями. Вскоре голубь исчез из вида и, не сомневаюсь, благополучно добрался домой. Кошка, по-видимому, совершенно оправившаяся, с аппетитом съела мертвого голубя и улеглась спать. Котята были живы и не обнаруживали никаких признаков недомоганий.

В четверть девятого, испытывая невыносимые страдания при каждом вздохе, я стал устанавливать на краю корзины устройство, являвшееся частью аппарата Гримма. Однако и сам этот аппарат требует более подробного описания. Моей целью в те минуты было оградить себя и всю корзину своего рода «барьером» от разреженного воздуха, который теперь окружал меня, и получить необходимый для дыхания сгущенный и сжатый воздух. С этой целью я загодя изготовил плотную, воздухонепроницаемую, но достаточно эластичную камеру из тонкого каучука, имевшую вид огромного мешка. Этот мешок охватывал дно и края корзины вплоть до верхнего обруча, к которому была прикреплена сетка. Оставалось только стянуть края над обручем, но для этого надо было каким-то образом просунуть их между обручем и сеткой. Но если отвязать сетку от обруча, на чем же тогда будет держаться корзина? Я разрешил эту проблему следующим образом: сетка не была наглухо соединена с обручем, а крепилась с помощью петель. Я снял несколько петель, предоставив корзине держаться на оставшихся, просунул край мешка над обручем и снова пристегнул петли, но теперь уже не к обручу, а к пуговицам на горловине мешка, пришитым фута на три ниже края. Затем я отстегнул еще несколько петель, просунул следующую часть мешка и снова пристегнул петли к пуговицам.

Так мне постепенно удалось пропустить весь верхний край мешка между обручем и сеткой. В результате обруч опустился в корзину, а та со всем своим содержимым теперь держалась только на пуговицах. На первый взгляд это выглядело опасным — но лишь на первый взгляд: пуговицы были не только прочны сами по себе, но и сидели так тесно, что на каждую приходилась лишь малая доля общей тяжести. Даже если бы корзина с ее содержимым была втрое тяжелее, меня это ничуть бы не обеспокоило. Затем я снова приподнял обруч и прикрепил его почти что на прежней высоте с помощью трех заранее приготовленных стоек. Это было необходимо, чтобы мешок оставался растянутым, а нижняя часть сетки не изменяла своего положения. Теперь оставалось только закупорить мешок, что я и сделал без всякого труда, собрав складками его верхний край и туго стянув горловину.

В боковых стенках мешка имелись три иллюминатора с толстыми стеклами, через которые я мог обозревать окрестности по горизонтали. Еще один иллюминатор находился внизу — в точности напротив небольшого отверстия в дне корзины: он позволял мне бросить взгляд вниз. Под одним из боковых иллюминаторов, на расстоянии около фута, имелось отверстие диаметром в три дюйма, в которое было вставлено медное кольцо с клапаном и резьбой на внутренней поверхности. В это кольцо ввинчивалась трубка от аппарата Гримма, размещенного внутри каучуковой камеры. Через трубку втягивался разреженный воздух, сжимался и подавался в камеру. Повторив эту операцию несколько раз, можно было заполнить мешок воздухом обычной плотности. Но в таком маленьком объеме воздух, разумеется, быстро становился непригодным для дыхания, и тогда от него можно было избавиться с помощью небольшого клапана в днище мешка: будучи более тяжелым, насыщенный углекислотой воздух быстро опускался вниз и рассеивался в окружающей атмосфере.

Из опасения слишком снизить давление воздуха при выпускании, замену его следовало производить постепенно. Клапан открывался на две-три секунды, потом закрывался, и так несколько раз подряд, пока аппарат не заменял вытесненный воздух чистым и свежим.

Еще до того, как затянуть горловину мешка, я поставил эксперимент — посадил кошку и ее выводок в корзинку, которую подвесил снаружи к петле, располагавшейся вблизи клапана; открывая клапан, я заодно мог кормить животных. Между прочим, как только камера наполнилась воздухом под нормальным давлением, стойки и обруч оказались ненужными — внутренняя атмосфера сама держала каучуковый мешок в растянутом состоянии.

Пока я отладил все эти приборы и наполнил камеру воздухом, было уже без десяти девять. Все это время я жестоко страдал от недостатка воздуха и упрекал себя за безрассудство, из-за которого до последней минуты откладывал столь важное дело. Но когда все было готово, я моментально почувствовал себя совсем иначе. Я снова дышал легко и свободно, а жестокие страдания, терзавшие меня до сих пор, почти совершенно исчезли. Осталось только ощущение ломоты в запястьях и лодыжках и некая вздутость в гортани. Очевидно, ощущения, вызванные недостаточным атмосферным давлением, давно прекратились, а болезненное состояние, которое я испытывал в течение последних двух часов, возникало только вследствие затрудненного дыхания.

Без двадцати девять, то есть незадолго до того, как я затянул горловину мешка, ртуть в высотомере опустилась до самого нижнего уровня. Я находился на высоте 132 тысяч футов, то есть двадцати пяти миль, и, следовательно, мог обозревать не менее одной триста двадцатой всей земной поверхности. В девять часов я потерял из виду сушу на востоке, заметив при этом, что мой шар быстро движется курсом на норд-норд-вест.

Расстилавшийся подо мной океан все еще казался вогнутым; впрочем, его все чаще скрывали поля облаков.

В половине десятого я снова выбросил из корзины пригоршню перьев. Они не полетели вниз плавно, как я ожидал, а исчезли, словно пуля, с невероятной быстротой. Буквально через секунду я потерял их из виду. Сначала я не мог объяснить это явление — мне казалось маловероятным, чтобы скорость подъема так стремительно возросла. Но затем я сообразил, что разреженная атмосфера уже не могла поддерживать перья, — они падали, как тяжелое твердое тело; и поразившее меня явление было связано с суммой скоростей падения перьев и подъема шара.

Часам к десяти я позволил себе передохнуть. Все шло своим чередом: скорость подъема, как мне казалось, постоянно возрастала, хотя я затруднялся определить степень этого возрастания. Я больше не испытывал никаких неприятных ощущений, а состояние моего духа было бодрее, чем когда-либо после моего отлета с окраины Роттердама. Я коротал время, наводя порядок в корзине и обновляя воздух в камере. Я решил повторять эту процедуру через каждые сорок минут — хотя настоятельной необходимости в этом не было.

В то же время я невольно уносился мыслями в будущее. Мое воображение блуждало в каких-то сказочных областях Луны, фантазия рисовала мне обманчивые картины невиданных чудес этого призрачного мира. Мне мерещились то дремучие леса, то крутые утесы и шумные водопады, низвергавшиеся в бездонные пропасти. Затем я переносился в степные просторы, залитые полуденным солнцем, где воздух точно остекленел, и повсюду, насколько хватает глаз, расстилаются луга, поросшие маками и полевыми лилиями. То вдруг передо мной возникало озеро — темное, неясное, сливающееся у горизонта с грядами облаков.

Но не только эти мирные картины рисовал я себе в воображении. Мне виделись чудовища, одно ужаснее и причудливее другого, и сама мысль о возможности их существования пугала меня до глубины души. Впрочем, я старался не думать о таких вещах, справедливо полагая, что подлинные опасности моей небывалой экспедиции сейчас гораздо важнее.

В пять часов пополудни, обновляя воздух в камере, я заглянул в корзину с кошками. Мать, по-видимому, чувствовала себя скверно из-за затрудненного дыхания; но котята меня поразили. Я ожидал, что и им придется туго, хоть и в меньшей степени, чем кошке, что подтвердило бы мою теорию. Оказалось, однако, что они совершенно здоровы, дышат легко и свободно и не обнаруживают ни малейших признаков недомоганий. Я могу объяснить это явление, только расширив мою теорию и предположив, что крайне разреженная атмосфера не представляет никаких препятствий для жизни и существо, родившееся в такой среде, будет дышать в ней без всякого труда. Только попав в более плотные слои по соседству с Землей, оно испытает те же мучения, которым я подвергался недавно.

Однако вследствие несчастной случайности я не смог продолжать свои эксперименты. Просунув плошку с водой для взрослой кошки в отверстие клапана, я зацепился рукавом за петлю шнура, на котором висела корзинка, и сдернул ее с пуговицы. Если бы корзинка с животными по какой-то причине мгновенно испарилась, она не могла бы исчезнуть быстрее, чем это произошло в ту минуту. За десятую долю секунды она уже пропала из моего поля зрения. Я со вздохом пожелал кошачьему семейству счастливого пути, но, разумеется, безо всякой надежды на то, что они останутся в живых.

К шести часам восточный край видимой поверхности Земли покрылся густой тенью, которая продолжала быстро надвигаться. А без пяти семь вся Земля подо мной погрузилась в ночную тьму. Но еще долго после этого лучи заходящего солнца освещали мой шар; и это обстоятельство, которое, конечно, я предвидел, доставляло мне особую радость. Значит, утром я увижу восходящее светило гораздо раньше, чем добрые граждане Роттердама, и, по мере набора высоты, буду пользоваться все более и более продолжительным днем. Тогда же я решил вести журнал моего путешествия, делая записи через каждые двадцать четыре часа.

В десять меня стало клонить ко сну, и я решил было улечься, но меня остановило одно обстоятельство, которое я совершенно упустил из виду, хотя обязан был предвидеть заранее. Если я усну, кто будет обновлять воздух в каучуковом мешке? Имеющегося в нем запаса хватает самое большее на час; и если пропустить этот срок, уже через четверть часа начнется отравление организма.

Эта проблема заставила меня тяжело задуматься, но, хотите верьте, хотите нет, преодолев столько опасностей, я готов был впасть в отчаяние и уже начал подумывать о спуске.

Впрочем, то была лишь минутная слабость. Я рассудил следующим образом: человек — верный раб привычек, и многие мелочи повседневной жизни только кажутся ему важными и существенными, а на самом деле они стали такими только в результате привычки. Конечно, я не мог обойтись без сна, но что мне мешает приучить себя просыпаться через каждый час в течение всей ночи? Для полного обновления воздуха достаточно пяти минут. Надо только найти способ будить себя в надлежащее время.

Честно говоря, я долго ломал голову над разрешением этого вопроса. Я слышал, что студенты пользуются таким приемом: взяв в руку свинцовую пулю, держат ее над медным тазиком для бритья; и если случится задремать над книгой, пуля падает, а звон тазика будит несчастного школяра. Подобный способ для меня совершенно не годился, так как я не был намерен бодрствовать все время, а хотел просыпаться через определенные промежутки времени. В конце концов я изобрел приспособление, которое, при всей своей простоте, показалось мне в первую минуту не менее блестящим открытием, чем изобретение телескопа, паровой машины или даже книгопечатания.

Должен заметить, что на той высоте, которой я достиг к этому моменту, шар продолжал подниматься совершенно равномерно, так что корзина не испытывала ни толчков, ни тряски. Это обстоятельство было как нельзя кстати для работы моего приспособления. Мой запас воды находился в небольших бочонках емкостью в пять галлонов каждый, все они были выстроены вдоль бортов корзины и крепко привязаны. Я отвязал один бочонок и, отрезав два куска веревки, натянул их поперек корзины на расстоянии фута — так, что они образовали нечто вроде полки. На эту «полку» я взгромоздил бочонок, уложив его горизонтально. Под бочонком, на расстоянии восьми дюймов от веревок и четырех футов от дна корзины, я прикрепил другую полку, использовав для этого единственную имевшуюся у меня тонкую дощечку. На дощечку я поставил небольшой глиняный кувшинчик, а затем просверлил буравом отверстие в стенке бочонка над кувшином и заткнул его втулкой из мягкого дерева. Задвигая и выдвигая втулку, я наконец отрегулировал ее так, чтобы вода, просачиваясь через неплотно закрытое отверстие, наполняла кувшинчик до краев за шестьдесят минут. Рассчитать это оказалось нетрудно — достаточно было проследить, какая часть кувшина наполняется за определенный промежуток времени. Остальное — очевидно. Я устроил постель на дне корзины так, чтобы моя голова приходилась точно под носиком кувшина. По истечении часа вода, наполнив кувшин, начинала выливаться из носика, находившегося несколько ниже краев сосуда. Струйка холодной воды, падающая с высоты в четыре фута, неизбежно разбудила бы меня, даже если б я спал мертвым сном.

Было уже около одиннадцати часов, когда я закончил возню с этим «будильником». После этого я немедленно улегся спать, положившись на свое изобретение, — и оно меня не разочаровало. Теперь через каждые шестьдесят минут я поднимался, разбуженный этим хронометром, выливал воду из кувшина обратно в бочонок и, обновив воздух внутри мешка, снова укладывался спать. Регулярные пробуждения беспокоили меня даже меньше, чем я ожидал. Когда я проснулся утром, было уже семь часов и солнце поднялось на несколько градусов над линией горизонта.

3 апреля. Я убедился, что мой шар находится на огромной высоте — уже стала заметна выпуклость земного шара. В океане прямо подо мной виднелось скопление каких-то темных пятен — это были, без сомнения, острова. Небо над головой казалось агатово-черным, звезды ярко сверкали; они стали видны днем уже в первый день моего полета. Далеко на севере я заметил тонкую белую линию, сильно отражающую свет, и без колебаний признал в ней южную границу полярных льдов. Мое любопытство разгорелось — что будет, если я и дальше буду смещаться к северу? Может быть, я окажусь над самым полюсом и первым из людей увижу его? Я пожалел, что огромная высота, на которой я находился, не позволит мне осмотреть его детально, но в любом случае мое первенство оспорить никто не сможет.

В течение дня не случилось ничего примечательного. Все мои приборы действовали исправно, шар поднимался без толчков и задержек. Сильный холод вынудил меня постоянно кутаться в пальто. Когда Земля снова погрузилась в ночной мрак, я улегся спать, хотя даже несколько часов спустя в иллюминаторы моего шара заглядывало солнце. «Будильник» работал исправно, и я спокойно спал до утра, пробуждаясь лишь для того, чтобы обновить воздух.

4 апреля. Встал, чувствуя себя здоровым и бодрым, и тут же был поражен тем, как странно изменился облик океана. Он утратил темно-голубую окраску и теперь казался серовато-белым и при этом ослепительно блестел. Выпуклость океана была видна так отчетливо, что исполинская масса воды, находящаяся подо мною, казалось, низвергается в бездну по краям горизонта. Я даже невольно прислушался, пытаясь различить гром этих могучих водопадов. Островов больше не было видно — то ли они исчезли за горизонтом где-то на юго-востоке, то ли высота уже лишила меня возможности разглядеть эти клочки суши. Последнее предположение представлялось мне более вероятным. Полоса льдов на севере проступала все отчетливее, но холод не усиливался. Ничего чрезвычайного не случилось, и я провел день за книгами, которые захватил с собой.

5 апреля. Отмечаю любопытный феномен. Солнце уже взошло, однако вся видимая поверхность Земли все еще была погружена в темноту. Но мало-помалу она осветилась, и на севере снова показалась полоса льдов. Теперь она проступала очень ясно и казалась гораздо темнее, чем воды океана. Я, очевидно, приближаюсь к ней, и довольно быстро. Мне кажется, что я различаю землю на востоке и на западе, но я в этом не уверен. Температура умеренная. В течение дня ничего из ряда вон выходящего. Рано улегся спать.

6 апреля. Был весьма удивлен, обнаружив границу полярных льдов совсем близко, а также огромное ледяное поле, простирающееся далеко на север. Если шар сохранит тот же курс, то вскоре я окажусь над Северным Ледовитым океаном и, несомненно, смогу увидеть полюс. В течение дня я продолжал приближаться ко льдам. К ночи пределы видимости неожиданно и значительно расширились, очевидно, потому, что Земля имеет форму сплюснутого сфероида, и теперь я находился над плоскими областями вблизи Полярного круга. Когда наступила ночь, я лег спать, охваченный тревогой, ибо побаивался, что объект моего жгучего любопытства, скрытый ночной темнотой, ускользнет и я не смогу его наблюдать.

7 апреля. Встал очень рано и, к величайшей радости, действительно увидел Северный полюс! У меня не было никаких сомнений, что это именно он, но, увы! — я уже поднялся на такую высоту, что ничего не мог рассмотреть в деталях. И в самом деле: если составить пропорцию на основании показаний высотомера в различные моменты между шестью и восемью часами сорока минутами утра 2 апреля, когда этот прибор перестал действовать, то сейчас, в четыре часа утра 7 апреля, мой шар должен находиться на высоте не менее 7254 миль над поверхностью океана. И хотя эта цифра может показаться невероятно большой, она, по всей вероятности, гораздо меньше действительной.

Во всяком случае, в эти минуты все Северное полушарие Земли лежало подо мной, подобно карте, и линия экватора образовывала линию моего горизонта. Вы, господа, без труда поймете, что лежавшие подо мною неизведанные полярные области располагались на таком громадном расстоянии, что рассмотреть их подробно не было никакой возможности, но все же мне удалось увидеть кое-что примечательное.

К северу от Полярного круга, который можно считать крайней границей географических открытий в этих областях, расстилалось сплошное, или почти сплошное, ледовое поле. Поверхность его, вначале плоская, мало-помалу понижалась, приобретая заметно вогнутую форму, а у самого полюса виднелась круглая, резко очерченная и очень глубокая впадина. Она казалась гораздо темнее всего остального полушария и в глубине имела непроницаемо-черный цвет. Больше ничего мне не удалось рассмотреть. К двенадцати часам эта впадина значительно уменьшилась, а в семь пополудни я окончательно потерял ее из виду: шар миновал западную границу льдов и теперь несся по направлению к экватору, одновременно набирая высоту.

8 апреля. Видимый диаметр Земли заметно уменьшился, а ее окраска совершенно изменилась. Вся ее поверхность, доступная наблюдению, приобрела бледно-желтый цвет различных оттенков, местами она блестела так, что глазам было больно. Вдобавок, моим наблюдениям сильно мешала насыщенная испарениями плотная земная атмосфера; я лишь изредка видел земную поверхность в просветах между облаками. В последние двое суток эта помеха давала себя знать все сильнее, а при той высоте, которой теперь достиг мой шар, слои облаков сблизились, заполнив почти все поле зрения, и наблюдать становилось все труднее. Тем не менее, я определил, что шар сейчас находится над областью Великих озер в Северной Америке и продолжает смещаться к югу. Следовательно, я скоро достигну тропиков.

Это обстоятельство весьма обрадовало меня, так как обещало успех экспедиции. В самом деле: направление, в котором я мчался до сих пор, очень беспокоило меня, так как, продолжая двигаться тем же курсом, я бы никак не смог попасть на Луну, орбита которой наклонена к плоскости эклиптики[39] под углом в 5,1°. Странно, что я так поздно осознал свою ошибку: мне следовало бы начать свое путешествие из какого-нибудь пункта, лежащего в плоскости лунной орбиты.

9 апреля. Сегодня диаметр Земли значительно уменьшился, а ее окраска приобрела более яркий желтый оттенок. Мой шар держит курс на юг; в девять утра он достиг северных берегов Мексиканского залива.

10 апреля. Около пяти часов утра меня разбудил оглушительный треск, который я, как ни пытался, так и не смог объяснить. Он продолжался всего несколько мгновений и не походил ни на один из слышанных мною ранее звуков. Нечего и говорить, что я отчаянно перепугался: в первую минуту мне почудилось, что мой шар лопнул. Я осмотрел приборы, однако все они оказались в порядке. Бо́льшую часть дня я провел в размышлениях о причине этого странного треска, но не пришел ни к каким выводам. Лег спать крайне обеспокоенный.

11 апреля. Диаметр Земли поразительно уменьшился, и я впервые заметил значительное увеличение видимого диска Луны. Теперь мне приходится затрачивать гораздо больше усилий и времени, чтобы получить достаточно воздуха для дыхания.

12 апреля. Внезапно и странно изменилось направление движения шара; хоть я и предвидел это заранее, но все-таки неописуемо обрадовался. Достигнув двадцатой параллели Южного полушария, шар внезапно повернул под острым углом на восток и весь день летел в этом направлении, оставаясь в плоскости лунной орбиты.

Должен отметить, что следствием этой перемены стало довольно ощутимое колебание корзины, продолжавшееся в течение нескольких часов.

13 апреля. Снова тот же громкий треск, который так напугал меня 10 апреля. Долго размышлял об этом явлении, но по-прежнему не понимал, в чем тут дело. Значительно уменьшился диаметр Земли: теперь его угловая величина составляла лишь немногим больше двадцати пяти градусов. Луна находилась почти у меня над головой, так что я не мог ее видеть. Шар по-прежнему оставался в плоскости ее орбиты, несколько смещаясь на восток.

14 апреля. Стремительное уменьшение диаметра Земли. Шар, по-видимому, поднялся над линией апсид[40] по направлению к перигею[41] — то есть, иными словами, стремился прямо к Луне. Сама Луна находилась у меня над головой и была недоступна для наблюдения. Обновление воздуха в камере потребовало необычайно больших усилий.

15 апреля. На Земле невозможно рассмотреть даже самые общие очертания материков и океанов. Около полудня снова послышался загадочный треск, столь напугавший меня раньше. На этот раз он продолжался несколько секунд, постепенно усиливаясь. Оцепенев от ужаса, я ждал какой-то страшной катастрофы, но корзину только сильно встряхнуло, и мимо моего шара с ревом, свистом и грохотом пронеслась громадная огненная масса. Оправившись от ужаса и изумления, я сообразил, что это, должно быть, вулканический обломок, выброшенный с небесного тела, к которому я так стремительно приближался. По всей вероятности, это один из тех странных камней, которые иногда выпадают на Землю и называются метеорами.

16 апреля. Заглянув в боковые иллюминаторы, я с удовлетворением обнаружил, что лунный диск превысил в размерах мой шар. Я был очень взволнован: скоро конец моему опасному путешествию! Я жду этого с нетерпением, так как сжатие воздуха для дыхания теперь занимает все мое время и поспать мне почти не удается.

Я страшно устал и совсем обессилел. Человеческий организм не способен долго выдерживать такие нагрузки. Во время короткой ночи мимо опять пронесся метеор. Они появляются все чаще, и это не на шутку пугает меня.

17 апреля. Сегодня — особенный день моего путешествия. Если вы помните, 13 апреля угловая величина Земли достигала 25°, 14 апреля она существенно уменьшилась, а 16 апреля, ложась спать, я отметил угол в 7°15´.

Каково же было мое удивление, когда утром 17 апреля, очнувшись после короткого и тревожного сна, я увидел, что поверхность, находящаяся подо мной, вопреки всяким ожиданиям увеличилась и достигла 39° в угловом измерении! Меня словно обухом по голове хватили. Ужас и изумление, которые не передашь словами, ошеломили и буквально раздавили меня. Колени мои задрожали, зубы начали выбивать дробь, волосы зашевелились. «Значит, шар лопнул! — мелькнуло у меня в голове. — Да, он, несомненно, лопнул! Я падаю, и падаю с невероятной, невиданной скоростью! Судя по тому громадному расстоянию, которое я уже преодолел, не пройдет и десяти минут, как я врежусь в поверхность Земли и разобьюсь в лепешку».

Тут ко мне вернулась способность мыслить; я опомнился, поразмыслил и начал сомневаться. Нет, это совершенно невероятно. Я не мог так быстро преодолеть столь громадное расстояние. Я действительно приближался к расстилавшейся внизу поверхности, но далеко не так быстро, как почудилось мне сначала.

Эти размышления несколько успокоили меня, и я наконец-то понял, в чем дело. Если бы страх и растерянность не лишили меня способности соображать, я бы уже с первого взгляда заметил, что поверхность, находившаяся подо мной, ни в чем не похожа на поверхность Земли. Именно Земля теперь находилась вверху, скрытая шаром, а внизу, под дном корзины, расстилалась Луна во всем ее великолепии!

Сейчас я уже не понимаю, почему случившееся вызвало у меня такую панику. Ведь этот переворот, это «сальто-мортале» было не только совершенно естественным и необходимым, но я заранее знал, что оно неизбежно произойдет, когда шар достигнет той точки, где земное притяжение уступит притяжению Луны, — или, вернее, притяжение шара к Земле окажется слабее его притяжения к Луне. Оправдать меня может только то, что я едва проснулся и еще не успел прийти в себя, когда неожиданно обнаружил нечто поразительное. Очевидно, этот поворот шара на 180° произошел так спокойно и плавно, что если бы я даже в это время проснулся, то вряд ли сумел бы его заметить.

Стоит ли говорить, что, опомнившись и ясно сообразив, в чем дело, я с жадностью припал к иллюминаторам и принялся рассматривать поверхность Луны. Она расстилалась подо мной, точно карта, и, хотя находилась еще очень далеко, все ее очертания проступали совершенно ясно. Первое же, что бросилось мне в глаза: полное отсутствие океанов, морей, а равно озер и рек — словом, каких бы то ни было водоемов.

При этом, как ни странно, я различал обширные равнины явно наносного характера, хотя бо́льшая часть их поверхности была усеяна бесчисленными вулканическими конусами, которые имели такую правильную форму, что казались скорее рукотворными, чем естественными возвышениями. Самый большой из этих конусов возвышался более чем на три мили над равниной. Впрочем, карта лунной области, носящей название «Флегрейские поля», даст вам, господа, более полное представление об этом ландшафте, чем какое-либо описание. Бо́льшая часть вулканов оказалась действующей, и я мог судить о бешеной силе их извержений по обилию принятых мной за метеоры камней, все чаще с грохотом пролетавших мимо шара.

18 апреля. Размеры Луны стремительно увеличивались, и слишком большая скорость спуска начинала меня тревожить. Я уже говорил, что предположение о наличии у Луны атмосферы, плотность которой соответствует массе нашего спутника, сыграло важную роль в планах моей экспедиции. И это несмотря на массу противоположных теорий и широко распространенное убеждение, что у Луны вообще нет никакой атмосферы. Но, независимо от приведенных выше соображений относительно кометы Энке и зодиакального света, мое мнение в значительной мере опиралось на наблюдения известного астронома — господина Шретера из Лилиенталя. Он наблюдал Луну на третий день после новолуния, вскоре после заката, когда темная часть диска была еще невидима, и продолжал следить за ней до тех пор, пока она не стала видимой. Оба рога молодой Луны казались удлиненными, и их тонкие бледные кончики были слабо освещены лучами заходящего Солнца. Вскоре после наступления ночи темный диск осветился. Я объясняю это удлинение рогов преломлением солнечных лучей в лунной атмосфере. Высоту этой атмосферы я принимал в 1356 футов; следовательно, максимальную высоту преломления солнечного луча — в 5376 футов. Подтверждение моих взглядов я нашел в восемьдесят втором томе «Философских трудов», где речь идет об оккультации[42] спутников Юпитера, причем третий спутник становился неясным за одну или две секунды до исчезновения, а четвертый исчезал на некотором расстоянии от диска планеты.

От степени сопротивления или, вернее сказать, поддержки, которую эта предполагаемая атмосфера могла оказать шару, всецело зависел и благополучный исход моего путешествия. Если же я ошибся, то мог ожидать только конца моих приключений: мне предстояло разлететься в пыль, ударившись о скалистую поверхность Луны. Судя по всему, я имел все основания опасаться такого конца. Расстояние до Луны было уже совсем небольшим, а обновление воздуха в камере требовало поистине адского труда, и я не замечал ни малейших признаков увеличения плотности атмосферы.

19 апреля. Сегодня утром, около девяти часов, когда поверхность Луны угрожающе приблизилась, а мои опасения достигли крайних пределов, насос прибора Гримма, к моему огромному облегчению, продемонстрировал явное изменение плотности воздуха.

К десяти часам она уже значительно возросла. В одиннадцать аппарат требовал лишь едва заметных усилий, а в двенадцать я решился — правда, несколько поколебавшись — развязать горловину каучукового мешка, в котором находилась корзина и я вместе с ней. Убедившись, что особой опасности нет, я проделал необходимые манипуляции и отогнул края мешка. Как и следовало ожидать, первыми результатами этого слишком поспешного и рискованного опыта оказались жесточайшая головная боль и удушье. Но, поскольку это не представляло угрозы для моей жизни, я решил терпеть в надежде на быстрое облегчение при погружении в более плотные слои атмосферы. Спуск, однако, происходил невероятно быстро, и хотя мои предположения о существовании лунной атмосферы с плотностью, соответствующей массе спутника, по-видимому, оправдывались, я ошибся, полагая, что она способна поддерживать мой шар и корзину со всем грузом. Но почему, ведь масса Луны в 81 раз меньше массы Земли, а следовательно, и вес всех предметов здесь в шесть раз меньше?

Единственное объяснение я вижу в тех геологических катаклизмах, о которых речь шла выше. Во всяком случае, я находился теперь совсем рядом с Луной и устремлялся к ней со страшной скоростью. Поэтому, не теряя ни минуты, я выбросил за борт балласт, бочонки с водой, прибор Гримма, каучуковую камеру и, наконец, все, что только нашлось в корзине. Но это не помогло — шар по-прежнему падал и теперь находился где-то в полумиле от поверхности. Оставалось последнее средство: выбросив за борт пальто, сюртук и сапоги, я отрезал корзину и повис на сетке шара. Случайно бросив взгляд вниз, я успел заметить, что все пространство подо мной, насколько видит глаз, усеяно крошечными домиками. А в следующее мгновение я очутился в центре фантастического города в окружении толпы каких-то уродцев, которые, не говоря ни слова, не издавая ни звука, словно какое-то сборище умалишенных, потешно скалили зубы и, подбоченившись, разглядывали меня и мой шар.

Я с презрением отвернулся от них, поднял глаза и посмотрел на Землю, так недавно — но, может быть, навсегда — покинутую мною: она имела вид большого круглого медного щита, тускло блестевшего высоко над моей головой, причем один его край горел ослепительным золотым блеском. Никаких признаков воды или суши на нашей планете с Луны не было видно, я заметил только тусклые блуждающие пятна да тропический и экваториальный пояса…

Итак, после жестоких страданий, неслыханных опасностей и невероятных приключений, на девятнадцатый день после моего отбытия из Роттердама я благополучно завершил свое путешествие — несомненно, самое необычайное и замечательное из всех путешествий, когда-либо совершенных или задуманных жителями Земли.

Но рассказ о моих приключениях далеко не окончен.

Вы, господа, сами понимаете, что, проведя около пяти лет на спутнике Земли, представляющем глубокий интерес не только в силу своего своеобразия, но и вследствие его тесной связи с миром, населенным людьми, я мог бы сообщить Астрономическому обществу немало сведений, гораздо более важных и ценных, чем описание моего удивительного путешествия. И я действительно открою многое и сделаю это с величайшим удовольствием, но при некоторых условиях. Я могу рассказать о климате Луны и о странных колебаниях температуры — невыносимом тропическом зное, который сменяется почти полярным холодом; о постоянном перемещении влаги из мест, находящихся ближе к Солнцу, в места, наиболее удаленные от него; об изменчивом поясе текучих подпочвенных вод; о здешнем населении — его обычаях, нравах, политических установлениях; об особенностях физического строения здешних обитателей, об их безобразии и отсутствии ушей, совершенно излишних в лунной атмосфере; об их способах общения, заменяющих человеческую речь, которой они лишены; о таинственной связи между обитателями Луны и обитателями Земли (подобная связь существует между орбитами планеты и спутника), благодаря чему жизнь и судьбы населения одного мира тесно переплетаются с жизнью и судьбами населения другого; а главное — об ужасных и отвратительных тайнах той стороны Луны, которая, вследствие совпадения периодов вращения нашего спутника вокруг своей оси и обращения его вокруг Земли, недоступна и, к счастью, никогда не будет доступной для земных телескопов.

Все это, а также многое другое я охотно изложу в более подробном сообщении. Но скажу прямо: я не готов сделать это бескорыстно. Я стремлюсь вернуться к родному очагу, к своей семье. И в награду за дальнейшие сообщения — с учетом того, какое значение они будут иметь для многих отраслей физического и метафизического знания, — я хочу выхлопотать при посредстве вашего почтенного общества помилование в деле об убийстве трех кредиторов, случившемся при моем отбытии из Роттердама. В этом и заключается главная цель моего письма. Тот, кто доставит его вам, господа, — один из лунных жителей, которому я объяснил, как ему надлежит действовать. Он к вашим услугам и с удовольствием сообщит мне о помиловании, если оно будет получено.

Примите уверения в моем совершенном почтении, ваш покорнейший слуга Ганс Пфааль».

Окончив чтение этого необычайного послания, профессор Рубадуб, говорят, даже трубку выронил — до того он был изумлен и потрясен, а его превосходительство Супербус ван Ундердук снял очки, протер их, сунул в карман и от удивления настолько забыл о собственном достоинстве, что, стоя на одной ноге, завертелся вокруг собственной оси.

Разумеется, помилование будет получено — тут и толковать не о чем. В этом, по крайней мере, в самых энергичных выражениях поклялся профессор Рубадуб.

То же самое подумал и Супербус ван Ундердук, когда, опомнившись, подхватил под руку своего ученого собрата и направился домой, чтобы спокойно обсудить, как лучше приняться за это дело. Однако уже у дверей дома бургомистра профессор вдруг сообразил, что нужда в ходатайстве о помиловании как будто отпала, ведь посланец с Луны бесследно исчез, очевидно, испугавшись сурового облика коренных роттердамцев, а кто, кроме лунного жителя, отважится на такое путешествие?

Бургомистр был вынужден признать справедливость этого замечания; тем дело и кончилось. Но не прекратились толки и сплетни. Письмо Ганса Пфааля было опубликовано и вызвало немало пересудов и споров. Нашлись умники, не побоявшиеся выставить себя в смехотворном виде, которые утверждали, что все это — сплошная выдумка. Но эти господа всегда называют выдумкой то, что превосходит их понимание.

Я, со своей стороны, решительно не принимаю доводов, на которых они основывают свое мнение.

Вот эти смехотворные доказательства.

Во-первых: в городе Роттердаме есть некие шутники (здесь они называют имена, которые у всех на устах), и они имеют зуб против всех без исключения бургомистров и астрономов.

Во-вторых: некий уродливый карлик-фокусник с начисто отрезанными за какую-то гнусную проделку ушами недавно исчез в соседнем городе Брюгге и пропадал в течение нескольких дней.

В-третьих: газеты, которые были налеплены на шар в виде дурацкого колпака, — это голландские газеты, и, стало быть, печатались они вовсе не на Луне. Типограф Глюк готов поклясться, что не кто иной, как он сам, отпечатал их в Роттердаме.

В-четвертых: пьяницу Ганса Пфааля с тремя бездельниками, якобы его кредиторами, видели два-три дня назад в грязном кабаке в предместье Роттердама: все они были при деньгах, так как только что вернулись из заморских краев.

И наконец: согласно общему (по крайней мере, ему бы следовало быть общим) мнению, Астрономическое общество в городе Роттердаме, подобно всем другим ученым обществам во всех остальных частях света, ничуть не лучше, не выше и не умнее, чем ему следует быть.


Примечание

Строго говоря, этот наш беглый очерк имеет очень мало общего со знаменитым «Рассказом о Луне» мистера Локка. Но поскольку оба этих рассказа являются выдумкой (хотя один написан в шутливом, а другой в сугубо серьезном тоне), оба посвящены одному и тому же предмету, более того, в обоих правдоподобие достигается с помощью многочисленных научных подробностей, то автор «Ганса Пфааля» считает необходимым подчеркнуть, что его jeu d’esprit[43] была напечатана в «Сазерн литерери мессенджер» за три недели до появления рассказа мистера Локка в «Нью-Йорк Сан». Тем не менее некоторые нью-йоркские газеты, усмотрев между двумя рассказами сходство, которого на деле не существует, решили, что они принадлежат перу одного и того же автора.

Так как читателей, обманутых «Рассказом о Луне», гораздо больше, чем сознавшихся в своем легковерии, придется более подробно остановиться на этом рассказе, то есть отметить те его особенности, которые должны были бы исключить всякую возможность подобных заблуждений, ибо выдают истинный характер этого произведения. В самом деле, несмотря на богатую фантазию и бесспорное остроумие автора, произведение его хромает на обе ноги по части убедительности, ибо он уделяет недостаточно внимания фактам. Если публика могла хоть на миг поверить ему, то это доказывает лишь ее полную неосведомленность в астрономии.

Расстояние от Земли до Луны составляет приблизительно 240 тысяч миль.

Чтобы узнать, насколько сократится это расстояние благодаря телескопу, надо разделить его на цифру, выражающую степень оптической силы последнего.

Телескоп, фигурирующий в рассказе мистера Локка, увеличивает в 42 тысячи раз.

Разделив на это число 240 тысяч (расстояние до Луны), получим пять и пять седьмых мили. На таком расстоянии невозможно увидеть каких-либо животных, а тем более такие мелочи, которые упоминаются в рассказе. У мистера Локка сэр Джон Гершель видит на Луне цветы и даже различает форму и цвет глаз певчих птиц. А ведь несколько ранее сам автор сообщает, что в его телескоп нельзя разглядеть предметы, имеющие величину менее восемнадцати дюймов. Но и это преувеличение: для таких предметов требуется гораздо более сильный объектив. Заметим, кстати, что гигантский телескоп мистера Локка изготовлен в мастерской «Хартли и Грант», что в Домбартоне; но хорошо известно, что «Хартли и Грант» прекратила свою деятельность за много лет до появления этой басни.

Упоминая о некой «волосяной вуали» на глазах лунного буйвола, автор говорит: «Проницательный ум доктора Гершеля усмотрел в этой вуали созданную самим Провидением защиту глаз животного от резких перемен света и тьмы, которым периодически подвергаются все обитатели Луны, живущие на стороне, обращенной к нам». Между тем подобное замечание вовсе не свидетельствует о «проницательности» астронома. На Луне никогда не бывает полной темноты, следовательно, ее обитатели не подвергаются и резким переменам освещенности. В отсутствие солнечного света они получают свет от Земли, равный по яркости свету четырнадцати лун.

Топография Луны у мистера Локка даже там, где он старается согласовать ее с картой Блента, расходится не только с нею и со всеми прочими картами, но и с самим автором. Даже по отношению к странам света у него царит жестокая путаница: автору, по-видимому, невдомек, что на лунной карте они расположены иначе, чем на земной: восток находится слева, а запад — справа.

Мистер Локк, быть может, сбитый с толку названиями «Море Облаков», «Море Спокойствия», «Море Изобилия», которыми астрономы прошлого окрестили низменности с ровным дном, выглядящие в телескоп как обширные темные пятна, очень обстоятельно описывает океаны и прочие водные бассейны на Луне; между тем отсутствие воды на поверхности нашего спутника доказано.

Граница между светом и тенью на убывающем или растущем серпе Луны, пересекая эти темные пятна, образует ломаную зубчатую линию; будь эти пятна морями, она, очевидно, была бы идеально ровной.

На одной из страниц читаем: «Какое чудовищное влияние должен был оказывать наш земной шар, в тринадцать раз превосходящий размеры своего спутника, на природу последнего в те времена, когда, зарождаясь в бездне времен, оба были игралищем химических сил!» Отлично сказано, конечно, но ни один астроном не сделал бы подобного замечания, особенно в научном журнале, поскольку Земля не в тринадцать, а в восемьдесят один раз больше Луны. То же можно сказать и о заключительных страницах, где ученый корреспондент распространяется насчет недавних открытий, сделанных в связи с Сатурном, и дает подробное ученическое описание этой планеты, — и это для «Эдинбургского научного журнала»!

Есть одно обстоятельство, которое особенно выдает автора. Допустим, что изобретен телескоп, с помощью которого можно увидеть животных на Луне, — что прежде всего бросится в глаза наблюдателю, находящемуся на Земле? Наверняка не форма, не рост и не другие особенности, а странное положение лунных жителей. Ему покажется, что они ходят вверх ногами, как мухи на потолке. Невымышленный наблюдатель едва ли удержался бы от удивленного восклицания при виде столь странного положения живых существ, но наблюдатель вымышленный не только не заметил этого обстоятельства, но и толкует о форме их тел, хотя мог видеть всего лишь форму их головы!

Заметим в заключение, что описываемый автором человек-летучая мышь, его размеры и особенно сила, а также способность летать в разреженной атмосфере (если, конечно, на Луне и в самом деле есть атмосфера) — все это противоречит всякой вероятности. Вряд ли стоит говорить, что все соображения, приписываемые астрономам Брюстеру и Гершелю в начале статьи, относятся к разряду высказываний, в просторечии именуемых чепухой.

Существует предел для оптического изучения звезд — предел, о котором достаточно упомянуть, чтобы понять его значение. Если бы все зависело от силы оптических линз, человеческая изобретательность справилась бы в конце концов с этой задачей и у нас появились бы линзы и зеркала для телескопов любых размеров. К сожалению, по мере возрастания оптической силы стекол возрастает и рассеяние света, испускаемого объектом наблюдения.

Этой беде мы не в состоянии помочь, так как видим объект только благодаря исходящему от него свету — его собственному или отраженному. Если же свет, исходящий от небесного тела, достигнет такой степени рассеяния, при которой окажется не сильнее естественного света всей массы звезд в ясную безлунную ночь, то это тело окажется недоступным для наблюдения.

Телескоп лорда Росса, недавно построенный в Англии, имеет зеркало с отражающей поверхностью в 4071 квадратный дюйм; телескоп Гершеля — всего лишь 1811 дюймов. Труба телескопа лорда Росса имеет 6 футов в диаметре, а его фокусное расстояние — 50 футов. Весит этот инструмент 3 тонны.

Недавно мне случилось прочесть любопытную и довольно остроумную книжку, на титульном листе которой значилось: «Человек на Луне, или же Химерическое путешествие в Лунный мир, незадолго перед тем открытый Домиником Гонзалесом, испанским авантюристом, иначе именуемым Летучим Вестником».

Автор утверждает, что перевел этот труд с английского оригинала, авторство которого приписано некоему мистеру Д’Ависсону (вероятно, Дэвидсону), хотя выражается крайне туманно.

«Оригинал этого манускрипта, — говорит он, — я получил от господина Д’Ависсона, врача, одного из наиболее сведущих в области изящной словесности, особливо же в натурфилософии. Среди прочего я обязан ему тем, что он не только дал мне сию аглицкую книгу, но также и рукопись господина Томаса Д’Анана, шотландского дворянина, из коей я, должен признаться, заимствовал и план собственного моего повествования».

После разнообразных приключений в духе Жиль Блаза, рассказ о которых занимает первые тридцать страниц, автор попадает на остров Святой Елены, на берег которого взбунтовавшийся экипаж высаживает его вместе со слугой-негром. Чтобы успешнее добывать пропитание, эти двое расстались и поселились в разных концах острова. Потом им вздумалось общаться друг с другом с помощью птиц, выдрессированных как почтовые голуби. Мало-помалу эти птицы обучились переносить тяжести, вес которых постепенно увеличивался. Наконец автору приходит в голову идея воспользоваться целой стаей птиц, чтобы подняться в воздух самому. Для этого он строит машину, которая подробно описана и изображена в его книге. На рисунке сеньора Гонзалеса, в кружевных брыжах[44] и огромном парике, верхом на каком-то подобии метлы, уносит ввысь стая диких лебедей.

Но главное приключение сеньора связано с очень важным фактом, о котором читатель узнает только в конце. Дело в том, что пернатые, которых он приручил, оказались уроженцами не острова Святой Елены, а Луны. С незапамятных времен они ежегодно прилетают на Землю, но в положенное природой время, разумеется, возвращаются обратно. Таким образом, автор, рассчитывавший на коротенькое путешествие, поднимается прямиком в небеса и в самое короткое время достигает поверхности Луны. Тут среди прочих курьезов он обнаруживает народонаселение, которое вполне счастливо и благоденствует. Обитатели Луны не имеют законов, живут по пять тысяч лет и умирают без страданий. Ростом они от десяти до тридцати футов, могут подпрыгивать на высоту шестидесяти футов и, выйдя таким образом из сферы притяжения Луны, летать с помощью особых крыльев. Правит ими император по имени Ирдонозур.

Не могу удержаться, чтобы не привести образчик философствований автора.

«Теперь я расскажу вам, — говорит сеньор Гонзалес, — о природе тех мест, где я находился. Облака скопились под моими ногами, то есть между мною и Землей. Что касается звезд, то они все время казались одинаковыми, так как здесь вовсе не было ночи; они не блестели, а слабо мерцали, точно на рассвете. Немногие из них были видимы и казались вдесятеро больше, чем когда смотришь на них с Земли. Луна, которой недоставало двух дней до полнолуния, казалась неописуемо громадной.

Не следует забывать, что я видел звезды только с той стороны Земли, которая обращена к Луне, и чем ближе они были к ней, тем казались больше. Замечу также, что и в тихую погоду, и в бурю я всегда находился между Землей и Луной. Это подтверждалось двумя обстоятельствами: во-первых, лебеди поднимались все время по прямой; во-вторых, всякий раз, когда они останавливались отдохнуть, мы все равно двигались вокруг земного шара. Я разделяю мнение Коперника, согласно которому Земля вращается с востока на запад не вокруг полюсов, именуемых в просторечии полюсами мира, а вокруг полюсов Зодиака. Об этом вопросе я намерен поговорить более подробно впоследствии, когда освежу в памяти сведения из астрологии, которую изучал в молодые годы, будучи в Саламанке, но с тех пор успел позабыть».

Несмотря на грубые фактические ошибки, книжка эта заслуживает внимания как образчик наивных астрономических представлений прошлого. Между прочим, автор полагает, что «притягательная сила» Земли действует лишь на незначительном расстоянии от ее поверхности.

Существуют и другие «путешествия на Луну», но их уровень примерно таков же.

В третьем томе «Америкен куотерли ревью» помещен обстоятельный критический разбор одного из таких «путешествий» — разбор, свидетельствующий как о нелепости книжки, так и о дремучем невежестве критика. Я не помню заглавия, но способ путешествия, придуманный автором, еще глупее, чем полет нашего упомянутого сеньора Гонзалеса. Некий путешественник случайно находит неведомый металл, притяжение которого к Луне сильнее, чем к Земле, изготавливает из него ящик и отправляется таким образом на Луну.

«Бегство Томаса О’Рука» — не лишенная остроумия игра ума; книга эта переведена на немецкий язык. Ее герой по имени Томас — лесничий одного ирландского пэра, чьи эксцентричные выходки и послужили поводом для рассказа. Томас улетает на Луну на спине орла с Хангри Хилл, высокой горы, расположенной у залива Бантри.

Все упомянутые издания — сатирические. Они преследуют одну-единственную цель — сравнение наших обычаев с обычаями обитателей Луны. Ни один из авторов даже не делает попыток придать с помощью реальных фактов правдоподобный характер самому путешествию, хотя некоторые из них делают вид, что они люди вполне сведущие в астрономии. Своеобразие «Ганса Пфааля» как раз и заключается в попытке достигнуть такого правдоподобия, пользуясь данными науки в той мере, в какой это позволяет фантастический характер повествования.

Говорящий мертвец

В течение трех последних лет я пристально интересовался таким явлением, как магнетизм[45]. А примерно девять месяцев назад мне пришло на ум, что среди проведенных ранее экспериментов по магнетизации имеется досадный и необъяснимый пробел: никто еще не был магнетизирован in articulo mortis — то есть в свой смертный час.

Но прежде всего следовало, как считает один высокоученый доктор, удостовериться: способен ли пациент в таком состоянии подвергнуться какому-либо магнетическому влиянию. Если же это так, надлежало выяснить, уменьшается оно или увеличивается в такие минуты, а также способен ли магнетизм замедлить приближение смерти. Существовали и другие вопросы, которые следовало разрешить, но эти три невероятно разжигали мое любопытство, ибо ответы на них могли иметь поистине необъятные последствия.

Я принялся искать объект, на котором мог бы поставить все эти опыты, и вдруг вспомнил о моем друге, литераторе Эрнесте Вальдемаре, публиковавшемся под псевдонимом Иссахар Маркс, известном переводчике на английский творений Гете и Рабле. Вальдемар с 1839 года жил в Гарлеме и обладал примечательной внешностью: страшно худой, буквально изможденный, с совершенно белыми бакенбардами, которые резко контрастировали с его волосами цвета воронова крыла, которые все принимали за парик. Он был необыкновенно нервным — а именно такие люди наиболее подходят для экспериментов по магнетизму. Несколько раз мне удавалось погрузить его в сон без малейших усилий, но я так и не добился от него тех результатов, которых может ожидать магнетизер от своего пациента. Эту неудачу я приписывал скверному состоянию его здоровья: воля Вальдемара никогда в полной мере не подчинялась моей, и я не мог ввести его в настоящий транс.

За несколько месяцев до моего знакомства с этим человеком врачи нашли у него чахотку, и теперь он настолько свыкся со своей болезнью, что совершенно равнодушно говорил о близкой кончине, как о факте, избежать которого невозможно и о котором нет смысла сожалеть.

Естественно, как только мне в голову пришла мысль об опытах на грани жизни и смерти, я первым делом подумал об Эрнесте Вальдемаре. Я знал его философский склад ума и твердость духа и полагал, что он даст согласие на эксперимент. Родственников в Америке у него не было, стало быть, больше никто не мог помешать мне в моих планах. Я откровенно рассказал ему все, и, к моему удивлению, Вальдемар мгновенно согласился.

Я действительно был удивлен — прежде он соглашался служить объектом моих опытов, но никогда не обнаруживал ни малейшего интереса к их результатам. Между тем болезнь его носила такой характер, что можно было довольно определенно предсказать дату кончины, и мы с Вальдемаром условились, что примерно за сутки до этого он даст мне знать или пришлет за мной.

В один из дней — это была суббота — около семи часов вечера я получил от Эрнеста Вальдемара записку следующего содержания, написанную его собственной рукой:

«Любезный П., Вы можете пожаловать ко мне прямо сейчас. Д. и Ф. сходятся в том, что я не дотяну до полуночи, и мне кажется, что они совершено правы. С наилучшими пожеланиями, Эрнест».

Записку доставили мне через полчаса после того, как Вальдемар ее написал, и уже через пятнадцать минут я был в комнате умирающего.

Я не видел его около двух недель и был поражен ужасной переменой, произошедшей за столь короткое время. Лицо больного приобрело свинцовый оттенок, глаза погасли, он так исхудал, что скулы, казалось, вот-вот прорвут натянувшуюся кожу. Он беспрерывно кашлял, пульс едва прощупывался. При этом Вальдемар пребывал в сознании, его умственные способности словно обострились, он мог двигаться и даже предпринимать кое-какие усилия. Больной внятно говорил, принимал без посторонней помощи лекарства и, когда я вошел, заносил карандашом в блокнот какие-то заметки, сидя в постели и опираясь на груду подушек. Здесь же находились доктора Д. и Ф.

Обменявшись приветствиями с больным, я отвел докторов в сторону и попросил их самым подробным образом описать общее состояние пациента.

Оказалось, что его левое легкое уже около полутора лет находится в разрушенном состоянии и бездействует, верхушка правого также повреждена, а его нижние доли представляют собой сплошную гноящуюся массу туберкулезных бугорков и распавшихся легочных тканей. Обширные каверны[46] пронизывали ее насквозь, а в одном месте легочная ткань приросла к ребрам. Эти явления возникли совсем недавно, и процесс шел с поразительной быстротой: еще месяц назад каверны отсутствовали, а не далее как три дня назад врачи обнаружили сращивание остатков легкого со стенкой грудной полости. Помимо чахотки, врачи подозревали аневризму аорты, но не вполне были уверены в этой части своего диагноза.

Так или иначе, но медики сходились в одном: Эрнест Вальдемар должен умереть не позднее полуночи следующего дня, то есть воскресенья.

Покидая больного для беседы со мной, доктора простились с ним — они сочли себя бессильными в чем-либо помочь ему и решили прекратить свои визиты. Однако по моему настоянию согласились приехать еще раз — около десяти вечера.

Когда они удалились, я без всяких обиняков заговорил с Эрнестом о его близкой кончине и предполагаемом эксперименте. Он снова повторил мне, что согласен, и предложил немедленно приступать.

В доме находилось двое слуг — мужчина и женщина, но мне требовались свидетели моих опытов, заслуживающие большего доверия. Поэтому я решил отложить свое дело до восьми часов, когда мне в помощь должен был прибыть студент медицинского факультета Теодор Л., которого я хорошо знал. Поначалу я думал дождаться появления врачей, но состояние больного так быстро ухудшалось, что откладывать было слишком рискованно. К тому же, и сам Вальдемар чувствовал приближение смерти.

Когда студент прибыл, я поручил ему внимательно наблюдать за всем происходящим и вести подробные записи. Вот по этим-то записям я теперь и восстанавливаю весь ход событий.

Было без пяти восемь, когда я, взяв больного за руку, попросил его заявить — так, чтобы это слышал мистер Теодор Л., — что он, Эрнест Вальдемар, согласен на то, чтобы я магнетизировал его в том состоянии, в котором он в данную минуту находится. Больной кивнул и произнес слабым, но совершенно внятным голосом: «Да, я хочу подвергнуться магнетизации». После чего сразу же добавил: «Боюсь, однако, что вы потеряли слишком много времени!»

Пока он произносил это, я уже начал совершать те магнетические пассы, которые, по моим наблюдениям, оказывали на него особенно сильное действие. Он, очевидно, ощутил их действие, особенно когда моя ладонь находилась перед его мокрым от холодного пота лбом. Тем не менее я так и не смог добиться ощутимого результата почти до десяти часов, когда приехали доктора Д. и Ф., исполнив свое обещание.

В нескольких словах я объяснил им, что собираюсь проделать, и они, со своей стороны, не усмотрели никаких препятствий для моих экспериментов, так как, по их мнению, больной находился уже в агонии. Я продолжал, сменив горизонтальные пассы на вертикальные и сосредоточив свой взгляд на правом зрачке пациента.

К этому времени его пульс едва прощупывался, а дыхание с остановками до полуминуты сопровождалось хрипением. Это состояние сохранялось без изменений в течение четверти часа, и наконец из груди умирающего вырвался очень глубокий и почти свободный вздох. В то же время руки и ноги Вальдемара стали холодными как лед.

Без пяти одиннадцать я заметил несомненные признаки магнетического воздействия. Хаотическое блуждание глаз сменилось выражением напряженного внутреннего созерцания, характерного для состояний ясновидения. Тут нельзя было ошибиться — этот признак никогда еще меня не подводил.

Несколькими быстрыми пассами я заставил его веки затрепетать, как в начале погружения в сон, и еще несколькими заставил больного окончательно закрыть глаза. Одновременно я, напрягая всю свою волю, продолжал манипуляции до тех пор, пока все члены больного не приняли удобное для меня положение и не оцепенели в нем.

Тем временем часы пробили полночь. Я попросил обоих медиков и студента осмотреть мистера Вальдемара, что они и сделали весьма тщательно. Это заняло около получаса, и в конце концов они признали, что умирающий находится в состоянии полной каталепсии[47]. Это до того возбудило профессиональное любопытство обоих врачей, что один из них — мистер Д. — решился остаться с пациентом на всю ночь, а доктор Ф. простился с нами, объявив, что приедет на рассвете. Слуги и Теодор Л. присутствовали в комнате постоянно.

Мы оставили Вальдемара в покое до трех часов утра, а затем снова осмотрели его и обнаружили в том же положении, что и в полночь. Пульс едва бился, признаки дыхания можно было обнаружить только при помощи зеркала, поднесенного к губам, глаза были плотно закрыты, а все оцепеневшие члены вытянуты и холодны, как мрамор. И в то же время о смерти еще не могло быть и речи.

Приблизившись к объекту моего эксперимента, я сделал небольшое усилие, целью которого было заставить его правую руку повторять движения моей руки, которой я медленно проводил над ним. Подобные вещи с Вальдемаром ранее мне никогда не удавались, поэтому и сейчас я не особенно рассчитывал на успех. Но, к моему удивлению, рука его, хотя и слабо, но покорно последовала за моей. Тогда я решился попытаться задать несколько вопросов.

— Эрнест, — спросил я, — вы спите?

Он молчал, но я заметил, как мышцы его губ слабо дрогнули, и решил повторить попытку. С третьего раза дрожь пробежала уже по всему его телу; веки приоткрылись настолько, что можно было видеть полоски белков; губы с огромным трудом зашевелились, и я услышал едва различимые слова:

— Да… сейчас я сплю… Только не будите меня… дайте мне спокойно умереть…

Я ощупал его тело: оно по-прежнему было холодным и одеревенелым, но правая рука, так же, как и раньше, подчинялась движениям моей руки.

Я снова спросил:

— Вы все еще чувствуете боль в груди, Эрнест?

На этот раз ответ последовал немедленно, но еще менее внятно:

— Нет никакой боли… просто я умираю.

Я больше не решился тревожить его и до приезда доктора Ф. ничего не предпринимал. Доктор, как и обещал, явился на рассвете и невероятно удивился, обнаружив, что больной еще жив. Осмотрев его, он попросил меня еще раз попробовать поговорить с пациентом.

Я спросил:

— Эрнест, спите ли вы еще?

Как и в прошлый раз, ждать ответа пришлось несколько минут, в течение которых умирающий, как нам казалось, собирался с силами, чтобы заговорить. Наконец он чрезвычайно тихо и неразборчиво пробормотал:

— Да… сплю… и умираю…

Доктора посоветовали оставить больного в этом состоянии мнимого спокойствия и больше не тревожить до самой смерти, которая, по нашему общему мнению, должна была наступить через несколько минут. Мне хотелось задать ему еще один вопрос, но перед этим я повторил тот, который уже задавал.

Едва я начал произносить те же слова, которые умирающий уже слышал, как его лицо поразительно изменилось. Глазные яблоки начали вращаться под веками, затем глаза медленно открылись, причем зрачки закатились под лоб. Кожа приняла мертвенный цвет писчей бумаги, а круглые гектические пятна[48], которые до этой минуты ясно виднелись на средине каждой щеки, внезапно исчезли, причем с такой скоростью, как если бы кто-то задул горящую свечу. Верхняя губа вздернулась, обнажив десны и зубы, а нижняя челюсть отвалилась, оставив рот так широко распахнутым, что была видна глотка и распухший, почти черный язык.

Те, кто присутствовал при этом, не раз видели смерть во всем ее безобразии, но облик Эрнеста Вальдемара в ту минуту был до того ужасающе безобразен и омерзителен, что мы невольно отпрянули от его кровати.

Здесь мое повествование достигло той точки, после которой всякий читатель может усомниться в правдивости автора; несмотря на это, я вынужден продолжать.

В теле, которое было распростерто перед нами, не оставалось ни малейшего признака жизни. Решив, что Вальдемар умер, мы уже собирались передать его труп слугам, чтобы те о нем позаботились, но внезапно его язык затрепетал, и это вынудило нас остановиться. Эти судорожные движения продолжались с минуту, после чего из разверстого и неподвижного рта послышался такой голос, что с моей стороны было бы полным безумием даже пытаться его описывать. Но все же я попробую дать о нем представление с помощью нескольких определений: это были дряблые, жесткие, глухие, пустые и в то же время глубокие звуки, производившие невыразимое впечатление. Я полагаю, что никогда еще подобный голос не терзал человеческое ухо. Кроме того, в нем были еще две странности, которые, с моей точки зрения, свидетельствовали о его сверхчеловеческой сущности. Во-первых, голос этот исходил как будто из чрезвычайно отдаленного места или глубокого подземелья. А во-вторых, он оставлял по себе такое ощущение, какое производят на ощупь студенистые и слизистые вещества. При этом он с поразительной ясностью воспроизводил последовательность слогов, из которых складывались вполне связные слова.

Как вы помните, незадолго до того я спросил мистера Вальдемара, спит ли он. И теперь я получил ответ:

— Да… или нет… я спал… но теперь… теперь я мертв…

Всех, кто при этом присутствовал, охватил невыразимый ужас. Студент упал без чувств, а слуги опрометью выскочили из комнаты, покинули дом и больше не возвращались. Что касается моих впечатлений, то они были таковы, что я не смею даже пытаться их передать. В течение целого часа мы втроем, не произнося ни единого звука, старались всячески привести в чувство несчастного Теодора Л. Как только нам это удалось, мы снова вернулись к умершему.

Положение его тела нисколько не изменилось; разница состояла лишь в том, что его сердце больше не билось, а на поднесенном ко рту зеркале не появлялось ни малейших следов дыхания. Мы безуспешно пытались пустить ему кровь из руки, которая, между тем, уже не повиновалась моей воле. Единственным признаком того, что магнетическое воздействие все еще продолжается, была дрожь языка — она возникала всякий раз, когда я пытался задать Вальдемару вопрос. Казалось, он пытается ответить, но для этого ему уже не хватает воли. К вопросам, задаваемым кем-либо, кроме меня, он был совершенно нечувствителен, несмотря на то что я старался наладить его магнетическую связь с каждым из присутствующих.

Теперь вы имеете представление о том, в каком положении все мы находились в это время. Нам пришлось похлопотать, чтобы найти людей, готовых заменить сбежавших слуг, а в десять утра мы вместе с двумя докторами и Теодором Л. вышли из дома и вернулись только в полдень.

Положение мистера Вальдемара оставалось совершенно тем же. Мы обсудили возможность каким-либо образом привести его в чувство, а также стоит ли вообще пытаться это делать, и пришли к выводу, что ничего хорошего ожидать от этого не приходится.

Нам было совершенно очевидно, что смерть, или то, что по привычке мы называем смертью, была приостановлена действием магнетизма. Следовательно, разбудить или привести в чувство нашего пациента хотя бы на самое короткое время, означало мгновенно убить его.

Начиная с этой минуты и в течение последующих семи месяцев, мы продолжали ежедневно посещать мистера Вальдемара в сопровождении его знакомых, медиков и просто любопытных. На протяжении всего этого времени он оставался в точности таким же, каким мы видели его в тот день. Слуги, сменяясь, ухаживали за ним и не отлучались ни на минуту.

Но в минувшую пятницу мы в конце концов решились попытаться разбудить его или, по крайней мере, попробовать это сделать. Нас постигла неудача, а результат наших усилий породил огромное количество толков, сплетен и пересудов, которые вполне можно понять ввиду крайней необычности событий.

Чтобы вывести мистера Вальдемара из его «летаргии», я использовал обычные магнетические пассы, которые в течение довольно продолжительного времени оставались безуспешными. Первым признаком пробуждения послужило небольшое движение его закатившихся зрачков. Оно сопровождалось обильным истечением из-под верхних век желтоватой дурно пахнущей влаги, похожей на гной.

Тогда мне было предложено испытать, как и раньше, силу влияния на правую руку пациента. Я попробовал, но без успеха. Доктор Ф. предложил, чтобы я снова спросил пациента о чем-либо, и я обратился к нему:

— Мистер Вальдемар! Можете ли вы сказать нам, что вы чувствуете и чего хотите в эту минуту?

На щеках пациента вспыхнули гектические пятна, язык забился в конвульсиях и с невероятным усилием повернулся во рту, хотя челюсти и губы оставались в прежнем положении. Наконец все тот же ужасающий голос медленно произнес:

— Из любви к Господу… скорее… скорее… усыпите меня… или… или… разбудите меня… но скорее… говорю вам — я мертв…

Я был совершенно растерян и несколько минут колебался: что же теперь делать? Сперва я попытался усыпить пациента, но, ничего не добившись из-за крайнего утомления, употребил остатки сил на то, чтобы разбудить его. Мне казалось, что есть надежда на успех; думаю, что и все, кто находился рядом со мной, рассчитывали увидеть пациента очнувшимся.

Не думаю, что кто-либо из смертных мог предвидеть или ожидать то, что произошло после этого.

В то время, как я поспешно совершал магнетические пассы под рокот бесконечно повторяемых слов «умер… умер… умер…», вылетавших из гортани мистера Вальдемара, в течение минуты или даже в более короткое время тело его съежилось и начало разваливаться на части. Затем оно раскрошилось, распалось и превратилось в зловонный прах прямо под моей рукой. И вскоре глазам присутствующих предстала отвратительная и невообразимо ужасная, наполовину разложившаяся полужидкая масса, громоздящаяся на постели…

Убийства на улице Морг


Что за песню пели сирены или какое имя носил Ахиллес, скрываясь среди женщин, — вопросы сложные, все же ответ на них попытаться найти можно.

Сэр Томас Браун

Умственные способности, которые принято называть аналитическими, сами по себе с трудом поддаются анализу. Мы осознаем их только по результату, которого с их помощью удалось добиться. Помимо прочего известно, что для того, кто наделен ими в большой степени, они являются источником истинной радости. Как физически сильный человек находит удовольствие в своей силе, радуясь тем занятиям, которые требуют мышечного напряжения, так и аналитик наслаждается умственной работой, которая, что называется, «развязывает руки». Даже самые обычные занятия, позволяющие проявить свои способности, приводят его в восторг. Этот человек любит всяческие загадки, головоломки, шифры и проявляет в их решении такую проницательность, которая обычным людям кажется сверхъестественной. Полученные результаты, достигаемые путем использования четких и вполне определенных методов, кажутся основанными на интуиции.

Умение принимать решения, возможно, во многом подкрепляется математическим даром, в особенности тем наивысшим его проявлением, которое несправедливо и исключительно на основании обратного характера его действий именуется анализом par excellence[49]. И все же, для того чтобы анализировать, недостаточно просто уметь считать. К примеру, шахматист проделывает одно, даже не пытаясь заняться другим. Из этого следует, что представление об игре в шахматы как очень полезной для ума не всегда соответствует действительности. Но я пишу не научный трактат, а всего лишь предисловие к довольно необычному рассказу и основываю свои мысли на достаточно разрозненных наблюдениях, поэтому воспользуюсь случаем, чтобы заявить: незамысловатость шашек является гораздо более сильным и полезным стимулом для проявления высшей силы мыслящего разума, чем продуманная изощренность шахмат. В последних, где все фигуры ходят по-разному и имеют свой, к тому же изменяющийся, вес, сложность принимается за глубину (обычная ошибка). Внимание играющего здесь целиком устремлено на игру. Стоит ему хоть на секунду отвлечься, и он может допустить оплошность, которая приведет к значительному ухудшению положения, а то и к проигрышу. Многообразие и сложность ходов лишь увеличивают шансы совершить подобную оплошность, и в девяти случаях из десяти побеждает тот игрок, который внимательнее, а не тот, который способнее. В шашках же, где ходы единообразны и почти не имеют вариаций, возможность ошибиться в результате недосмотра значительно меньше, и во время игры внимание практически роли не играет — превосходства добивается тот, кто сообразительнее. Чтобы было понятнее, давайте представим себе игру в шашки, где на доске осталось четыре дамки; возможность случайной ошибки, разумеется, исключим. Вполне очевидно, что победа здесь (при условии, что силы игроков равны) будет достигнута только благодаря какому-нибудь recherché[50] ходу, в результате сильного напряжения разума. Лишенный привычных ресурсов аналитик представляет себя на месте своего противника, отождествляет себя с ним и таким образом зачастую получает возможность с первого взгляда увидеть те комбинации (порой на удивление простые), которые дадут ему возможность заставить противника допустить просчет.

Давно замечено, что вист оказывает влияние на то, что называют математическими способностями. Многие люди, наделенные интеллектом наивысшего порядка, находят в этой игре необъяснимое удовольствие, считая шахматы слишком легкомысленным занятием. Вне всякого сомнения, ни одна другая игра не требует от играющих таких аналитических способностей, как вист. Лучший в мире шахматист может не обладать никакими другими выдающимися способностями, но мастерство в висте дает возможность добиться успеха в любой иной более важной области, где происходит столкновение интеллектов. Говоря «мастерство», я подразумеваю то совершенство в игре, которое включает в себя понимание всех источников, из которых может сложиться допустимое преимущество. Они не только многочисленны, но и разнообразны и нередко заключены в таких укромных уголках мысли, которые для обычного игрока совершенно недоступны. Тот, кто внимательно следит, точно запоминает, поэтому можно сказать, что шахматист, умеющий полностью сосредоточиться на игре, скорее всего, будет прекрасным игроком в вист, тем более что правила Хойла (сами по себе основанные на механике игры) достаточно понятны и однозначны.

Таким образом, основным залогом хорошей игры в вист считаются крепкая память и четкое следование правилам. Однако второе условие еще не определяет талант истинного аналитика. Во время игры он молча наблюдает и делает выводы. Однако, возможно, так же поступают и остальные участники игры, поэтому разница в объеме полученной информации, по большому счету, зависит не столько от глубины умозаключений, сколько от внимательности наблюдателя. Очень важно знать, за чем следует наблюдать. Наш игрок ничем себя не ограничивает, так же как (поскольку главное все-таки — игра) не отбрасывает он и выводы, сделанные на основании факторов, не имеющих прямого отношения к игре. Он замечает выражение лица партнера, тщательно сравнивая его с выражениями лиц каждого из противников. Обращая внимание на то, кто как держит в руке карты, иногда по одним лишь взглядам, которые играющие бросают на свои карты, узнает, сколько у кого козырей и какого достоинства. Во время игры он подмечает малейшее изменение лиц; выражение уверенности, удивления, ликования или огорчения для него — повод для размышления. По тому, как рука берет взятку, аналитик узнает, может ли игрок, взявший ее, получить еще одну той же масти. Он узнает о хитрости противника по тому, как тот бросает на стол карту. Нечаянное или неосторожное слово, случайно выпавшая или перевернутая карта, то, с каким чувством (волнением или беспечностью) игрок пытается эту карту скрыть, подсчет взяток с учетом их порядка, смущение, неуверенность, рвение или волнение — все это указывает ему на истинное положение вещей, хотя сам он этого может даже не осознавать. После первых двух-трех ходов он уже знает, какие на руках карты, и далее играет так уверенно, как если бы остальные участники играли в открытую.

Аналитические способности не следует путать с обычной находчивостью, поскольку, если аналитик в обязательном порядке находчив, то далеко не каждый находчивый человек способен анализировать. Умение придумывать или комбинировать, в котором чаще всего и выражается находчивость и за которое, по мнению френологов (как я полагаю, ошибочному), считающих эту способность первичной, отвечает отдельный внутренний орган, до того часто встречается у тех, чей интеллект в остальном граничит с дебилизмом, что это даже привлекло к себе внимание писателей, затрагивающих темы морали и нравственных устоев. Разница между находчивостью и аналитическими способностями имеет тот же характер, что и разница между фантазией и воображением, только отличие это намного глубже. В самом деле, нетрудно заметить, что люди находчивые — всегда фантазеры, но действительно развитым воображением наделены исключительно аналитики.

Следующий рассказ для читателя станет чем-то вроде пояснения к изложенному суждению.

Весну и часть лета 18… я провел в Париже, где и познакомился с неким месье Ш. Огюстом Дюпеном. Этот юный господин был потомком знатного, даже знаменитого рода, однако после череды неблагоприятных обстоятельств он оказался в такой нужде, что заложенная в нем от природы энергия покинула его и он совершенно перестал интересоваться обществом или думать о том, как вернуть былое богатство. Благодаря любезности кредиторов ему была оставлена небольшая часть отцовского состояния, и тот скромный доход, который она приносила, позволял ему при условии строжайшей экономии сводить концы с концами, не задумываясь над тем, как поступать с избытком средств. Строго говоря, единственным, что все еще доставляло ему удовольствие, были книги, а в Париже доставать книги нетрудно.

Наша первая встреча состоялась в небольшой библиотеке на улице Монмартр, куда нас с ним привели поиски одной и той же замечательной и очень редкой книги. Мы начали видеться чаще, и меня очень заинтересовала его семейная история, которую он весьма подробно изложил мне с той откровенностью, в которую впадают французы, когда разговор заходит о них самих. Кроме того, меня поразила его необыкновенная начитанность, но самое главное — его неудержимый пыл и свежесть воображения заставили меня почувствовать необычайный душевный подъем. Мне, занятому в Париже своими собственными интересами, показалось, что общество этого человека будет для меня поистине бесценной находкой, и я откровенно признался ему в этом. В конце концов мы решили, что, пока я нахожусь в городе, мы будем жить вместе, и, поскольку мои обстоятельства были не такими стесненными, как у него, мне было позволено взять на себя расходы на аренду и обстановку в стиле, соответствующем нашей общей с ним задумчивой хандре, причудливого, источенного временем дома, который из-за каких-то суеверий, в суть которых вникать мы не стали, давно был оставлен предыдущими жильцами и доживал свой век в уединенном безлюдном районе Сен-Жерменского предместья.

Если бы люди узнали, как мы с ним жили в этом месте, нас бы посчитали сумасшедшими… впрочем, возможно, сумасшедшими безобидными. Наше затворничество было полным. Гостей мы не принимали, более того, я тщательно скрывал от своих прежних знакомых местоположение нашего убежища, а о Дюпене в городе давно позабыли, да и сам он уже много лет не вспоминал о парижском обществе. Мы с ним существовали в своем собственном мире.

У моего друга была одна странная причуда (как еще я могу это назвать?): его притягивала к себе Ночь; постепенно этой bizarrerie[51], как и всем остальным его странностям, поддался и я, позволив его диким чудачествам захватить себя с головой. Черная богиня не желала находиться с нами постоянно, но мы могли подделать ее присутствие. С первым лучом зари мы закрывали все грязные ставни старого здания, зажигали пару тонких свечей, которые источали сильный аромат, но отбрасывали лишь слабый, призрачный свет, и погружались в полусон, читали, писали или беседовали, пока бой часов не предупреждал нас о приближении истинной Тьмы. После этого мы рука об руку отправлялись на улицу, продолжая дневные разговоры, или бродили до самой поздней ночи, уходя далеко в поисках того бесконечного возбуждения, которое может дать разуму созерцание диких огней и теней многолюдного города.

В такие минуты я не мог не восхищаться удивительным аналитическим даром Дюпена, хотя, хорошо зная умозрительную природу его мышления, был к этому готов. Ему и самому, похоже, доставляло искреннее удовольствие если не выставлять напоказ, то, по крайней мере, демонстрировать свои способности, и он никогда не скрывал, какую при этом испытывал радость. С негромким отрывистым смешком он говорил мне, что видит большинство людей насквозь, как если бы у них на груди было окно, через которое ему не составляло труда заглянуть им в душу, и, как правило, подтверждал это заявление каким-нибудь прямым и в высшей степени удивительным доказательством того, что моя собственная душа для него — открытая книга. Когда разговор доходил до этой точки, он обычно становился холодно-отстраненным, взгляд его устремлялся вдаль, в то время как голос, обычно тенор, срывался на фальцет, который можно было бы посчитать недовольным, если бы не четкость и ясность произношения. Глядя на него в таком настроении, я часто вспоминал старинное философское учение о двойственности души и развлекался тем, что представлял себе Дюпена, распавшегося на две части: созидательную и разрушительную.

Не подумайте, будто за тем, что я рассказал, кроется какая-нибудь загадка, я вовсе не собираюсь превращать своего знакомого в некий романтический образ. Все описанные мною качества француза были всего лишь следствием работы его возбужденного, а возможно, и нездорового разума. Впрочем, лучше всего понять, что представляли собой его реплики во время таких разговоров, поможет пример.

Однажды ночью мы прогуливались по длинной грязной улице неподалеку от Пале-Рояль. Мы оба были погружены в свои мысли, и по меньшей мере минут за пятнадцать никто из нас не проронил ни звука. Затем совершенно неожиданно Дюпен нарушил молчание:

— Действительно, при его-то росте он бы лучше шел в театр «Варьете».

— Да уж, это точно! — Я был настолько погружен в размышления, что ответил не задумываясь, поначалу даже не заметив, до чего точно его слова совпали с моими мыслями. В следующую секунду я уже пришел в себя, и моему удивлению не было предела. — Дюпен, — серьезно сказал я, — это выше моего понимания. Признаюсь откровенно, вы меня совершеннейшим образом озадачили. Я просто поражен! Как вам удалось узнать, что я думал о… — Тут я замолчал, чтобы убедиться, что он действительно знает, о ком я думал.

— …о Шантильи, — подхватил он. — Почему вы замолчали? Вы про себя отметили, что его небольшой рост не подходит для трагических ролей.

Именно об этом я и думал. Шантильи — quondam[52] сапожник с улицы Сен-Дени, увлекшись сценой, попробовал себя в роли Ксеркса в одноименной трагедии Кребийона, но, несмотря на старание, получил разгромные отзывы критиков.

— Ради всего святого, — воскликнул я, — скажите, какой метод вы использовали (если вы использовали какой-нибудь метод), чтобы вот так влезть мне в душу.

На самом деле удивлен я был даже больше, чем хотел показать.

— На мысль о том, — ответил мой друг, — что этот чинильщик подошв не обладает достаточным ростом, чтобы играть Ксеркса et id genusomne[53], вас навел торговец фруктами.

— Торговец фруктами? Вы меня поражаете… Но я не знаю ни одного торговца фруктами.

— Человек, который столкнулся с вами, когда мы вышли на эту улицу… Минут пятнадцать назад.

Тут я вспомнил, что действительно какой-то торговец фруктами, несший на голове большую корзину с яблоками, случайно чуть не сбил меня с ног, когда мы сворачивали с С. на улицу, по которой сейчас шли. Тем не менее, какое отношение это имело к Шантильи, для меня оставалось загадкой.

Дюпен не имел склонности к charlatanerie[54].

— Я объясню, — сказал он. — И, чтобы вам было понятнее, для начала мы восстановим ход ваших размышлений с той секунды, когда я заговорил, до самой rencontre[55] с упомянутым торговцем. Основные звенья этой цепочки таковы: Шантильи, Орион, доктор Николь, Эпикур, стереотомия, булыжники, торговец фруктами.

Немного найдется людей, которые хотя бы раз в жизни не восстанавливали шаг за шагом ход своих мыслей, приведший их к тому или иному заключению. Это довольно увлекательное занятие, и тот, кто проделает это впервые, будет поражен тем, казалось бы, безграничным расстоянием и полным отсутствием связи между отправной точкой и последней мыслью. Можно представить, какое меня охватило удивление, когда я услышал эти слова француза и вынужден был признать, что они в точности соответствуют действительности. Он продолжил:

— Если я правильно помню, сворачивая с С., мы разговаривали о лошадях. Это последняя тема, которую мы с вами обсуждали. Когда мы выходили на улицу, мимо нас стремительно прошел торговец фруктами с большой корзиной на голове, он толкнул вас на кучу булыжников рядом с тем местом, где ремонтируют мостовую. Вы наступили на один из камней, поскользнулись, слегка растянули лодыжку, то ли рассердились, то ли расстроились, пробормотали несколько слов, повернулись, посмотрели на груду булыжников и молча пошли дальше. Я не следил за вами специально, но в последнее время у меня появилась привычка внимательно наблюдать за всем, что происходит рядом со мной. Вы шли, не поднимая глаз с дороги, с раздражением поглядывая на дыры и выбоины в мостовой (я понял, что вы все еще думаете о камнях), пока мы не дошли до Ламартин, узкого переулка, который в качестве эксперимента замостили находящими друг на друга и сколоченными блоками. Тут ваше лицо просветлело, и, заметив движение ваших губ, я не мог не понять, что вы пробормотали слово «стереотомия», термин, которым для пущей важности нарекли такой род мостовой. Я знал, что вы не могли, произнеся слово «стереотомия», не вспомнить об атомах, а значит, и об учении Эпикура. Поскольку, когда недавно мы обсуждали эту тему, я, кажется, говорил, каким удивительным образом смутные догадки этого достойнейшего грека нашли подтверждение в позднейшей небулярной космогонической теории (хотя почти никто не придал этому значения), я подумал, что вы непременно должны посмотреть на огромную туманность в Орионе, и, разумеется, стал ждать, когда вы это сделаете. И вы действительно взглянули вверх, чем и дали мне понять, что я верно следую за ходом ваших мыслей. Но в той язвительной статейке о Шантильи во вчерашнем номере «Мюзи» автор позволил себе некоторые отвратительные замечания по поводу того, что сапожник, встав на котурны, попытался изменить само свое имя и вспомнил латинское высказывание, о котором мы с вами часто говорили. Я имею в виду «Perdidit antiquum litera prima sonum»[56]. Я объяснял вам, что эти слова относятся к Ориону, который раньше писался как Урион, и, поскольку мы пошутили по этому поводу, я посчитал, что вам это должно было запомниться и вы непременно соедините два понятия: Орион и Шантильи. Усмешка, скользнувшая по вашим губам, подсказала мне, что я не ошибся. Вы подумали о том, что несчастный сапожник стал жертвой бессердечного зоила. До сих пор вы все время шли сутулясь, но тут распрямили спину, вытянули шею, и я понял, что вам представилась миниатюрная фигурка Шантильи. В этот миг я и прервал ваши раздумья замечанием о том, что он, этот Шантильи, в самом деле очень невысок и ему лучше было бы попробовать себя в театре «Варьете».

Вскоре после этого мы как-то просматривали вечерний выпуск «Газетт де Трибюн», где наше внимание привлекла следующая заметка:


Загадочные убийства

Сегодня утром, около трех часов, жители квартала Сен-Рок были разбужены душераздирающими криками, доносившимися из окна пятого этажа одного из домов на улице Морг, в котором, как известно, проживали некая мадам Л’Эспанэ с дочерью мадемуазель Камиллой Л’Эспанэ. После некоторой задержки, вызванной безуспешными попытками попасть в здание обычным путем, в ход был пущен лом, дверь удалось взломать, и восемь — десять соседей в сопровождении двух жандармов проникли в дом. К этому времени крики прекратились, но бросившиеся наверх люди, пробегая первый лестничный пролет, услышали еще по меньшей мере два грубых голоса, которые как будто доносились из верхней части здания и, похоже, о чем-то яростно спорили. Когда достигли второго лестничного пролета, эти звуки стихли и больше ничего не было слышно. Группа рассредоточилась, люди стали заглядывать во все комнаты. Когда дошли до большой комнаты в глубине дома (дверь ее оказалась заперта, ключ вставлен в замочную скважину изнутри, поэтому ее пришлось взламывать), открывшаяся картина не только ужаснула всех присутствующих, но и удивила.

В помещении царил полнейший беспорядок, сломанная мебель разбросана по всей комнате. Здесь была только одна кровать, снятая со стойки и брошенная на пол. На стуле лежала окровавленная бритва, к каминной полке, которая тоже была вся в крови, прилипли две или три длинных седых пряди человеческих волос, и, похоже, они были вырваны с корнем. На полу валялись четыре наполеондора, серьга с топазом, три большие серебряные ложки, три ложки поменьше из métal d’Alger[57] и два мешка, в которых находилось почти четыре тысячи золотых франков. Ящики стоявшего в углу комода были выдвинуты, в них явно рылся грабитель, хотя многие вещи остались нетронутыми. Небольшой железный сейф обнаружили под постелью (не под кроватной стойкой). Он был открыт, в двери все еще торчал ключ. Внутри сейфа ничего, кроме нескольких писем и других маловажных бумаг, не оказалось.

Никаких следов мадам Л’Эспанэ видно не было, однако, после того как в камине заметили необычное количество сажи, решили исследовать дымоход, и в нем (это даже жутко представить!) нашли труп дочери, головой вниз. Его с силой втолкнули на довольно большое расстояние по узкому проходу вверх, где он и застрял. Тело было еще теплым. Когда его осматривали, во многих местах обнаружили содранную кожу, что, несомненно, указывало на то, с какой силой его заталкивали в дымоход и извлекали оттуда. Лицо было жестоко исцарапано, на горле виднелись темные кровоподтеки и глубокие следы ногтей, как будто жертву задушили насмерть.

Проведя тщательный осмотр всего дома и более ничего не обнаружив, группа направилась на небольшой мощеный задний дворик, где оказался труп старшей из женщин. Ее горло было перерезано так, что, когда тело попытались поднять, голова оторвалась. И тело, и голова были страшно изувечены, причем первое до такой степени, что почти не напоминало человеческое.

Насколько нам известно, пока что нет ни малейшего ключа к решению этой страшной загадки.

На следующий день в той же газете появились дополнительные подробности.


Трагедия на улице Морг

В связи с этим загадочным и жутким делом было опрошено множество человек, однако пока не обнаружилось ничего, что могло бы пролить на него свет. Ниже мы приводим все факты, которые удалось установить на основании свидетельских показаний.

Полина Дюбур, прачка, показывает, что была знакома с обеими погибшими три года, в указанный период стирала их вещи. Престарелая дама и ее дочь были в хороших отношениях, очень любили друг друга. Платили всегда исправно и щедро. О том, как и на какие средства они жили, ей неизвестно. Полагает, что мадам Л. зарабатывала предсказанием будущего. Поговаривают, что она откладывала деньги. В доме посторонних она не встречала, ни когда заходила забирать одежду в стирку, ни когда возвращала ее. Уверена, что слуг они не держали. Ни одна из комнат в доме, кроме той, что на пятом этаже, не меблирована.

Пьер Моро, владелец табачной лавки, показывает, что почти четыре года продавал небольшими порциями мадам Л’Эспанэ курительный и нюхательный табак. Сам он родился в этом же районе и всю жизнь прожил неподалеку. Погибшая и ее дочь занимали дом, где были найдены их тела, больше шести лет. До них там проживал ювелир, который сдавал верхние комнаты внаем. Само здание принадлежало мадам Л. Ей не понравилось, в каком порядке жилец содержал ее собственность, поэтому она сама вселилась в дом, вовсе отказавшись от сдачи комнат. Старуха, похоже, впала в детство. За последние шесть лет свидетель видел ее дочь раз пять или шесть. Женщины вели очень уединенный образ жизни. Ходили слухи, что у них водились деньги. В разговорах соседей слышал, что мадам Л. была гадалкой, однако не верил. Ни разу не видел, чтобы в дом входил кто-нибудь, кроме старухи, ее дочери, посыльного (раз, может быть, два) и врача (раз восемь — десять).

Многочисленные другие свидетели и соседи дают примерно такие же показания. Никто не бывал в этом доме часто; есть ли у мадам Л. и ее дочери ныне здравствующие родственники, неизвестно. Ставни на окнах, выходящих на улицу, открывались редко; окна, выходящие на задний двор, были закрыты всегда. Единственное исключение — окно большой комнаты в глубине здания на пятом этаже. Сам дом не старый и в хорошем состоянии.

Изидор Мюзе, жандарм, показывает, что был вызван к дому около трех часов утра, увидел у двери два или три десятка человек, которые пытались проникнуть внутрь. Через какое-то время дверь удалось открыть с помощью штыка (не лома). Сделать это оказалось несложно, поскольку это двойная, или складная, дверь, и ни сверху, ни снизу на засовы закрыта не была. Крики продолжались все время, пока дверь взламывалась, а прекратились неожиданно. Похоже, что кричавший или кричавшие испытывали страшную боль: крики были громкими и затихающими постепенно, а не короткими и быстрыми. Свидетель первым устремился наверх. Дойдя до первой лестничной площадки, услышал два голоса, громко и раздраженно спорящих: один — хриплый и сердитый, второй — визгливый, очень странный. Разобрал несколько слов, произнесенных первым голосом, который явно принадлежал французу. Совершенно уверен, что первый голос не был женским. Разобрал слова «sacré» и «diable»[58]. Визгливый голос принадлежал иностранцу. Сказать с уверенностью, мужской или женский голос, не может. Что произносил второй голос, не разобрал, но думает, что говорили по-испански. Состояние комнаты и тел свидетель описывает так же, как и мы во вчерашнем номере.

Анри Дюваль, сосед, по профессии серебряник, показывает, что был одним из первых, кто вошел в дом. В целом подтверждает показания Мюзе. После того как первой группе удалось проникнуть в подъезд, дверь снова заперли изнутри, чтобы не впустить толпу, которая быстро вырастала у входа, несмотря на столь ранний час. Визгливый голос, по мнению свидетеля, принадлежал итальянцу. Совершенно уверен, что не французу, однако утверждать, что голос был мужским, не может. Допускает, что голос мог быть женским. С итальянским языком не знаком. Слов не разобрал, но по звучанию совершенно точно определил, что говоривший — итальянец. С мадам Л. и ее дочерью был знаком лично, часто беседовал с обеими. Уверен, что визгливый голос не принадлежал ни одной из них.

Оденгеймер, ресторатор. Этот свидетель сам вызвался дать показания. По-французски не говорит, поэтому допрашивался через переводчика. Постоянно проживает в Амстердаме. Проходил мимо дома в то время, когда из него послышались крики. Продолжались они несколько минут, возможно, десять. Крики были продолжительными и громкими. Очень страшными, леденящими душу. Один из тех, кто первым вошел в дом. Подтверждает показания предыдущего свидетеля во всем, кроме одного. Уверен, что визгливый голос принадлежал мужчине, французу. Что было сказано, не разобрал. Голос был громким и быстрым, отрывистым. Говоривший явно был одновременно напуган и разозлен. Голос резкий, не столько визгливый, сколько резкий. Визгливым назвать такой голос не может. Хриплый голос несколько раз повторил «sacré» и «diable», один раз произнес «mon Dieu»[59].

Жюль Миньо, банкир, заведение «Миньо и сын» на улице Делорен. Старший из Миньо. У мадам Л’Эспанэ были сбережения. Весной … года (восемь лет назад) открыла счет в его банке. Часто вносила небольшие суммы, но ничего не снимала. Впервые взяла деньги за три дня до смерти, лично сняв со счета четыре тысячи франков. Эта сумма была выплачена золотом и доставлена на дом служащим банка.

Адольф Ле Бон, служащий банка «Миньо и сын», показывает, что в тот день, около полудня, сопроводил мадам Л’Эспанэ до ее дома с четырьмя тысячами франков, уложенными в два мешка. Когда дверь открыли, вышла мадемуазель Л. и приняла из его рук один из мешков, в то время как старшая из женщин взяла второй. После этого он попрощался и ушел. На улице в это время не заметил никого. Улочка маленькая, очень пустынная.

Вильям Берд, портной, показывает, что был в составе группы, первой проникшей в дом. Англичанин. В Париже проживает два года. По лестнице поднялся одним из первых. Слышал спорящие голоса. Хриплый голос принадлежал французу. Несколько слов разобрал, но сейчас все вспомнить не может. Отчетливо услышал «sacré» и «mon Dieu». В какой-то момент слышал звук, как будто боролись несколько человек, звук драки, возни. Визгливый голос был очень громким, громче, чем хриплый голос. Уверен, что это был голос не англичанина. Больше похож на голос немца. Мог быть женским. Немецкого языка свидетель не знает.

Четверо из вышеуказанных свидетелей при повторном допросе показали, что дверь комнаты, в которой было найдено тело мадемуазель Л., когда группа до нее добралась, была заперта изнутри. Стояла полная тишина, не слышалось ни стонов, ни шума, ни каких-либо иных звуков. Когда дверь взломали, в комнате не оказалось никого. Окна и передней, и дальней комнаты были опущены и надежно заперты изнутри. Межкомнатная дверь закрыта, но не заперта. Дверь, ведущая из коридора в переднюю комнату, была заперта изнутри на ключ, вставленный в замочную скважину со стороны комнаты. На том же пятом этаже в передней части здания в начале коридора имеется еще одна небольшая комната, дверь в нее была приоткрыта. Эта комната завалена старыми кроватями, коробками и так далее. Все эти вещи аккуратно извлекли и внимательно осмотрели. Ни в одном из помещений здания не осталось и квадратного дюйма, который не осмотрели бы самым тщательным образом. Дымоходы проверили щетками. Здание пятиэтажное, с чердаками (мансардами). Люк, выходящий на крышу, крепко заколочен гвоздями, судя по его состоянию, не открывался уже несколько лет. Показания свидетелей относительно того, сколько прошло времени с момента, когда затихли спорящие голоса, до того, когда была взломана дверь в комнату, разнятся. Самое меньшее названное время — три минуты, самое большее — пять минут. Дверь удалось открыть с трудом.

Альфонсо Гарсио, гробовщик, показывает, что проживает на улице Морг. Испанец. Был в составе группы, вошедшей в дом. Наверх не поднимался: у него слабые нервы и ему нельзя волноваться. Спорящие голоса слышал. Хриплый голос принадлежал французу. Что было сказано, не разобрал. Визгливый голос принадлежал англичанину. В этом уверен. Английского языка не знает, но судит по звучанию.

Альберто Монтани, кондитер, показывает, что одним из первых поднялся по лестнице. Спорящие голоса слышал. Хриплый голос принадлежал французу. Несколько слов разобрал. Говоривший как будто в чем-то упрекал другого. Слов, произнесенных визгливым голосом, не разобрал. Речь была быстрой и отрывистой. Думает, что это мог быть русский. Общие показания подтверждает. Итальянец. С русскими никогда не разговаривал.

Некоторые из опрошенных свидетелей припомнили, что дымоходы во всех комнатах на пятом этаже были слишком узкими, чтобы через них мог протиснуться человек. Под «щетками» подразумевались цилиндрические щетки, которыми пользуются трубочисты для прочистки труб. Эти щетки были пропущены через все трубы в здании. Черного хода, по которому кто-нибудь мог бы спуститься, пока группа поднималась наверх, нет. Тело мадемуазель Л. было так крепко втиснуто в дымоход, что извлечь его оттуда удалось только совместными усилиями четырех-пяти человек.

Поль Дюма, врач, показывает, что его вызвали освидетельствовать тела примерно на рассвете. Когда он прибыл, оба тела лежали на матраце, снятом с кровати в той комнате, в которой нашли труп мадемуазель Л. Тело младшей из женщин было сильно ободрано и имело множественные ссадины и кровоподтеки. Тот факт, что ее затолкали в дымоход, вполне объясняет появление подобных следов. На горле имелись особенно сильные ссадины. Прямо под подбородком заметил несколько глубоких царапин рядом с несколькими синевато-багровыми пятнами, наверняка следами пальцев. Лицо было совершенно белым, глазные яблоки вылезли из орбит. Язык частично прокушен. На подложечной ямке обнаружил большой синяк, очевидно, оставленный коленом. По мнению месье Дюма, мадемуазель Л’Эспанэ была задушена насмерть неизвестным лицом или лицами. Труп матери был страшно изувечен. В той или иной степени пострадали все кости правой ноги и руки. Левая tibia[60] во многих местах раздроблена, так же как и большинство ребер с левой стороны. Все тело покрыто большими синяками и ссадинами. Определить, что могло нанести такие травмы, невозможно. Тяжелая деревянная дубинка или широкий железный прут, стул, любой большой, тяжелый и тупой предмет мог оставить такие следы, если бы находился в руках очень сильного мужчины. Женщина нанести удары такой силы не смогла бы никаким орудием. Голова жертвы, когда ее осматривал свидетель, была полностью отделена от тела и тоже сильно пострадала. Горло перерезано очень острым предметом, возможно, бритвой.

Александр Этьенн, хирург, был вызван для осмотра тел вместе с месье Дюма. Показания и выводы месье Дюма подтверждает.

Было опрошено еще несколько человек, но более никаких существенных дополнений не получено. В Париже еще не совершалось убийства более загадочного и необъяснимого… если убийство это было совершено человеческими руками. Полиция в полной растерянности, что очень необычно для такого рода дел. Нет ни единой зацепки, которая могла бы подсказать хоть какое-нибудь решение.

В вечернем выпуске газеты сообщалось, что жители квартала Сен-Рок по-прежнему обеспокоены, что проведен повторный осмотр места преступления, и свидетелей допросили еще раз, но это не дало никаких результатов. Лишь в дополнении к статье указывалось, что был задержан и взят под стражу Адольф Ле Бон, хотя, кроме фактов, уже изложенных, ничто не указывает на его причастность к этому делу.

Дюпена, похоже, необычайно заинтересовал ход расследования. По крайней мере, так мне показалось по его поведению, поскольку сам он не говорил ничего. Только после того, как стало известно об аресте Ле Бона, он спросил у меня, что я думаю об этих убийствах.

Я мог только согласиться с остальными парижанами в том, что они представляются неразрешимой загадкой. Я не видел ровным счетом ничего, что могло бы вывести на след убийцы.

— Мы не должны судить о том, что произошло, — сказал Дюпен, — по результатам осмотра места происшествия. Парижская полиция, которую так превозносят за ее «догадливость», на самом деле всего лишь пронырлива и не более того. Действия ее совершенно лишены методичности, они видят не дальше собственного носа и думают только о том, что происходит сейчас, в данную минуту. Они трубят на весь свет о том, что принимаются все необходимые «меры» и «шаги», но в действительности меры эти часто настолько не соответствуют решаемым вопросам, что поневоле вспоминаешь месье Журдена, который pour mieux entendre la musique[61] требовал подать свой robe de chambre[62]. Не так уж редко результаты их работы вправду удивляют, но чаще всего за этим стоят всего лишь усердие и настойчивость. Когда эти качества не приносят плодов, все их расчеты идут насмарку. Видок, к примеру, был догадлив и деятелен. Но, не обладая тренированным мозгом, он постоянно ошибался, и причиной этому был именно напор, с каким он подходил к расследованию. Он слишком пристально всматривался в одну точку и этим ограничивал свое же поле зрения. Что-нибудь одно он видел необычайно ясно, но при этом обязательно терял из виду общую картину. Я хочу сказать, что, когда копаешь слишком глубоко, это тоже не всегда правильно. Правда не всегда обитает на дне колодца. Я даже могу сказать, что, когда речь идет о более серьезных областях знаний, искать ее всегда надо на поверхности. Глубина находится в долинах, в которых мы ищем ее, а не на вершинах гор, с которых мы ее видим. Есть прекрасный пример того, какие бывают виды и источники ошибок такого рода. Это созерцание небесных тел. Если бросать на звезду быстрые взгляды, направленные чуть-чуть в сторону (то есть обратить на нее наружный край сетчатки, более восприимчивый к слабым световым образам, чем внутренний, что дает возможность увидеть ее отчетливее, чем если смотреть прямо на нее), то блеск звезды воспринимается полностью, и чем «прямее» наш взгляд, тем более тусклым становится блеск. При этом во втором случае на глаз падает большее количество лучей, но в первом восприятие их чище. Излишней вдумчивостью мы усложняем работу мысли и ослабляем ее. Даже Венера может исчезнуть с небесного свода, если всматриваться в нее слишком внимательно, слишком долго или слишком прямо.

Что касается этих убийств, давайте-ка мы сами осмотрим место происшествия, прежде чем делать какие-либо выводы. Думаю, это будет забавно (мне показалось, в данном случае слово это не очень к месту, но я промолчал), и кроме того, Ле Бон однажды оказал мне услугу, за которую я ему благодарен. Поедем, увидим все собственными глазами. Я знаком с Г., префектом полиции, так что получить необходимое разрешение будет несложно.

Разрешение было получено, и мы, не откладывая дело в долгий ящик, сразу же отправились на улицу Морг. Это одна из самых захудалых улочек между улицами Ришелье и Сен-Рок. Район этот расположен достаточно далеко от того квартала, где жили мы, поэтому до места мы добрались уже довольно поздно. Сам дом разыскать было нетрудно, поскольку напротив него до сих пор еще стояла группа зевак, с любопытством глазевших на его закрытые ставнями окна. Это был самый обыкновенный парижский дом с маленьким подъездом, рядом с которым стояла застекленная будка с поднимающейся панелью в окне, loge du concierge[63]. Прежде чем войти, мы прошли дальше по улице, свернули в переулок, потом снова свернули и оказались с задней стороны дома. При этом Дюпен осматривал окрестности и само здание с пристальным вниманием, которому я не находил объяснения.

Снова выйдя на улицу, мы подошли к двери, позвонили, и, после того как предъявили дежурным соответствующее разрешение, нас впустили. Мы поднялись на пятый этаж, в ту комнату, где было найдено тело мадемуазель Л’Эспанэ и где до сих пор еще лежали оба трупа. Как обычно, в комнате был сохранен беспорядок. Все, что я увидел, в точности совпадало с описанием в «Газетт де Трибюн». Дюпен тщательно все исследовал, в том числе и тела жертв, после чего мы прошли в другую комнату, потом спустились во двор. Все это время рядом с нами находился жандарм. Осмотр продолжался дотемна, потом мы ушли. По пути домой мой компаньон ненадолго заглянул в редакцию одной из дневных газет.

Я уже упоминал о многочисленных причудах моего друга и о том, что je les ménageais[64] (в английском языке нет точного соответствия этой фразе). Теперь ему почему-то пришло в голову обрывать все мои попытки начать разговор об убийстве; заговорил он о нем только на следующий день, в полдень, неожиданно спросив, не заметил ли я чего-нибудь «особенного» на месте преступления.

Не знаю почему, но то, как он произнес слово «особенного», заставило меня вздрогнуть.

— Нет, ничего «особенного» я не заметил, — ответил я. — По крайней мере, ничего такого, чего бы мы уже не знали из газеты.

— Боюсь, что «Трибюн», — сказал он, — не постигла всей необычности этого ужасного происшествия. Но давайте забудем досужие домыслы сего издания. У меня создается впечатление, что эту загадку считают неразрешимой по той самой причине, которая в действительности указывает на то, что дело это очень простое. Я имею в виду саму чудовищность преступления. Полицию поставило в тупик отсутствие мотива, но объясняющего не само убийство, а его жестокость. Кроме того, они никак не могут сопоставить спорившие голоса с теми фактами, что наверху не оказалось никого, кроме убитой мадемуазель Л’Эспанэ, и что не было способа покинуть комнату, оставшись не замеченным поднимающейся по лестнице группой. Полный разгром комнаты, труп, засунутый вниз головой в дымоход, жуткие раны старшей из женщин — этих соображений вместе с уже упомянутыми и другими, которые мне нет нужды перечислять, хватило, чтобы парализовать силы полиции и лишить хваленой проницательности лучших правительственных агентов. Они допустили грубую, но распространенную ошибку — сочли необычное трудным для понимания. Но ведь именно благодаря таким отклонениям от обычного разум и находит путь к истине, если это вообще происходит. В расследованиях, подобных тому, которым мы сейчас занимаемся, стоит задаться вопросом не «Что случилось?», а «Что случилось такого, чего не случалось никогда раньше?». В сущности, легкость, с которой я приду, вернее, уже пришел к разгадке этой тайны, прямо пропорциональна ее кажущейся неразрешимости в глазах полиции.

Я ошеломленно уставился на своего друга, от удивления не в силах вымолвить ни слова.

— Сейчас я ожидаю, — продолжил он, взглянув на дверь комнаты, — ожидаю человека, который, возможно, и не совершал этой бойни, но некоторым образом причастен к ней. Вероятно, в худшей части преступлений он не повинен. Надеюсь, что я прав в этом предположении, поскольку именно на нем основывается мое прочтение этой загадки. С минуты на минуту я ожидаю увидеть его здесь, в этой комнате. Правда, он может и не прийти, но, по всей вероятности, придет, и, если он явится, его нужно будет задержать. Вот пистолеты, и мы с вами оба знаем, как пустить их в дело, если того потребуют обстоятельства.

Я взял пистолет, с трудом понимая, что делаю, и не веря своим ушам, а Дюпен продолжил рассуждения, больше напоминающие сценический монолог. Я уже отмечал, что в такие минуты он словно бы уходил в себя. Слова его были адресованы мне, но голос, хоть и совсем не громкий, звучал так, будто он говорил для кого-то, находившегося на значительном расстоянии. Взгляд его, не выражающий никаких чувств, был обращен на стену.

— То, что спорящие голоса, — сказал он, — которые слышала поднимавшаяся по лестнице группа людей, не принадлежали женщинам, полностью подтверждено показаниями. То есть вопрос, могла ли старуха сначала лишить жизни дочь, а потом совершить самоубийство, отпадает. Об этом я говорю исключительно ради того, чтобы быть методичным, поскольку мадам Л’Эспанэ не могла обладать силой, достаточной для того, чтобы затолкать труп дочери в дымоход таким образом, и характер ран, обнаруженных на ее собственном теле, полностью исключает возможность самоубийства. Следовательно, убийство было совершено третьей стороной, и именно ссору участников этой третьей стороны слышали свидетели. Давайте теперь обратимся… не к общим показаниям относительно услышанных голосов, а к тому «особенному», что в них имеется. Вы заметили в них что-нибудь особенное?

Я ответил, что все свидетели единодушно утверждали, что хриплый голос принадлежал французу, но мнения о том, кому принадлежал визгливый, или, как назвал его один человек, «резкий» голос, значительно разошлись.

— Вы говорите о самих показаниях, — сказал Дюпен, — но не об их особенности. То есть ничего необычного вы не заметили. Тем не менее в них было кое-что необычное. Свидетели, как вы отметили, соглашаются насчет хриплого голоса, тут вопросов нет. Но, что касается визгливого голоса, особенность заключается не в том, что показания разнятся, а в том, что итальянец, англичанин, испанец, голландец и француз, пытаясь его описать, приписывали его иностранцу. Каждый из свидетелей уверен, что этот голос не мог принадлежать его соотечественнику. Каждый из них сравнивает его со звучанием не какого-то знакомого ему иностранного языка, а, наоборот, незнакомого. Француз полагает, что это голос испанца, и «разобрал бы несколько слов», если бы понимал испанский. Голландец приписывает его французу, но мы знаем, что этот свидетель «французского языка не понимает, поэтому допрашивался через переводчика». Англичанин думает, что это голос немца, хотя «немецкого языка не знает». Испанец не сомневается, что голос принадлежал англичанину, но судит исключительно по его звучанию. Итальянец считает, что это был голос русского, хотя «с русскими никогда не разговаривал». Второй француз расходится во мнении с первым и склоняется к тому, что это был голос итальянца, но, «не владея этим языком», как и испанец, судит «по его звучанию». Представьте, как необычно должен был звучать этот голос, чтобы вызвать такой сумбур в показаниях! Чтобы представители пяти стран Европы не услышали в нем ничего знакомого! Возможно, вы возразите, что это мог быть голос азиата или африканца. В Париже не так уж много азиатов и африканцев, но, не отрицая напрашивающегося вывода, я просто хочу привлечь ваше внимание к трем пунктам. Один из свидетелей называет голос «скорее резким, чем визгливым». Двое других указывают на то, что голос был «быстрым и отрывистым». Никто из свидетелей не услышал ни слов, ни звуков, похожих на слова.

— Мне не известно, — продолжил Дюпен, — какое впечатление производят на вас мои рассуждения, но я нисколько не сомневаюсь, что даже этой части показаний (части, в которой говорится о хриплом и визгливом голосах) достаточно для того, чтобы сделать обоснованные выводы, которые сами по себе могут навести на подозрение, способное направить расследование этой загадки в нужное русло. Я сказал «обоснованные выводы», но это выражение не в полной степени передает смысл того, что я имел в виду. Я хотел сказать, что эти выводы — единственно верные и что подозрение возникает неизбежно, как единственный результат. Впрочем, я пока умолчу о том, что это за подозрение. Я только хочу, чтобы вы помнили, что оно придало определенную форму, некую направленность моим розыскам в той комнате, где были совершены убийства.

Теперь давайте мысленно перенесемся в эту комнату. Что нас здесь интересует в первую очередь? То, каким образом убийцы ее покинули. Не будет преувеличением сказать, что ни вы, ни я не верим в сверхъестественное. Мадам и мадемуазель Л’Эспанэ были убиты не духами. Те, кто это сделал, были существами материальными и должны были уйти с места преступления согласно законам материального мира. Но как? К счастью, ответ на этот вопрос можно искать только в одном направлении. Давайте последовательно рассмотрим все способы, которыми можно было покинуть комнату. Ясно, что убийцы находились в комнате, где было обнаружено тело мадемуазель Л’Эспанэ (или, по крайней мере, в соседней комнате), когда группа поднималась по лестнице. Следовательно, нас интересуют только эти две комнаты. Полиция сняла всю обивку с полов, потолков и стен, и если бы там был какой-нибудь тайный ход, он бы не укрылся от их внимания. Однако, не доверяя им, я сам там все осмотрел. Тайных ходов в этих комнатах действительно нет. Обе двери, ведущие из комнат в коридор, были заперты на ключ изнутри. Обратимся к дымоходам. Они имеют обычную ширину, но футах в восьми — десяти над каминами сужаются настолько, что через них не пройдет и большая кошка. Следовательно, поскольку выход через них совершенно невозможен, остаются только окна. Через окна передней комнаты никто не мог выбраться незамеченным, поскольку на улице к тому времени уже собралась толпа и беглецов наверняка увидели бы. Значит, убийцы должны были выйти через заднюю комнату, с окнами во двор. Итак, придя к этому однозначному заключению, мы, как люди мыслящие, не должны отвергать его на том основании, что это кажется невозможным. Нам остается лишь доказать, что эта «невозможность» на самом деле мнимая.

В этой комнате два окна. Одно из них не загорожено мебелью и полностью доступно. Нижняя часть второго закрыта спинкой кровати, которая стоит к нему впритык. Первое из них было прочно закрыто изнутри. Никто из тех, кто пытался его открыть, не смог этого сделать. Как оказалось, на его раме, с левой стороны, просверлено большое отверстие, в которое вставлен толстый гвоздь почти по самую шляпку. При осмотре второго окна было обнаружено такое же отверстие, куда был вставлен точно такой же гвоздь. Все попытки поднять раму этого окна также не увенчались успехом. Это полностью убедило полицию, что искать следы побега нужно в другом месте. Поэтому они и решили, что извлекать гвозди и открывать окна не имеет смысла.

Мой осмотр был более тщательным, и причину этого я только что указал: я знал, что то, что кажется невозможным, на самом деле таким не является.

Я стал рассуждать a posteriori[65]. Убийцы наверняка скрылись через одно из этих окон. И в этом случае они не могли закрепить раму изнутри (а ведь обе рамы были закреплены). Очевидность этого соображения пресекла дальнейшие поиски полиции в этом направлении. И все-таки обе рамы были закреплены. Значит, каким-то образом они должны закрываться автоматически. Этот вывод неизбежен. Я встал на свободный подоконник, с некоторым усилием извлек гвоздь и попытался поднять раму. Как я и ожидал, моим усилиям она не поддалась. Я понял, что должна существовать потайная пружина. Эта догадка, по крайней мере, не опровергла моих изначальных предположений, несмотря на то что еще не было ясности с гвоздями. После внимательного осмотра я нашел пружину. Когда я нажал на нее и увидел, что она сработала, раму уже можно было не поднимать.

После этого я вернул на место гвоздь, предварительно внимательно его осмотрев. Тот, кто пролез через это окно, мог опустить за собой раму, и пружина закрыла бы ее, но гвоздь не мог сам встать на прежнее место. Вывод был очевиден, и он еще больше сужал круг моих изысканий. Убийцы бежали через второе окно. Если предположить, что потайные пружины на обоих окнах имели одинаковое устройство (что вполне вероятно), значит, разницу нужно было искать в гвоздях, или, по крайней мере, в том, как они крепились. Взобравшись на матрац, я внимательнейшим образом изучил ту часть рамы, которая находилась за спинкой кровати. Запустив туда руку, я нащупал потайную пружину и нажал. Как я и думал, она сработала точно так, как и ее соседка на другом окне. После этого я перешел к осмотру гвоздя. Он был таким же толстым, как и первый, и в отверстие вставлен точно так же, почти по самую шляпку.

Наверняка вы решите, что меня это озадачило, но, если подобная мысль пришла вам в голову, значит, вы не понимаете самой сути индуктивного мышления. Если говорить языком охотников, я ни разу «не потерял след». Во всей цепочке умозаключений не было ни единого слабого звена. Я проследил загадку до ее источника, и источником этим оказался гвоздь. Выглядел он в точности так же, как гвоздь в соседнем окне, но этот факт, каким бы убедительным он ни казался, не значил ровным счетом ничего по сравнению с моей уверенностью в том, что именно в этом предмете заключался ключ к разгадке всей тайны. «Что-то с этим гвоздем не так», — сказал я сам себе, прикоснулся к нему и легко вытащил из отверстия. Под шляпкой был примерно дюйм стержня, остальная его часть, отломанная, оставалась внутри рамы. Сломан гвоздь был давно, на это указывала ржавчина на краях слома, и сломали его ударом молотка, который к тому же частично утопил шляпку в отверстие на верхней части нижней рамы. Я вернул этот обломок на место, и в таком положении он не отличался от целого гвоздя. Трещины видно не было. Нажав на пружину, я осторожно приподнял раму на несколько дюймов, шляпка гвоздя поднялась вместе с ней, оставаясь при этом на своем месте. Я закрыл окно, и снова гвоздь выглядел как целый.

Таким образом, загадка была решена. Убийца сбежал через окно над кроватью. Рама захлопнулась под собственным весом (или же была опущена намеренно), и потайная пружина защелкнулась. Ее противодействие полиция приняла за противодействие гвоздя, поэтому и посчитала дальнейшее обследование окна необязательным.

Следующий вопрос: каким образом убийцам удалось спуститься? Наша с вами прогулка вокруг здания дала мне удовлетворительный ответ. Примерно в пяти с половиной футах над интересующим нас подоконником проходит громоотвод. С него перебраться на окно, не говоря уже о том, чтобы проникнуть через него в дом, совершенно невозможно. Однако я обратил внимание на то, что на четвертом этаже на окнах установлены ставни того типа, который парижские плотники называют «ferrades»[66]. Сейчас такие ставни мало кто ставит, но на старых домах в Лионе и Бордо их можно видеть достаточно часто. Они имеют форму обычной двери (одинарной, не двустворчатой), только нижняя часть у них зарешечена или имеет сквозные отверстия наподобие шпалеры, идеально подходящие для того, чтобы за нее можно было ухватиться руками. В нашем случае эти ставни довольно широкие, три с половиной фута. Когда мы видели их, обходя дом с задней стороны, на обоих окнах они были наполовину открыты, то есть выступали из стены под прямым углом. Возможно, полицейские тоже осматривали дом с тыльной стороны, но если и так, то, глядя на эти «ferrades» в поперечном разрезе (скорее всего, так и было), они не обратили внимания на их необычную ширину, во всяком случае, не придали этому значения. Я не ошибусь, если скажу, что, придя к выводу о невозможности бегства через эти окна, ставни, естественно, внимательно осматривать они не стали. Мне же стало совершенно ясно, что ставень над кроватью, если его открыть полностью, так, чтобы он прислонился к стене, оказывался всего лишь в двух футах от громоотвода. К тому же было видно, что при наличии определенной сноровки и смелости при таком расположении ставня с громоотвода можно проникнуть в комнату через окно. С расстояния два с половиной фута (допустим, ставень был открыт полностью) грабитель мог ухватиться за прорези в его нижней части, потом отпустить громоотвод и упереться ногами в стену, после чего оттолкнуться от нее и перелететь на ставне к окну. Если предположить, что рама окна в это время была поднята, он мог даже качнуться и влететь прямо в комнату.

Я хочу, чтобы вы обратили особенное внимание на то, что проделать такой сложный и опасный трюк можно, лишь обладая очень большой ловкостью. Пока что моя цель — доказать вам, что, во-первых в принципе это возможно. А во-вторых (и это главное), я хочу, чтобы вы представили себе, какое поразительное, прямо-таки сверхъестественное проворство для этого требуется.

Несомненно, вы скажете, что, выражаясь языком адвокатов, «в моих интересах» недооценить трудность подобной затеи, а не настаивать на ее сверхсложности. Для суда это, может быть, обычное дело, но для здравого разума такой подход неприемлем. Моя единственная цель — истина. Сейчас мне нужно подвести вас к тому, чтобы вы сопоставили «очень большую ловкость», о которой я только что говорил, с «очень необычным» визгливым (или резким) и «неровным» голосом, который вызывал такие разногласия в показаниях свидетелей и в звучании которого не прослеживается разбиение на слоги.

После этих слов Дюпена в голове у меня забрезжила какая-то смутная, оформившаяся лишь наполовину догадка. Я словно находился на краю понимания, но был не в силах понять все полностью. Так иногда кажется, что ты вот-вот что-то вспомнишь, но ничего не выходит. Мой друг тем временем продолжил рассказ:

— Как видите, от вопроса о выходе из здания я перешел к вопросу о входе в него. Я хотел показать, что они оба осуществлены одним и тем же способом, в одном и том же месте. Давайте вернемся к комнате. Вспомним, как она выглядела. Как говорилось в отчете, ящики комода были выдвинуты, в них явно рылись, хотя многие вещи остались нетронутыми. Но это не более чем догадка, причем довольно бестолковая. Откуда известно, что, кроме обнаруженного, в ящиках было что-то еще? Мадам Л’Эспанэ и ее дочь жили очень замкнуто, гостей не принимали, редко выходили из дома, богатый гардероб им был ни к чему. Вещи, найденные в комоде, были довольно приличного качества, и вряд ли бы у этих дам было что-то более дорогое. Если грабитель вообще что-то забрал, почему он не взял лучшее? Почему не взял все? Короче говоря, почему вместо того, чтобы забрать четыре тысячи золотых франков, он стал возиться с грудой тряпок? Золото ведь осталось. Почти вся сумма, названная банкиром месье Миньо, найдена в мешках на полу. Исходя из этого, я хочу, чтобы вы выбросили из головы ошибочное представление о мотиве, которое сформировалось в мозгах полицейских на основании той части свидетельских показаний, где речь идет о деньгах, доставленных к двери дома. Совпадения в десятки раз более необычные, чем это (доставленные деньги и случившееся спустя три дня убийство получателя), происходят с каждым из нас постоянно, но мы на них даже не обращаем внимания. Вообще, совпадения — это настоящий камень преткновения для того разряда мыслителей, которым неведомо понятие теории вероятностей, а ведь именно этой теории обязаны основные отрасли человеческих изысканий своими самыми яркими примерами. В нашем случае, если бы золото исчезло, факт его доставки за три дня до убийства превратился бы в нечто большее, чем совпадение. Он стал бы подтверждением такого представления о мотиве. Однако при данных обстоятельствах дела, если мы предположим, что мотивом преступления было золото, нам придется признать, что злоумышленник оказался нерешительным идиотом, который попросту забыл забрать свою добычу.

Теперь, помня все те пункты, на которые я обращал ваше особое внимание (странный голос, необычайная ловкость и необъяснимое отсутствие мотива для столь зверского преступления), давайте рассмотрим, как происходили сами убийства. Женщина была задушена голыми руками, ее труп затолкали в дымоход вниз головой. Обычные убийцы так не поступают. И уж тем более не избавляются от тел своих жертв подобным образом. Вы только представьте, в каком положении труп находился в дымоходе. Я думаю, вы согласитесь, что в этом есть что-то… outré[67]… что-то совершенно выходящее за рамки нашего представления о поступках, на которые способен человек, пусть даже самый опустившийся. Подумайте также о том, какой силой нужно обладать, чтобы так затолкать тело в дымоход, что извлечь его оттуда удалось лишь совместными усилиями нескольких человек, и то с большим трудом.

Теперь давайте обратимся к еще одному примеру использования этой поразительной силы. На каминной полке лежали несколько густых прядей человеческих волос. Их вырвали с головы. Наверняка вы знаете, какая сила требуется для того, чтобы вырвать одновременно хотя бы двадцать — тридцать волосков. Вы не хуже меня видели эти пряди. На их корнях (действительно, жуткое зрелище!) остались куски кожи — верный признак того, какую невообразимую силу нужно было приложить для того, чтобы разом вырвать, возможно, полмиллиона волосков. Горло старухи было не просто перерезано, правильнее будет сказать, что ее голова была отсечена от тела, и сделано это было обычной бритвой. Воистину бесчеловечная жестокость, вы не находите? О кровоподтеках на теле мадам Л’Эспанэ я вообще не говорю. Месье Дюма и его многоуважаемый помощник месье Этьенн решили, что их оставило какое-то тупое орудие, и эти господа совершенно правы. Этим тупым орудием была каменная кладка во дворе, на которую упало тело из окна, расположенного над кроватью. Эта идея, какой бы простой она ни казалась, не пришла в голову полицейским по той же причине, по которой они не обратили внимания на ширину ставней: когда они увидели следы ногтей, мысль о том, что окна вообще могли открываться, уже не приходила им в голову.

Если ко всему этому добавить странный беспорядок в комнате, мы сможем соединить воедино необыкновенную ловкость, нечеловеческую силу, неистовую жестокость, полное отсутствие мотива, нелепость этого жуткого происшествия, своим зверством чуждого природе человека, и нечленораздельный голос, звучание которого не знакомо людям разных национальностей. Что из этого следует? Какое впечатление произвели на вас мои рассуждения?

Когда Дюпен задал мне этот вопрос, я содрогнулся от ужаса.

— Это сотворил сумасшедший, — сказал я. — Какой-нибудь обезумевший маньяк, сбежавший из ближайшего maison de santé[68].

— В некоторой степени ваше предположение не лишено смысла. Однако голоса сумасшедших, даже во время самых сильных припадков, не звучат так, как свидетели описывают визжащий голос. Безумцы ведь тоже имеют национальность, и речь их, какими бы бессмысленными ни были их слова, всегда поддается членению на слоги. К тому же волосы у сумасшедших не бывают похожими на те, которые я сейчас держу в руках. Я вытащил этот небольшой клочок из окоченевших пальцев мадам Л’Эспанэ. Что вы о них думаете?

— Дюпен! — ошеломленно воскликнул я. — Какие странные волосы… Но это не человеческие волосы!

— Я и не говорил, что они принадлежат человеку, — сказал он. — Однако, прежде чем мы разберемся с этим вопросом, я хочу, чтобы вы взглянули вот на этот небольшой набросок, который я начертил на бумаге. Он в точности воспроизводит то, что в одной части показаний было названо «темными кровоподтеками и глубокими следами от ногтей» на шее мадемуазель Л’Эспанэ, а в другой (в показаниях месье Дюма и Этьенна) — «синевато-багровыми пятнами, явно следами пальцев». Как видите, — продолжил мой друг, раскладывая на столе лист бумаги, — по данному рисунку можно определить, насколько крепкой была эта ужасная хватка. Не видно, чтобы пальцы хоть где-нибудь сместились. Они — возможно, до самой смерти жертвы — оставались на тех местах, куда попали изначально. А теперь попробуйте одновременно приложить пальцы к рисунку так, чтобы они попали на изображения.

Я попытался это сделать, но у меня ничего не вышло.

— Возможно, мы действуем не совсем правильно, — сказал он. — Бумага разложена на столе, но человеческая шея имеет цилиндрическую форму. Вот полено примерно такого же обхвата. Оберните бумагу вокруг него и попробуйте еще раз.

Я сделал это, однако попасть пальцами в указанные места оказалось еще труднее.

— Этот след, — заметил я, — был оставлен не человеческой рукой.

— А теперь, — ответил Дюпен, — прочитайте вот этот отрывок из Кювье.

Это было подробное анатомическое и общее описание большого бурого орангутанга, обитающего на Ост-Индских островах. Огромное тело, неимоверная сила и поразительная ловкость, злой нрав и склонность к подражательству этого млекопитающего достаточно известны всем. В голове у меня тут же сложилась жуткая картина убийства.

— Описание его пальцев, — сказал я, прочитав указанный отрывок, — полностью совпадает с вашим рисунком. Насколько я вижу, такие следы пальцев не могло оставить ни одно другое животное, кроме орангутанга данного вида. Этот клок шерсти тоже похож на шерсть зверя, которого описывает Кювье. Но мне по-прежнему ясны не все подробности этой страшной загадки. К тому же слышали-то два голоса, и один из них бесспорно принадлежал французу.

— Верно, очевидно, вы вспомните и те слова, которые этот голос произнес. Их услышали почти все, кто был тогда в доме. Это слова «mon Dieu!». Один из свидетелей (кондитер Монтани) в тех обстоятельствах совершенно справедливо описал их как выражение протеста или упрека. Вот эти-то два слова и дали мне надежду разгадать загадку. Француз знал, что произошло убийство. Возможно — даже очень вероятно, — что он никоим образом не причастен к той кровавой вакханалии, которая разыгралась в доме на улице Морг. Орангутанг мог просто сбежать от него. Может быть, француз гнался за ним до самой квартиры мадам Л’Эспанэ, но в сложившихся обстоятельствах не смог его поймать. Впрочем, все это лишь предположения. Я не стану развивать эту версию (назвать ее чем-то другим я не могу), поскольку те призрачные соображения, на которых она основывается, недостаточно глубоки для того, чтобы мой собственный разум принял их, и я не имею права считать, что кому-то другому они покажутся более убедительными. Итак, назовем это версией и будем относиться к ней соответственно. Если наш француз, как я полагаю, в самом деле не повинен в этом зверстве, объявление, которое вчера вечером, когда мы возвращались домой, я дал в «Ле Монд» (газете, посвященной вопросам судоходства, весьма популярной среди моряков), приведет его к нам.

Он протянул мне небольшую бумажку, и я прочитал следующее:

«ПОЙМАН в Булонском лесу ранним утром …-го числа (в день убийства) очень крупный рыжий орангутанг борнейского вида. Владелец (как установлено, моряк с мальтийского судна) может получить свою собственность обратно при условии удостоверения им своих прав и возмещения определенных убытков, связанных с поимкой и содержанием животного. Обращаться по адресу: предместье Сен-Жермен, улица … дом №…au troisiéme»[69].

— А откуда вы знаете, — спросил я, — что этот человек — моряк, да еще с мальтийского судна?

— Я этого не знаю, — сказал Дюпон. — И совсем в этом не уверен. Но вот небольшой обрывок ленточки. Судя по форме и по тому, как она засалена, ею, скорее всего, перевязывали волосы, сплетенные в косицу, как это любят делать матросы. Кроме того, она завязана морским узлом, характерным для мальтийцев. Я подобрал эту ленточку под громоотводом. Принадлежать одной из убитых она не могла. Если даже мои выводы относительно этой ленты окажутся ошибочными и наш француз в действительности не является моряком с мальтийского судна, вреда это не принесет. Если я ошибся, он просто подумает, что меня сбили с толку те или иные обстоятельства, в которые ему не нужно вникать. Но если я прав, это дает нам в руки хороший козырь. Знающий о преступлении француз, хоть он и не виновен, наверняка задумается, прежде чем откликнуться на объявление и явиться сюда за орангутангом. Он будет размышлять следующим образом: я невиновен; я — человек небогатый; мой орангутанг стоит немало, а в моем положении это вообще целое состояние; почему я должен терять его из-за каких-то глупых опасений? Вот же он, совсем рядом, только руку протяни. Поймали его в Булонском лесу, от места преступления это довольно далеко, и кому придет в голову подозревать в убийстве это существо? Полиция в тупике, у них нет ни одной зацепки. Даже если они выйдут на животное, им не удастся доказать, что я знал об убийстве. И самое главное: обо мне знают. Тот, кто дал это объявление, считает меня владельцем животного. Что ему еще известно, я не знаю. Если он знает, что хозяин орангутанга я, и если я не потребую вернуть столь ценную собственность, это может вызвать подозрение, по крайней мере, относительно животного. Мне незачем привлекать лишнее внимание к себе или к зверю. Я откликнусь на объявление, заберу орангутанга и буду держать его в надежном месте, пока шум не уляжется.

И в это мгновенье с лестницы донеслись шаги.

— Держите пистолет наготове, — шепнул мне Дюпен. — Но не показывайте его и не пускайте в дело, пока я не подам знак.

Входную дверь в здание мы оставили открытой, поэтому посетитель вошел без звонка и поднялся по лестнице на несколько ступенек, но потом, похоже, засомневался — шаги пошли вниз. Дюпен метнулся к двери, но тут шаги снова стали приближаться. Больше он не колебался и шел твердо, уверенно. Потом раздался стук в дверь.

— Входите, — непринужденным жизнерадостным голосом откликнулся Дюпен.

Человек вошел. Это был моряк, высокий, крепкий, мускулистый мужчина, судя по взгляду, отчаянный малый, но не сказать, чтобы отталкивающей наружности. Сильно загорелое лицо его было наполовину скрыто бакенбардами и пышными усами. В руке он держал толстую массивную дубовую трость, но другого оружия заметно не было. Он неуклюже поклонился и пожелал нам доброго вечера по-французски. Выговор его, хоть чем-то и смахивал на невшательский, в целом выдавал в нем парижанина.

— Садитесь, друг мой, — сказал Дюпен. — Я полагаю, вы пришли за орангутангом. Верите ли, я почти завидую вам! Иметь такое прекрасное животное, да к тому же еще и дорогое, наверное. Как вы думаете, сколько ему лет?

Моряк глубоко вздохнул, как человек, сбросивший с себя тяжкий груз, и ответил уверенным голосом:

— Я не знаю, как это определить, но ему не больше четырех-пяти лет. Вы здесь его держите?

— Нет-нет, здесь у нас негде его держать, так что мы его оставили в платной конюшне на улице Дюбур, это недалеко. Вы получите его утром. Вам, конечно же, не трудно будет удостоверить свои права?

— Ясное дело, месье.

— Мне будет жаль с ним расстаться, — вздохнул Дюпен.

— О, не подумайте, что ваши труды пропадут даром, месье, — воскликнул человек. — За то, что вы нашли животное, я готов отблагодарить вас… В разумных пределах.

— Что ж, — ответил мой друг, — это справедливо. Надо подумать… Что бы попросить? О, знаю! В качестве благодарности вы мне расскажете все, что вам известно об убийствах на улице Морг.

Последние слова Дюпен произнес очень тихо и спокойно. Точно так же спокойно он подошел к двери, запер ее и опустил ключ в карман. После этого достал из внутреннего кармана пистолет и с совершенно невозмутимым видом положил его перед собой на стол.

Лицо моряка вспыхнуло, словно в приступе лихорадки. Он вскочил, схватился за трость, но тут же снова опустился на стул, задрожал всем телом и стал бледен как сама смерть. Он молчал, и мне даже стало искренне жаль его.

— Друг мой, — проникновенно произнес Дюпен, — вы тревожитесь совершенно напрасно, поверьте! Мы вовсе не хотим причинить вам зла. Я даю вам слово человека чести и француза, что вам ничего не грозит. Мне прекрасно известно, что вы не виновны в том, что произошло на улице Морг, хотя отрицать, что вы имеете к этому определенное отношение, нет смысла. Я думаю, вы уже поняли, что у меня есть некоторые источники информации касательно этого дела… Такие источники, которых вы даже представить себе не можете. Итак, дело обстоит следующим образом. Вы не сделали ничего такого, в чем могли бы себя упрекнуть… По крайней мере, ничего преступного. Вы даже ничего не взяли из той квартиры, хотя могли это сделать безнаказанно. Вам нечего скрывать. С другой стороны, законы чести обязывают вас рассказать все, что вам известно, поскольку сейчас в тюрьме сидит невинный человек, которого обвиняют в преступлении, коего он не совершал, и именно вы можете указать истинного преступника.

Пока Дюпен говорил, моряк успел в значительной степени прийти в себя, но от его прежней самоуверенности не осталось и следа.

— Что ж, так и быть, — немного помолчав, промолвил он. — Я выложу вам все начистоту, и да поможет мне Бог… Да только вряд ли вы поверите хотя бы половине из того, что я расскажу… Не такой я дурак, чтобы на это надеяться. И все-таки я не виновен, поэтому расскажу все, что знаю, чем бы это мне ни грозило.

Рассказ его сводился к следующему. Не так давно он побывал на Индонезийском архипелаге. С компанией моряков высадился на Борнео и отправился на прогулку вглубь острова. Там он с одним товарищем и поймал орангутанга. Товарищ вскоре умер, поэтому он стал единственным хозяином животного. С огромными трудностями, вызванными крайне беспокойным характером и свирепостью своего пленника, ему все же удалось привезти обезьяну в Париж и поселить у себя дома, где, не желая привлекать к себе внимание любопытных соседей, он держал ее в тайне, дожидаясь, когда у нее заживет нога, в которую на корабле попала заноза. Животное он собирался продать.

Вернувшись ночью, а вернее утром, в день убийства домой после какой-то матросской пирушки, он увидел орангутанга у себя в спальне, куда тот вломился, выбравшись из соседнего чулана, где до сих пор был (как предполагалось) надежно заперт. С бритвой в руке и намыленной мордой, он сидел перед зеркалом и пытался бриться. Наверняка обезьяна повторяла движения хозяина, за которым подсмотрела через замочную скважину. Придя в ужас от вида такого опасного орудия в руках столь свирепого существа, которое к тому же достаточно разумно, чтобы пустить его в ход, моряк на какое-то время замер в нерешительности. Раньше ему всегда удавалось усмирять животное, даже когда у того случались неукротимые приступы бешенства, с помощью хлыста. За него он взялся и на этот раз. Увидев это, орангутанг в ту же секунду выскочил за дверь комнаты, скатился по лестнице вниз и оттуда через окно, которое, к несчастью, оказалось открытым, выпрыгнул на улицу.

Француз в отчаянии бросился за ним. Обезьяна, по-прежнему держа в руке бритву, отбегала на какое-то расстояние, останавливалась, размахивая руками и гримасничая, дожидалась, пока преследователь оказывался совсем рядом, после чего отбегала дальше и снова останавливалась. Погоня эта продолжалась довольно долго. В три часа утра улицы, естественно, были безлюдны. На одном из переулков рядом с улицей Морг внимание беглеца привлек свет в открытом окне комнаты мадам Л’Эспанэ на пятом этаже ее дома. Бросившись к зданию, он схватился за громоотвод, необычайно проворно вскарабкался по нему наверх, взялся за ставень, полностью открытый и прислоненный к стене, и, повиснув на нем, влетел в окно прямиком к спинке кровати. Весь трюк занял не больше минуты. Устремившись в комнату, орангутанг оттолкнул ставень, и тот встал на место.

Моряка это обрадовало и одновременно смутило. Теперь у него появилась надежда наконец поймать зверя, поскольку единственным выходом из этой ловушки для него оставался все тот же громоотвод, на котором его можно было перехватить внизу. Но, с другой стороны, никто не знал, чем он решит заняться в доме, и это не могло не беспокоить. Эти соображения заставили человека пуститься следом за беглецом. Вскарабкаться по громоотводу не так уж сложно, тем более для моряка, однако, когда он поднялся на уровень окна, которое было слева от него, ему пришлось остановиться. Теперь наибольшее, что он мог сделать, это немного податься вперед и рассмотреть часть комнаты. Сделав это, от ужаса увиденного он чуть не разжал руки и не упал на землю. Именно в этот миг и начались истошные вопли, которые разбудили обитателей улицы Морг. Мадам Л’Эспанэ с дочерью, обе в ночных сорочках, очевидно, были заняты тем, что складывали какие-то бумаги в упоминавшийся выше железный сейф, который выкатили на середину комнаты. Он был открыт, и содержимое его лежало рядом на полу. Жертвы, должно быть, сидели спиной к окну, и, судя по тому, что крики начались не сразу после того, как зверь проник в комнату, вторжение это было сначала не замечено. Звук ударившегося о стену ставня, естественно, приписали порыву ветра.

Когда моряк заглянул в окно, огромное животное держало мадам Л’Эспанэ за волосы (распущенные, потому что она в это время причесывалась) и движениями брадобрея водило у нее перед лицом бритвой. Дочь лежала на полу не шевелясь — она была без чувств. Крики старухи и ее попытки вырваться (во время которых и были сорваны с головы волосы), очевидно, изменили первоначально миролюбивое настроение орангутанга и разозлили его. Одним резким взмахом мускулистой руки он чуть не отсек голову женщины от тела. Вид крови превратил недовольство в безумную ярость. Скрежеща зубами и дико сверкая глазами, он набросился на тело девушки и, впившись страшными когтями ей в горло, сжимал его до тех пор, пока несчастная не умерла. Мечущийся взгляд животного в этот миг упал на изголовье кровати, за которым в окне застыло окаменевшее от ужаса лицо его хозяина. Неистовство животного, которое, несомненно, вспомнило хлыст, тут же сменилось страхом. Понимая, что заслуживает наказания, орангутанг, похоже, решил скрыть свидетельства своего кровавого проступка. Он стал взволнованно метаться по комнате, опрокидывая и ломая мебель, стащил с кровати матрац и, в довершение, схватил сначала труп дочери и запихнул его в дымоход, где тот впоследствии был обнаружен, а потом сгреб тело старухи и выбросил в окно головой вперед.

Когда обезьяна приблизилась к окну с изувеченным телом, ошеломленный моряк отпрянул и не спустился, а скорее съехал вниз по громоотводу, после чего со всех ног бросился домой, с ужасом думая лишь о последствиях этой бойни и позабыв всякое волнение о судьбе своего питомца. «Разговор», услышанный на лестнице поднимающейся группой, был испуганным восклицанием француза и визгом разъяренного животного.

Мне почти нечего добавить. Орангутанг, скорее всего, выбрался из комнаты и спустился вниз по громоотводу за считаные секунды до того, как была взломана дверь. Оконная рама захлопнулась случайно, когда он пролезал через окно. Спустя некоторое время хозяин сам поймал его и продал Зоологическому саду, выручив большую сумму. Ле Бона освободили, как только мы изложили истинную суть дела (с некоторыми замечаниями Дюпена) в конторе префекта полиции. Однако этот чиновник, хоть и настроенный вполне благожелательно к Дюпену, не смог скрыть некоторого недовольства тем, как все обернулось, и не удержался от пары язвительных замечаний, смысл которых сводился к тому, что каждый должен заниматься своим делом.

— Пусть говорит что хочет, — сказал мне позже Дюпен, оставивший слова полицейского без ответа. — Он может ворчать сколько его душе угодно, ну а мне достаточно того, что я побил противника на его же территории. Впрочем, то, что он не смог разгадать эту загадку, вовсе не так удивительно, как ему кажется, поскольку наш друг префект, честно говоря, слишком хитер, чтобы мыслить глубоко. Мудрость его лишена «стержня». Это как бы одна голова без тела, как изображают богиню Лаверну… В лучшем случае голова и плечи, как у трески. И все же он — славный малый. Особенно я уважаю его за то, с каким мастерством он выставляет себя умником. Я имею в виду то, как он «de nier се qui est, et d’expliquer се qui n’est pas»[70].

Падение дома Ашеров


Son coeur est un luth suspendu: Sitôt qu’on le touche, il resonne.

Его сердце — воздушная лютня, Прикоснись — и она зазвучит.

Пьер де Беранже

На протяжении всего осеннего дня, тусклого и беззвучного, под небом, обремененным низкими облаками, я ехал в одиночестве по угрюмой равнине, и наконец, когда на землю уже пали вечерние тени, передо мной предстал мрачный дом Ашеров. Не знаю почему, но едва я взглянул на это строение, чувство безысходной тоски охватило меня. Я назвал ее «безысходной», потому что она не была смягчена тем поэтическим, почти сладостным чувством, которое обыкновенно испытываешь даже перед самыми суровыми и грозными явлениями природы. Я смотрел на дом, высившийся на фоне самого обычного ландшафта, на его отсыревшие стены, на окна, подобные мертвым глазницам, на редкие кустики жухлой осоки, на седые от лишайников стволы обветшавших деревьев — и душа моя испытывала такое уныние, которое можно сравнить разве что с пробуждением от яркого сна, навеянного опиумом, с этим горестным и внезапным возвращением к повседневности.

Сердце мое наполнил леденящий холод, меня томила тоска, мысль цепенела, и напрасно воображение пыталось ее подхлестнуть — она была неспособна настроиться на более возвышенный лад. Отчего же это, подумал я, отчего меня так угнетает один только вид дома Ашеров? Я не находил разгадки и не мог справиться со смутными, непостижимыми образами, которые осаждали меня, пока я смотрел и размышлял. Оставалось утешаться мыслью, что, хотя иные сочетания самых простых предметов имеют над нами особенную власть, постичь природу этой власти мы еще не можем. Возможно, подумал я, стоит лишь под иным углом взглянуть на детали одной и той же картины — и гнетущее впечатление исчезнет. Поэтому я направил коня к обрывистому берегу угрюмого озера, чья недвижная черная гладь тускло мерцала у самого дома, и взглянул вниз — но опрокинутые, отраженные в воде серые тростники, ужасные остовы деревьев и безучастно глядящие окна заставили меня снова содрогнуться от чувства еще более тягостного, чем прежде.

Тем не менее, в этой обители печали мне предстояло провести несколько недель. Владелец дома, Родерик Ашер, в ранней юности был одним из моих близких друзей, но прошло уже много лет с тех пор, как мы виделись в последний раз. Несмотря на это, недавно я получил от него письмо — настолько бессвязное, полубезумное и настойчивое, что оно подразумевало только одну форму ответа — личный приезд. Каждая его строка дышала мучительной тревогой. Ашер писал об острых физических страданиях, о душевном расстройстве, которое угнетало его, и о том, как он жаждет повидаться со мной — своим лучшим и, больше того, единственным другом, как надеется, что радость побыть вместе со мной несколько облегчит его муки. В том же тоне было высказано еще многое другое — и я, ни секунды не колеблясь, откликнулся на призыв, который все же показался мне весьма необычным.

Подростками мы действительно были закадычными друзьями, но, несмотря на это, я почти ничего не знал о моем друге. Он всегда был крайне сдержан. Знал я только, что его род, весьма древний, с незапамятных времен отличался особенной утонченностью чувств, которая проявлялась в творениях высокого искусства, а в недавнее время нашла выход в добрых делах, в непоказной щедрости, а также в увлечении музыкой: в этом семействе музыке предавались со страстью, предпочитая не общепризнанные произведения и доступные красоты, а сложность и изысканность. Также мне было известно одно примечательное обстоятельство: как ни стар был род Ашеров, это древо ни разу не дало жизнеспособной ветви; иными словами, род продолжался только по прямой линии, и, если не считать пустячных отклонений, так было всегда… Мысленно сопоставляя облик этого дома со славой, которая шла о его обитателях, и размышляя о том, как за века одно наложило свой отпечаток на другое, я думал: быть может, оттого, что не было боковых ветвей рода и родовое имение всегда передавалось вместе с именем только по прямой, от отца к сыну, прежнее название поместья в конце концов забылось, а его сменило новое, странное и двусмысленное. «Дом Ашеров» — так прозвали здешние поселяне и сам родовой замок, и его владельцев.

Как я уже сказал, единственным результатом моей попытки приободриться, заглянув в озеро, было лишь усиление первоначального тягостного впечатления. Очевидно, потому, что я и сам сознавал, как быстро овладевает мною суеверное предчувствие (почему бы и не назвать его точным словом?), оно еще больше укреплялось во мне. Такова, я уже давно это знал, двойственная природа всех чувств, чей корень — страх. Может быть, только по этой причине, когда я вновь перевел взгляд с отражения в озере на дом, странная мысль пришла мне на ум — странная до смешного, и я лишь потому о ней упоминаю, чтобы показать, как сильны и ярки были мои скверные впечатления. Воображение мое до того разыгралось, что я уже всерьез уверовал, будто даже воздух над этим домом и усадьбой какой-то особенный, что он не сродни небесам и окрестным просторам, но пропитан духом тления, исходящим от искореженных полумертвых деревьев, от серых стен и безмолвного озера. Все здесь окутывали тлетворные таинственные испарения — тусклые, вязкие, едва различимые, свинцово-серые.

Стряхнув с себя это наваждение, я обратил внимание на внешний облик здания. Его главной особенностью была, по-видимому, исключительная древность. Под воздействием времени даже камни казались выцветшими. Мхи и лишайники покрывали фасад, свешиваясь с карнизов, словно смятые кружева. В то же время не было видно признаков окончательного упадка. Каменная кладка нигде не обрушилась; прекрасная соразмерность всех частей здания странным образом не соответствовала видимой ветхости каждого отдельного камня. Почему-то мне представилась некая старинная деревянная утварь, которая давно уже стоит в каком-нибудь забытом подземелье, но все еще кажется обманчиво целой, ибо долгие годы ее не тревожило ни малейшее воздействие извне. Однако, если не считать слоя лишайников и плесени, извне невозможно было заподозрить, что дом Ашеров непрочен. Только очень пристальный взгляд мог бы различить едва заметную трещину, которая начиналась под самой кровлей, зигзагом змеилась по фасаду и терялась в водах озера.

Отметив все это, я подъехал по мощеной дорожке к крыльцу. Слуга принял моего коня, и я вступил под готические своды холла. Оттуда неслышно ступающий лакей безмолвно повел меня бесконечными темными и запутанными переходами в «студию» хозяина. Все, что я видел по дороге, только усилило во мне те смутные ощущения, о которых я уже упомянул. Резные потолки, потемневшие гобелены, черный, едва поблескивающий паркет, оружие и латы на стенах, которые звоном отзывались на мои шаги, — все вокруг было знакомо, нечто подобное с колыбели окружало и меня, однако, Бог знает почему, за этими привычными предметами мне чудилось что-то странное и необычное. На одной из лестниц нам повстречался семейный врач Ашеров. В выражении его лица, как мне показалось, смешались низкое коварство и растерянность. Он испуганно поклонился мне и проскользнул мимо. Мой провожатый распахнул дверь и ввел меня к своему господину.

Комната, в которой я теперь очутился, была очень просторной и высокой. Длинные и узкие окна располагались на таком расстоянии от дубового пола, что изнутри через них невозможно было взглянуть. Слабые красноватые отблески дня проникали сквозь витражи, позволяя видеть кое-какие ближние предметы обстановки, но напрасно глаз силился различить что-либо в дальних темных углах или разглядеть сводчатый резной потолок. Со стен свисали темные драпировки. Все здесь было старинное — пышное, неудобное и ветхое. Повсюду были разбросаны книги и музыкальные инструменты, но и они не могли оживить эту мрачную картину. Мне почудилось, что самый воздух здесь полон скорби. Все было окутано и пропитано холодным, тягостным и безысходным унынием.

Едва я вошел, как Ашер поднялся с кушетки, на которой лежал, и приветствовал меня так тепло и оживленно, что его сердечность даже показалась мне преувеличенной любезностью светского человека. Но, взглянув ему в лицо, я мгновенно убедился в его полной искренности. Мы сели; несколько мгновений он молчал, а я смотрел на него с жалостью и в то же время с испугом. И на то были причины: никогда еще никто не менялся так страшно и глубоко за такое короткое время, как переменился Родерик Ашер! С трудом я заставил себя поверить, что эта бледная тень — былой товарищ моего детства. А ведь черты его всегда были привлекательны. Восковая бледность, огромные и необыкновенно яркие глаза, тонкий и бледный, но поразительно красивых очертаний рот, изящный нос с горбинкой и широко вырезанными ноздрями, хорошо вылепленный, но несколько смазанных очертаний подбородок, что обычно свидетельствует о недостатке решимости, и, сверх того, на диво мягкие и тонкие волосы. Все эти черты дополнял необычайно высокий и широкий лоб. Право же, такое лицо нелегко забыть, но теперь все странности этого лица как бы выступили на передний план, проявилось его своеобразное выражение — и уже от одного этого весь облик Ашера так разительно переменился, что я даже на миг усомнился, с тем ли человеком повстречался. Больше всего меня поразила и, можно сказать, ужаснула его мертвенная бледность и какой-то поистине сверхъестественный блеск глаз. Шелковистые волосы отросли и теперь не падали вдоль щек, а окутывали это лицо облаком летучей паутины; и, как я ни старался, мне так и не удалось прочитать на этом загадочном лице хоть что-то свойственное всем обыкновенным смертным.

Я сразу был поражен бессвязностью и лихорадочной сбивчивостью речи моего друга. Как я вскоре заметил, это происходило от постоянных и бесплодных усилий побороть не покидавший его трепет — результат крайнего нервного возбуждения, которое, по-видимому, стало для него обычным состоянием. Я ожидал чего-то подобного и был подготовлен к этому, с одной стороны, письмом, с другой — воспоминаниями детства и некоторыми заключениями об особенностях его физического сложения и темперамента. Все движения Ашера казались то живыми и бодрыми, то апатичными и ленивыми. Его голос также то и дело менялся: из нерешительного и вялого (когда силы словно покидали его) он вдруг становился властным, внушительным и нарочито неторопливым, а затем начинал звучать со своеобразной гортанной певучестью — так говорит в минуты крайнего возбуждения запойный пьяница или неизлечимый курильщик опиума.

Именно таким голосом говорил Ашер о своем настойчивом желании видеть меня, об облегчении, которого он от меня ждал. Кроме того, он подробно и чересчур длинно распространялся насчет того, что считал истинной причиной своей болезни. Это, утверждал он, проклятие их семьи, наследственный недуг всех Ашеров, он, дескать, уже отчаялся найти какое-нибудь лекарство — и тут же прибавлял, что это всего лишь расстройство нервов, которое, конечно же, скоро пройдет.

Болезнь эта, как выяснилось, проявлялась во множестве неестественных ощущений. Некоторые из них озадачили меня и буквально поставили в тупик; хотя, быть может, на меня повлияла сама его манера говорить и описывать. Больше всего Ашер страдал от болезненной обостренности всех чувств. Так, он мог выносить только самую пресную и безвкусную пищу, мог носить платье только из некоторых тканей; запахи цветов угнетали его, а глаза страдали от самого слабого света. Только некоторые звуки, в частности звуки струнных инструментов, не внушали ему отвращения.

Я обнаружил, что Ашер стал жалким рабом собственных страхов. «Я погибну, — говорил он, — я непременно погибну от этого жалкого безумия. Именно так, а не иначе, суждено мне погибнуть. Я боюсь будущего, даже не тех событий, которые оно принесет, а их последствий. Я дрожу при мысли о каком-нибудь самом обыкновенном случае, который может оказать роковое воздействие на мое невыносимое душевное возбуждение. Да, меня страшит не сама опасность, а то, что она за собою влечет: чувство ужаса. Вот что заранее отнимает у меня силы и достоинство, я знаю — рано или поздно пробьет час, когда я разом лишусь и рассудка, и жизни в схватке с этим мрачным призраком».

Далеко не сразу, а лишь из бессвязных и двусмысленных намеков я понял еще одну удивительную особенность его душевного состояния. Им владело странное суеверие, связанное с домом, в котором он жил и откуда уже многие годы не отлучался, — ему чудилось, что в этом жилище обитает некая сила. Он описывал ее в выражениях столь туманных, что бесполезно их здесь повторять, но весь облик его родового замка и даже дерево и камень, из которых он был построен, за долгие годы приобрели таинственную власть над хозяином: вполне материальные предметы — серые стены, башни, сумрачное озеро, в которое они смотрелись, — в конце концов обусловили весь строй его души.

Родерик допускал, хоть и не без колебаний, что необыкновенная тоска, душившая его, могла иметь причину естественную и гораздо более ощутимую — он имел в виду тяжелую болезнь и уже несомненно близкую смерть его нежно любимой сестры. Леди Мэдилейн была его верным другом все эти долгие годы и последним человеком на земле, с которым его связывали кровные узы. Когда она покинет этот мир, заметил Ашер с горечью, которой мне никогда не забыть, он — отчаявшийся и угасающий — останется последним из древнего рода Ашеров. Пока он говорил, леди Мэдилейн тенью прошла в дальнем конце комнаты и скрылась, не заметив меня.

Я смотрел на нее с несказанным изумлением и даже со страхом, хотя и сам не понимал, откуда взялись эти чувства. В странном оцепенении я проводил ее взглядом. Когда за сестрой наконец затворилась дверь, я невольно вопросительно взглянул на ее брата; но Родерик закрыл лицо руками, и я заметил только, как между его бескровными худыми пальцами заструились слезы.

Недуг леди Мэдилейн давно уже приводил в недоумение самых искусных врачей. Они не могли понять, отчего больная неизменно ко всему равнодушна, день ото дня тает, а время от времени все ее члены коченеют и дыхание замирает. До сих пор она упорно противилась болезни и ни за что не хотела слечь окончательно; но в вечер моего приезда, о чем с едва сдерживаемым волнением сообщил мне несколькими часами позже Ашер, она окончательно изнемогла под натиском изнурительного недуга. Когда она на миг явилась мне издали — должно быть, это было в последний раз: вряд ли мне суждено снова ее увидеть, по крайней мере живой.

В последующие несколько дней ни Ашер, ни я не упоминали имени леди Мэдилейн; я же, со своей стороны, пытался хоть как-то рассеять печаль друга. Мы вместе занимались живописью, читали вслух, или же я, словно во сне, вслушивался во внезапную бурную исповедь его гитары. Близость наша становилась все теснее, все чаще допускал он меня в сокровенные тайники своей души, и с все более глубокой горечью я понимал, как бессмысленны и тщетны всякие попытки развеселить это сердце, наделенное врожденным даром изливать поток беспросветной скорби.

Навсегда останутся в моей памяти многие сумрачные часы, которые я провел наедине с хозяином дома Ашеров. Не стоит описывать подробно занятия и раздумья, в которые я погружался, следуя за ним. Все они были озарены каким-то потусторонним отблеском страстной, безудержной отрешенности от всего земного. Вечно будут отдаваться у меня в ушах долгие погребальные гимны, которые импровизировал Родерик Ашер. Среди прочего особенно мучительно врезалось мне в память, как странно он исказил и подчеркнул бурный мотив последнего вальса Вебера[71]. Полотна, рожденные его изысканной и сумрачной фантазией, с каждым прикосновением кисти становились все таинственнее, от их загадочности меня пробирала дрожь волнения, причин которого я и сам не понимал.

Эти холсты и сейчас стоят у меня перед глазами как живые, но не стоит пытаться хоть в какой-то мере их описать — слова здесь бессильны. Приковывала взор и потрясала душу именно глубокая простота, обнаженность замысла. Если и удавалось человеку когда-либо выразить красками чистую идею, то это был Родерик Ашер. По крайней мере во мне при тогдашних обстоятельствах странные отвлеченности, которые мой мрачный друг умудрялся изобразить на своих картинах, пробуждали благоговейный ужас — ничего подобного я не испытывал даже перед бесспорно поразительными, но все же слишком осязаемыми видениями Фюзели[72].

Один из фантастических замыслов Родерика — из числа не слишком отвлеченных — может быть очерчен в слове, хоть и очень смутно. Небольшое полотно изображало внутренность бесконечно длинного склепа или туннеля с низким потолком и гладкими белыми стенами без каких-либо выступов или украшений. Некоторые детали давали возможность предположить, что этот туннель находится на огромной глубине под земной поверхностью. Ни одного отверстия не было заметно на всем его обширном пространстве, не было также видно ни факела, ни какого-нибудь другого источника света, но поток ярких лучей пронизывал весь туннель, заливая его фантастическим блеском.

Я уже упоминал, что слух моего друга находился в болезненном состоянии, при котором всякая музыка причиняла ему боль, за исключением звуков некоторых струнных инструментов. Возможно, именно то обстоятельство, что он ограничил свой талант узкой областью импровизаций на гитаре, во многом обусловило фантастический характер его музыкальных мелодий. Но одним лишь этим нельзя объяснить ту лихорадочную легкость, с какой он импровизировал. И мелодии, и слова его буйных фантазий (ибо он нередко сопровождал свои музыкальные экспромты стихами) рождала, без сомнения, именно та напряженная душевная сосредоточенность, которая обнаруживала себя лишь в минуты крайнего возбуждения, до которого он подчас сам себя доводил. Одна его внезапно вылившаяся песня почему-то мне запомнилась. Возможно, слова ее оттого так явственно запечатлелись в моей памяти, что, пока Родерик пел, мне впервые приоткрылось, как ясно он понимает, что высокий трон его разума шаток и непрочен. Песнь эта называлась «Обитель привидений», и слова ее, может быть, не в точности, но приблизительно, звучали так:

В самой зеленой из наших долин,

Где обиталище духов добра,

Некогда замок стоял властелин,

Кажется, высился только вчера.

Там он вздымался, где Ум молодой

Был самодержцем своим.

Нет, никогда над такой красотой

Не раскрывал своих крыл серафим!

Путники, странствуя в области той,

Видели в два огневые окна

Духов, идущих певучей четой,

Духов, которым звучала струна,

Вкруг того трона, где высился он,

Багрянородный герой,

Славой, достойной его, окружен,

Царь над волшебною этой страной.

Вся в жемчугах и рубинах была

Пышная дверь золотого дворца,

В дверь все плыла, и плыла, и плыла,

Искрясь, горя без конца,

Армия Откликов, долг чей святой

Был только — славить его,

Петь, с поражающей слух красотой,

Мудрость и силу царя своего.

Но злые созданья в одеждах печали

Напали на дивную область царя.

(О, плачьте, о, плачьте! Над тем, кто в опале,

Ни завтра, ни после не вспыхнет заря!)

И вкруг его дома та слава, что прежде

Жила и цвела в обаянье лучей,

Живет лишь как стон панихиды надежде,

Как память едва вспоминаемых дней.

И путники видят, в том крае туманном,

Сквозь окна, залитые красною мглой,

Огромные формы в движении странном,

Диктуемом дико звучащей струной.

Меж тем как, ужасные, быстрой рекою,

Сквозь бледную дверь, за которой Беда,

Выносятся тени — и шумной толпою,

Забывши улыбку, хохочут всегда[73].

Помню, потом мы беседовали об этой балладе и друг мой высказал мнение, о котором я здесь упоминаю не столько из-за его новизны, сколько из-за упорства, с каким он это мнение отстаивал. В общих чертах оно сводилось к тому, что растения способны чувствовать. Однако безудержная фантазия Родерика Ашера довела эту мысль до крайней степени, переходящей подчас границы разумного. Не нахожу слов, чтобы в точности передать тот пыл искреннего самозабвения, с каким доказывал он свою правоту. Эта вера его была связана (как я уже пытался намекнуть) с серым камнем, из которого был сложен дом его предков. Способность чувствовать, казалось ему, порождается самим расположением этих камней, их сочетанием, а равно и сочетанием мхов и лишайников, которыми они поросли, полумертвых деревьев, обступивших дом, — и, главное, тем, чтобы все это, никем не потревоженное, как можно дольше оставалось неизменным и повторялось в недвижных водах озера.

— Да, все это способно чувствовать, в чем можно убедиться воочию! — воскликнул Ашер так, что я даже вздрогнул при этих словах. — Можно своими глазами видеть, как медленно, но неотвратимо сгущается над озером и вокруг стен дома эта особенная атмосфера. А причина этого — некая безмолвная и, однако же, неодолимая и грозная сила, которая веками лепит на свой лад судьбы всех Ашеров. Она и дом наш сделала таким, какой он есть, таким, каким мы видим его теперь.

О подобных воззрениях сказать нечего, и я не стану их комментировать.

Нетрудно догадаться, что книги, которыми долгие годы питался ум моего больного друга, вполне соответствовали его причудливым взглядам. Его увлекали «Вер-Вер» и «Монастырь» Грессе, «Бельфегор» Макиавелли, «Рай и ад» Сведенборга, «Подземные странствия Николаса Клима» Хольберга, «Хиромантия» Роберта Фладда, труды Жана д’Эндажинэ и Делашамбра, «Путешествие в голубую даль» Тика и «Город солнца» Кампанеллы. Едва ли не самой любимой книгой Родерика был томик in octavo[74] «Руководство по инквизиции» доминиканца Эймерика Жеронского. Часами в задумчивости просиживал он и над иными страницами Помпония Мелы о древних африканских сатирах и эгипанах[75]. Но наибольшее наслаждение получал он, перечитывая редкостное готическое издание in quarto[76] — требник некоей забытой церкви, озаглавленный «Бдения по усопшим согласно хору магунтинского храма».

Я не мог не вспомнить о странном ритуале, описанном в этой книге, и о ее влиянии на моего болезненно впечатлительного друга, когда однажды вечером Ашер сухо сообщил мне, что леди Мэдилейн уже нет в живых и он намерен в течение двух недель до окончательного погребения сохранять ее тело в одном из многочисленных склепов, расположенных в подвалах дома. По словам Родерика, на такое решение его натолкнули особенности недуга, которым страдала сестра, настойчивые и неотвязные расспросы ее доктора и еще мысль о том, что родовое кладбище Ашеров расположено слишком далеко от дома и открыто всем стихиям. Мне сразу же вспомнился зловещий вид медика, с которым в день приезда я столкнулся на лестнице, — и, честно сказать, не захотел противиться тому, что в конце концов можно было посчитать безобидной и естественной предосторожностью.

По просьбе Ашера я помог ему осуществить это временное погребение. Тело уже было положено в гроб, и мы вдвоем спустили его вниз. Подвал, где мы его установили, располагался глубоко под землей, как раз под той частью дома, где находилась моя спальня. Это был тесный, сырой каземат без единой отдушины, через которую туда могли бы проникнуть свет и воздух. Его так давно не открывали, что наши факелы едва не погасли в спертом воздухе, и мне почти ничего не удалось разглядеть. В средние века подвал этот, судя по всему, служил темницей, а в пору более позднюю здесь хранили порох или иные легко воспламеняющиеся вещества, потому что часть пола и длинный коридор, который привел нас сюда, были покрыты тщательно пригнанными листами меди. В каземат вела массивная железная дверь. Непомерно тяжелая, она поворачивалась на давно не смазываемых петлях с пронзительным скрежетом, от которого стыла в жилах кровь.

Установив на подставку нашу скорбную ношу, мы немного сдвинули в сторону еще не завинченную крышку гроба, чтобы взглянуть на лицо усопшей. Поразительное сходство между братом и сестрой только теперь бросилось мне в глаза, и Ашер, словно угадав ход моих мыслей, пробормотал несколько слов, из которых я понял, что он и леди Мэдилейн были близнецами и всю жизнь души их оставались непостижимо созвучными.

Однако наши взоры лишь ненадолго задержались на лице умершей — мы не могли смотреть на него без внутреннего трепета. Недуг, сразивший ее в расцвете молодости, оставил, как это обычно бывает при болезнях каталептического характера, подобие слабого румянца на щеках и едва заметную улыбку, которую так жутко было видеть на мертвых устах. Мы вновь плотно закрыли гроб, привинтили крышку, надежно заперли железную дверь и, вконец обессиленные, вернулись в жилую, а впрочем, почти столь же мрачную часть дома.

Прошло несколько дней, полных невыразимой скорби, и я обнаружил в болезненном душевном состоянии друга некие перемены. Все его поведение изменилось. Он забросил все свои обычные занятия. Торопливыми спотыкающимися шагами он бесцельно бродил по дому. Бледность его сделалась еще более мертвенной и пугающей, а глаза погасли. В голосе больше не было тех редких, но звучных и сильных нот — теперь в нем постоянно прорывалась дрожь нестерпимого ужаса. Порой мне даже казалось, что его смятенный ум тяготит какая-то страшная тайна и он мучительно пытается собрать все свое мужество, чтобы высказать ее. В иные минуты, видя, как он часами сидит неподвижно, устремив взгляд в пустоту, и напряженно вслушивается в какие-то воображаемые звуки, я поневоле приходил к выводу, что все это не что иное, как беспричинные странности самого настоящего безумца. Надо ли удивляться, что его состояние меня пугало, больше того — оно было заразительно! Я и сам чувствовал, как медленно, но неотвратимо проникают в мою душу его сумасбродные, фантастические и, однако же, непреодолимо навязчивые страхи.

С особенной силой и остротой я испытал все это однажды поздней ночью, когда уже лег в постель. Это случилось на седьмой или восьмой день после того, как мы спустили гроб с телом леди Мэдилейн в подземелье. Томительно тянулся час за часом, а сон упорно не желал приходить. Я пытался справиться с овладевшим мной беспокойством разумными рассуждениями, уверяя себя, что многие мои ощущения вызваны на редкость мрачной обстановкой и шуршанием пыльных драпировок, шевелившихся на сквозняке. Но я напрасно старался. Чем дальше, тем сильнее меня охватывала непреодолимая дрожь. И наконец, сердце мое мучительно сжалось от беспричинной тревоги. Огромным усилием я стряхнул с себя это наваждение, поднялся на подушках и, всматриваясь в темноту, стал прислушиваться, побуждаемый каким-то внутренним чутьем, к смутным глухим звукам, которые доносились неведомо откуда в те редкие мгновенья, когда за окнами затихал вой ветра. Мало-помалу мною овладел нестерпимый ужас. Поняв, что мне в эту ночь не уснуть, я поспешно оделся и принялся расхаживать из угла в угол. Движение помогло мне хотя бы отчасти преодолеть парализовавшую мою волю слабость.

Я уже несколько раз смерил шагами свою комнату, и вдруг на лестнице за стеной послышались легкие шаги. Я узнал походку Родерика Ашера. В следующее мгновение раздался негромкий стук в дверь, и он вошел, держа в руке фонарь. Как обычно, он был мертвенно бледен, но глаза его сверкали каким-то безумным весельем, а во всей его фигуре явственно проступало едва сдерживаемое лихорадочное нетерпение. Выглядел он ужасно, но я предпочел бы все, что угодно, лишь бы и впредь не оставаться в одиночестве, и даже обрадовался его приходу.

Несколько мгновений Ашер молча осматривался, после чего отрывисто спросил:

— Ты не видел? Значит, ты еще не видел? Ну, погоди — сейчас увидишь!

С этими словами, предусмотрительно прикрыв ладонью фонарь, он бросился к одному из окон и распахнул его.

В комнату ворвался такой бешеный порыв ветра, что мы едва устояли на ногах. Ночь выдалась бурная, но невыразимо прекрасная, ее суровая и грозная красота ошеломила меня. Должно быть, где-то невдалеке рождался и набирал мощь ураган, ибо направление ветра то и дело менялось, а небывало плотные и тяжелые тучи неслись совсем низко, задевая верхушки башен замка. И странное дело: тучи эти со страшной быстротой мчались к дому Ашеров со всех сторон, сталкивались над ним, рвались в клочья — но не уносились прочь! Мы хорошо различали это невиданное движение, несмотря на то что не было видно ни луны, ни звезд и ни разу не блеснула молния. Эти огромные массы пришедших в возмущение водяных паров и все, что окружало нас на земле, было окутано призрачным сиянием, исходившим от некой дымки, стелившейся над землей и постепенно заволакивавшей замок.

— Нет, не смотри… не следует тебе на это смотреть, — с невольной дрожью сказал я Ашеру, а затем мягко, но настойчиво увлек его от окна и усадил в кресло. — Это поразительное и жутковатое зрелище — довольно обычное явление природы, оно связано с атмосферным электричеством… или его причина — тяжелые испарения озера. Давай закроем окно. Холодный ветер для тебя опасен. Тут у меня одна из твоих любимых книг. Я немного почитаю тебе вслух — и так мы скоротаем эту ужасную ночь!

С этими словами я раскрыл старый роман сэра Ланселота Каннинга, носящий название «Безумная печаль». Назвав его любимой книгой Родерика Ашера, я, разумеется, пошутил, но не слишком удачно. По чести сказать, в этом неуклюжем и вязком многословии, чуждом всякого вдохновения, мало что могло привлечь поэтический дух моего друга. Но другой книги под рукой у меня не случилось, и я втайне надеялся, что описания крайних проявлений помрачения рассудка, о которых я намеревался читать, помогут справиться с болезненным волнением моего друга. И в самом деле: насколько я мог судить по напряженному вниманию, с которым он вслушивался в каждое слово повествования, я мог поздравить себя с удачной выдумкой. По крайней мере, мне так казалось в ту минуту.

Я дошел до того места, где рассказывается о том, как Этельред, герой романа, после тщетных попыток войти в пещеру пустынника с согласия хозяина, врывается туда силой. Как вы наверняка помните, описано это следующим образом:

«И вот Этельред, чью доблесть утроило выпитое вино, не стал более тратить время на препирательства с пустынником, чей нрав поистине был упрям и злобен, но, уже чувствуя, как по его плечам хлещет дождь, и опасаясь, что вот-вот разразится грозная буря, вскинул палицу и несколькими могучими ударами пробил в дощатой двери отверстие, в которое могла пройти его рука в латной перчатке. И с такою силой он бил, тянул, рвал и крушил, что треск и грохот ломающихся досок разносился по всему лесу…»

Дочитав эти строки, я вздрогнул и на мгновение замер, ибо мне почудилось (хотя я тотчас решил, что меня обманывает разыгравшееся воображение), будто из дальней части дома смутно и приглушенно донеслось нечто очень похожее на тот самый шум и треск, который так усердно изобразил сэр Ланселот. Только это совпадение и задело меня; ведь сам по себе этот звук, смешанный с хлопаньем ставней и многоголосым шумом все усиливающейся бури, не мог меня заинтересовать или встревожить. Я продолжал читать:

«Когда же победоносный Этельред переступил порог, он был изумлен и жестоко разгневан, ибо злобный пустынник отсутствовал, а взамен него пред рыцарем предстал огромный и свирепый дракон, изрыгавший пламя. Сие чешуйчатое чудище сторожило золотой дворец, где пол был из серебра, а на стене висел щит из сверкающей меди, на щите же виднелась надпись:

Кто дверь разбил, победителем был;

Кто дракона одолеет, тот щитом завладеет.

И взмахнул Этельред своей палицей, и поразил дракона в голову, и тот пал перед ним и испустил свой смрадный дух с таким страшным и пронзительным воплем, что Этельред поневоле закрыл свои уши руками, дабы предохранить себя от звука, подобного которому он никогда прежде не слышал».

Здесь я опять остановился — и на этот раз с чувством глубокого изумления. Ибо теперь у меня не было никаких сомнений, что я действительно слышал некий звук, хотя и не мог определить, откуда он донесся. Звук этот был приглушенным, очень далеким, но невероятно скрипучим и пронзительным. Именно так и должен был звучать неистовый вопль, который испустил при кончине мифический дракон.

Это — уже второе по счету — поразительное совпадение вызвало в моей душе целый шквал противоречивых чувств, среди которых преобладали изумление и ужас. Но как бы ни был я испуган и подавлен, у меня хватило мужества не подать виду, чтобы еще сильнее не возбудить Ашера неосторожным замечанием. Я не был уверен, что и его слух уловил странные звуки, однако за последние минуты поведение моего друга заметно изменилось. Прежде он сидел прямо напротив меня, но мало-помалу развернул свое кресло так, чтобы оказаться лицом к двери. Теперь я видел его только в профиль, но все же заметил, что губы его шевелятся, словно что-то беззвучно шепчут. Голова его внезапно упала на грудь, однако он не спал — мне был виден его широко раскрытый и как бы остановившийся глаз. О, нет, Родерик Ашер не спал, об этом свидетельствовали и его движения: он слабо, но равномерно покачивался из стороны в сторону. Все это я уловил с одного взгляда и продолжил чтение:

«Едва храбрец избежал ярости грозного чудища, как мысли его обратилась к медному щиту, с коего теперь были сняты чары. Отбросив с дороги убитого дракона, твердо ступая по серебряным плитам, он приблизился к стене, а расколдованный щит тем временем, не дожидаясь, пока герой подойдет ближе, с грозным и оглушительным звоном сам пал на серебряный пол к его ногам».

Не успел я произнести последние слова, как откуда-то — будто и взаправду на серебряный пол рухнул тяжелый медный щит — долетел глухой, прерывистый, но совершенно явственный звон металла.

Я вскочил, потеряв самообладание. Ашер же по-прежнему мерно покачивался в кресле. Я бросился к нему. Взор его был устремлен в одну точку, черты неподвижны, словно высеченные из камня. Но едва я опустил руку ему на плечо, как по всему его телу прошла волна дрожи и страдальческая улыбка искривила губы. И тогда я услышал, что он тихо, торопливо и невнятно что-то бормочет, словно не замечая моего присутствия. Я наклонился совсем близко и только тогда уловил чудовищный смысл его слов.

— Теперь ты слышишь?.. А я давно… давно уже слышу… Сколько минут, сколько часов, сколько дней я это слышал… и все равно не смел даже подумать… О несчастный трус, жалкое ничтожество!.. Я не смел… не смел сказать! Мы похоронили ее заживо! Разве я не говорил, что все мои чувства обострены? И теперь я скажу тебе: я слышал даже то, как она впервые пошевелилась в своем гробу. Я услыхал это… много, много дней назад… и все же не смел… не смел сказать! А теперь… сегодня… ха-ха!.. Этельред взломал дверь в жилище пустынника, и дракон испустил предсмертный вопль, и со звоном упал щит… Сказать, что это было? Ломались доски ее гроба, и скрежетала на петлях железная дверь ее темницы, и она, она билась о медные стены подземелья! Куда мне теперь бежать? Везде она меня настигнет! Вот она — спешит ко мне с упреком: зачем я поторопился? Вот ее шаги на лестнице! Вот я уже слышу, как тяжко, страшно бьется ее сердце!

Тут он вскочил на ноги и закричал так отчаянно, будто с этим воплем сама жизнь покидала его:

— Безумец! Говорю тебе — она здесь, за дверью!

И словно сверхчеловеческая сила, вложенная в эти слова, приобрела силу заклинания, огромная старинная черная дверь, на которую указывал Ашер, внезапно раскололась от могучего порыва ветра. А за ней в полумраке медленно проступила высокая, окутанная саваном, фигура леди Мэдилейн. На белой ткани виднелись пятна крови, на страшно исхудавшем теле — следы жестокой борьбы. Несколько мгновений, вся дрожа и пошатываясь, она простояла в проломе, а затем с негромким протяжным стоном покачнулась, рухнула брату на грудь и в последних предсмертных судорогах увлекла за собой на пол и его, уже бездыханного, — жертву всех ужасов, которые он предчувствовал и предугадывал.

Объятый леденящим страхом, я бросился прочь из этой комнаты, из этого дома. Буря неистовствовала, когда я промчался по старой мощеной дорожке, ведущей к воротам. Внезапно все вокруг озарилось яркой вспышкой света. Я обернулся, не понимая, откуда исходит этот странный багрово-красный блеск, ибо позади меня находился лишь огромный дом, утопавший во мраке.

То сияла заходящая полная луна, и ее свет лился сквозь трещину, о которой я упомянул раньше, — она зигзагом пересекала фасад от самой крыши до фундамента. Но когда я впервые подъезжал к дому Ашеров, трещина была почти неразличимой, а сейчас, прямо у меня на глазах, она стремительно расширялась, пропуская лунный свет.

Когда же налетел следующий свирепый порыв урагана, слепящий лик луны полностью открылся предо мной и я увидел, как рушатся могучие древние стены.

В голове у меня все помутилось, раздался оглушительный грохот, словно взревела тысяча водопадов, и глубокие воды зловещего черного озера, лежавшего у моих ног, безмолвно и угрюмо сомкнулись над обломками дома Ашеров.

Система доктора Смолла и профессора Перрье

Осенью 18.. года я путешествовал по южным провинциям Франции. Дорога привела меня к одной частной клинике для душевнобольных, о которой я немало слышал в Париже от друзей-медиков. В подобных местах я раньше не бывал, и такую возможность, казалось мне, не следовало упускать. Поэтому я и предложил своему спутнику — господину, с которым случайно познакомился несколько дней назад, — остановиться на пару часов и осмотреть лечебницу. Он, однако, отказался. Во-первых, он торопился, а во-вторых — попросту боялся сумасшедших, какими бы они ни были. Впрочем, он был совсем не против того, чтобы я удовлетворил свое любопытство, и добавил, что поедет дальше не спеша, чтобы я мог догнать его в тот же день или, на худой конец, на следующий.

Вместе с тем этот мой новый знакомый сообщил, что с разрешением на посещение лечебницы могут возникнуть трудности — и они непременно возникнут, если я не представлен ее директору, месье Майяру, и не имею при себе ни рекомендательного письма, ни чьего-либо поручительства. Оказывается, правила этих частных «домов скорби» куда строже правил государственных больниц. Однако несколько лет назад мой попутчик познакомился с месье Майяром — потому-то он и вызвался сопровождать меня до ворот лечебницы, чтобы там, в свою очередь, представить меня директору. Но переступать ее порог он не собирался по причине все того же страха перед невменяемыми.

Я сердечно поблагодарил его. Свернув с главной дороги, мы выехали на узкий проселок, по обочинам густо поросший травой. Затем с полчаса мы проплутали в густом лесу у подножья горы, пробираясь сквозь сырые и мрачные заросли. Только через две мили мы наконец-то увидели здание частной клиники. В свое время это был великолепный замок, но сейчас он находился в самом плачевном состоянии. Все строения были до того запущены, что казались необитаемыми. Выглядело все это так пугающе, что я, натянув поводья, уже почти готов был повернуть обратно. Но через секунду устыдился своего малодушия и продолжал путь.

Мы приблизились к воротам, которые беззвучно отворились перед нами. В окне рядом с парадным входом мелькнуло чье-то лицо, а в следующее мгновение из дверей появился какой-то человек и, обратившись к моему компаньону по имени, сердечно пожал ему руку и предложил войти. Это и был сам господин Майяр — пожилой тучный мужчина с довольно привлекательным лицом и властными манерами. Держался он серьезно и с достоинством.

Я был представлен, и мой приятель сообщил директору о том, что я желал бы осмотреть лечебницу. Майяр заверил его, что мне будет оказано самое любезное внимание. На этом мой спутник удалился, и больше я его не видел.

Директор провел меня в небольшую и чрезвычайно аккуратную гостиную, обставленную изысканной мебелью. Здесь было множество книг и картин, а также вазы для цветов и музыкальные инструменты. В камине жарко горел огонь, за пианино сидела молодая красивая женщина в трауре, напевая арию из оперы Беллини. Как только я вошел, она оборвала пение и приветствовала меня с изысканной вежливостью. Голос у дамы был глухой и низкий, а на ее бледном лице были видны следы недавнего горя. При этом ее облик невольно вызывал уважение и восхищение. Все это разожгло мое любопытство.

В Париже мне приходилось слышать, что заведение господина Майяра основано на так называемой «свободной системе». Здесь стремились избегать любых наказаний и ограничений, пациентам предоставлялась полная свобода, но при этом за ними постоянно скрытно наблюдали. Большинству больных разрешалось находиться среди здоровых.

Помня об этом, я соблюдал осторожность в разговоре с незнакомкой, поскольку не был уверен, принадлежит ли она к числу пациентов или персонала лечебницы. Таинственный блеск в ее глазах наводил на мысль, что дама эта не из числа здоровых. Я ограничился общими темами, которые не могли бы вывести из равновесия даже буйного сумасшедшего. Ответы женщины были исчерпывающими, я отметил оригинальность ее суждений и наблюдений, полных здравого смысла. Но я был хорошо знаком с природой различных маний и не считал разумные слова доказательством здравомыслия, поэтому продолжал общаться с новой знакомой крайне осторожно.

Лакей, облаченный в ливрею, внес поднос с фруктами, вином и прохладительными напитками. Я занялся угощением, а загадочная дама вскоре покинула комнату. Когда она удалилась, я вопросительно взглянул на директора.

— Нет, — улыбнулся он, — о нет! Эта особа — член моей семьи, племянница, и, пожалуй, самая вменяемая женщина из числа моих знакомых.

— Прошу простить меня за нелепые подозрения, — смутился я. — Кажется, я знаю, как загладить вину. В Париже много говорят о ваших методах, и я подумал, что, возможно, так сказать…

— Вам не в чем извиняться, — улыбнулся месье Майяр. — Скорее я должен вас поблагодарить за предусмотрительность, которую вы проявили. Редко можно видеть такую ост